<< Предыдущая

стр. 5
(из 13 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

Кейт: Дженнифер, ты действительно ведешь себя совершенно ханжески, и, хотя я хочу быть на твоей стороне, начинаю на тебя злиться.
Дженнифер: Не беспокойся. Мне не нужна ни ты, ни кто-либо другой.
Она была как безумная; зачем-то достала сумку, открыла ее, начала рыться, одновременно плача и вскрикивая.
Луиза: Что, не можешь принять это? Ты можешь это смыть, но не можешь принять. Когда становится жарко, хочешь сбежать, уйти домой. Неудивительно, что твой муж захотел настоящую женщину.
Лоренс: Это низко, Луиза (Пытаясь примирить обеих).
Дженнифер: Су-у-ука! (Взвизгивая.) О, ненавижу тебя! Ненавижу! Я глаза тебе выцарапаю.
Она вскочила со стула, угрожая Луизе.
Фрэнк: Эй, Дженни!
Он схватил ее, и они упали на пол. Дженнифер плевалась и царапалась.
Фрэнк: Черт, да ты сильная.
Дженнифер: Пусти меня! Я ей покажу. Я убью ее! Убью! О! О!
Она услышала себя, услышала повторяющееся слово “убью”, и внезапно затихла. Буря прошла. Она в изнеможении лежала на руках у Фрэнка, тихо всхлипывая.
Фрэнк держал ее с удивительной нежностью. Остальные члены группы сидели как пришибленные, обессиленные бурей эмоций, которая пронеслась над нами. Кейт и Луиза плакали. Лоренс утонул в кресле, закрыв лицо ладонями. Хол пытался спрятаться от самого себя, заглядывая в глаза другим. Я внезапно почувствовал себя таким уставшим, что едва мог двигаться. Хотя я и мало говорил, но все время был как на иголках, готовясь вмешаться, как только почувствую, что это будет необходимо. Мне хотелось, чтобы эта пьеса была доиграна до конца, потому что чувствовал: она исполнена смыслом почти для каждого в этой комнате.
Луиза подняла голову и низким голосом заговорила с Дженнифер:
— Дженнифер, были моменты, когда я называла себя худшими словами, чем те, которые произнесла ты, но мне бы хотелось, чтобы ты знала: все было не так, как ты думаешь. Он был женат, это правда. Но был одинок, и в то время, когда я была с ним, он действительно думал, что у них с женой все кончено. Только после того, как его жена узнала о нас, она в конце концов решила, что ей нужен муж. И я уговаривала его вернуться к ней, потому что была так виновата. Теперь я знаю, что не должна была делать этого. У них так ничего и не получилось. Он уехал куда-то, и я никогда больше его не видела.
Дженнифер (Плача): Извини.
Все перебрасывались короткими предложениями, полушепотом, собирая свои вещи и не решаясь уйти. Обычно после сеанса группа остается без меня — после истечения формального времени. Сегодня никто не собирался оставаться. Все понимали без слов, что эмоционально истощены до предела.
Я сидел тихо, желая понять, как чувствует себя Дженнифер. Возможно, она захочет поговорить со мной. Луиза, плача, дотронулась до плеча Дженнифер, слабо улыбнулась мне и вышла. Другие тоже покинули комнату, пока Фрэнк и Дженнифер тихо и как-то смущенно сидели там, куда они упали в момент борьбы. Я думал, что Дженнифер прячется в объятиях Фрэнка, не решаясь взглянуть на других людей. Она повернулась ко мне, с лицом, на котором не отражалось ни одной эмоции, кроме внутренней боли. Ее глаза были красными, косметика потекла.
— Я здесь, Дженнифер, — сказал я, — если вы хотите сейчас поговорить.
Ее голос охрип от напряжения и крика.
— Нет, все в порядке. Я пойду домой, у меня будет время поговорить с вами завтра. — Она встала и быстро ушла.
Фрэнк вопросительно посмотрел на меня.
— Я не знаю, Фрэнк. Правда не знаю. Мы должны доверять ей. — Внутренне я поразился совпадению: когда-то Дженнифер беспокоилась о Фрэнке.
— О’кей, спокойной ночи. — Он ушел, и я утомленно закрыл комнаты.

9 мая

На следующий день Дженнифер опоздала на десять минут, что было весьма необычно для нее. Когда она, наконец, пришла, я почувствовал облегчение.
Она села в кресло, вместо того чтобы лечь на кушетку. Она была подавлена и не смотрела на меня. Ее лицо было напряженным, а грим наложен небрежно.
— Вы выглядите выжатой, Дженнифер.
— Да. — Ее было почти не слышно. — Мне так стыдно.
— Кажется, вы осуждаете себя.
Пауза.
— Да, вероятно, да. Я осуждаю всех остальных, так почему же не себя?
— М-м-м.
— Мне нужно вам кое-что сказать. Я... я... я провела ночь с Фрэнком.
— М-м-м...?
— Мы не... мы не занимались любовью. Но мы... мы... спали вместе. То есть мы спали в одной постели... без одежды. Думаете, я чудовище?
— А что вы сами думаете?
— Я не знаю. — Плача. — Я не знаю. Я никогда раньше ничего такого не делала. Может быть, Луиза была права? Я ревновала? Я хотела... быть с мужчиной? Мне было так хорошо, когда он держал меня. Я не была с мужчиной... с тех пор, как Берт сказал мне... — Она заплакала сильнее. — Я не знаю, почему мы не занимались любовью. Я хотела. А Фрэнк не стал. — Она перестала плакать. — Думаете, он не хотел меня, просто пожалел?
— Как вам трудно принять, что, может быть, кто-то просто заботится о вас, даже если и не поступает по-вашему.
— О! — Она отпрянула назад, словно обжегшись.
— Обидно слышать это, да? — Я был мягок, но настойчив.
— О, да. — Она снова начала плакать. — Я не люблю говорить такие вещи. Но это правда, вероятно. Думаю, Фрэнк в самом деле заботится обо мне.
— И теперь вы можете допустить это.
— Да, и я забочусь о нем. Думаю, он хотел бы заняться со мной любовью. Я могла сказать ему, знаете... — Ее потрясла внезапная мысль.
— Да, Дженнифер.
— Он просто не хотел делать этого таким образом. Но, Джим...
— Угу?
— Я хотела. Я хотела, чтобы он любил меня. А я ведь все еще замужняя женщина!
— А это против правил для замужних женщин — желать, чтобы другой мужчина, а не ее муж, любил ее?
— Да, я... Ну, не просто желать этого. Но я бы... А я все еще замужем за Бертом. Хотя он и не живет сейчас дома. Мы все еще женаты.
— Все еще женаты.
— Да, и я хочу быть замужем за ним, за Бертом. Но я хотела, чтобы Фрэнк... О, я так запуталась!
— Вы запутались в своих желаниях?
— Ну, да. То есть нет. Я хочу быть с Бертом, и действительно хотела заниматься любовью с Фрэнком прошлой ночью, и... О, у меня такая каша в голове. Думаете, он возненавидит меня? — Я так и не понял, кого она имеет в виду — Фрэнка или Берта.
Она горько плакала. Постепенно слезы стали высыхать, они принесли облегчение. Хотя конец нашего путешествия был еще далеко впереди, Дженнифер начала принимать неприемлемое — саму себя.
__________

В детстве Дженнифер воспитывали в духе обесценивания ее внутреннего бытия и добросовестного следования определенным правилам. Для нее было так важно делать все правильно, что временами она почти не могла со мной говорить. Дженнифер пыталась удержать в голове все возможные соображения и принять во внимание все возможные следствия того, что могла бы сказать, и поэтому испуганно замолкала, не в состоянии сказать ничего вообще. Ее жизнь была во многом похожа на ее речь. Каждое действие, которое она предпринимала, должно было сначала преодолеть суровую самокритику, и часто, когда это не происходило, оставалось незавершенным. Требование совершенства является прямым источником подавления любых человеческих усилий и средством избегания внутреннего осознания.
Внутри меня, как и Дженнифер, и любого из нас, лежит знание, являющееся истинным корнем моей жизни. Это глубокое чувство, которое, как биение сердца, придает ощущение жизни любому моменту осознания. Оно пульсирует, как субъективное чувство бытия. Оно необязательно должно быть непогрешимым в каком-то абсолютном смысле, но это наиболее надежное ощущение моей жизни, которое я могу иметь в настоящий момент.
Дженнифер потеряла опору в жизни, которая могла бы дать ей хоть какую-то внутреннюю ориентацию. Ей были известны только те эмоции, — главным образом, гнев, — которые могли достичь достаточной интенсивности, чтобы пробиться сквозь ее тусклую внутреннюю чувствительность. И поэтому она часто оказывалась жертвой слепых импульсов, не управляемых с помощью остальных внутренних стремлений — например, сострадания, ценностей, любви к мужу.
Дженнифер не уникальна в своей слепоте к собственной внутренней жизни. Под напором механистического взгляда на человека и его работу, у всех у нас появилась тенденция обесценивать, прятать и даже хоронить это жизненно важное чувство, которое может дать нам прочную основу для встречи со своими переживаниями. Мы становимся пленниками внешнего, объективного и логически правильного, и таким образом теряем свою индивидуальность и внутреннюю опору.
Дженнифер пыталась отрицать свою способность выбора. Она искала правила и принципы, которые принимали бы решения вместо нее, стремилась всегда защитить себя от любой возможной критики. Она напоминала мне преследуемого беглеца, который постоянно прячется за деревьями, холмами и т.п., чтобы не превратиться в открытую мишень. Дженнифер постоянно пряталась за правилами, за тем, что говорят другие, за всем тем, что могла придумать, чтобы защититься от самостоятельного действия.
Для Дженнифер принятие ответственности было неразрывно связано с необходимостью признать свою вину. Если я объясняю свои действия и реакции как полностью обусловленные другим человеком, я оказываюсь рабом или роботом, принадлежащим этому человеку. Как всегда в такой ситуации, смысл игры состоит в том, чтобы доказать вину другого человека и свою собственную беспомощность. Первопричиной этой бесплодной игры являются отношения двух людей, которые становятся противниками. Такое состязание обычно оканчивается тем, что каждый из соперников чувствует бесплодность своих усилий, но ошибочно приписывает ее сопротивлению другого, не понимая подлинной природы проблемы. Если я выигрываю в этой игре, то перестаю себя чувствовать бессильной и рассерженной жертвой. Если проигрываю — чувствую гнев и стыд. Короче говоря, это ситуация, в которой невозможно выиграть. К сожалению, в ней пребывает слишком большое количество семейных пар.
Когда Дженнифер смогла принять на себя ответственность за свои отношения с мужем (а он перестал пытаться доказать ее вину), они обнаружили, что могут относиться друг к другу как партнеры, пытающиеся установить удовлетворительные отношения, а не как противники, пытающиеся обыграть друг друга. Конечно, они не пришли к согласию в одночасье и не установили его раз и навсегда, но они разорвали порочный круг несогласия — обвинения — вины — чувства обиды — нового несогласия — новых обвинений...
Дженнифер завершила терапию, но ее профессиональные проблемы сохранились. Терапия их не решила. Однако то, чего добилась терапия, очень важно. Она помогла Дженнифер признать, что вполне нормально для нее расстраиваться, испытывая конфликт между правилами, с одной стороны, и индивидом — с другой. Раньше, когда Дженнифер переживала такой конфликт, она чувствовала, что с ней что-то не в порядке. Она верила, что если бы была такой, какой должна быть, то не расстраивалась бы, настаивая на наказании нарушителя установленных правил и не терзалась бы, пренебрегая правилами в других случаях. Она была бездумно уверена, что существует правильный способ решить любое дело и что если бы была такой, какой должна быть, то знала бы этот правильный способ. Терапия помогла Дженнифер понять, что она никогда не достигнет этого состояния; и на самом деле ей следует беспокоиться как раз тогда, когда она перестает мучиться, принимая решения. Главное, что она привносила в свою работу, — свое человеческое беспокойство. Беспокойство и было ее уникальным человеческим вкладом в то, что иначе превратилось бы в безличный механический процесс.
Когда ее угрызения совести по поводу своего беспокойства прошли, Дженнифер смогла эффективнее применять это беспокойство, решая важную проблему: как сохранить уважение к индивиду и одновременно защитить группу?
Дженнифер помогла мне понять несколько важных аспектов человеческого существования и попыток усилить осознание внутреннего чувства.
Я отвечаю за то, что говорю и делаю. Если я пытаюсь избежать ответственности, это приводит к бессилию и гневу. Я могу использовать правила, законы, традиции, мнения других людей и все, что угодно, что может помочь мне принять решение, но только я сам могу сделать выбор. Когда я слишком испуган, чтобы идентифицироваться со своими решениями, я ускользаю от них, и в этом случае я теряю чувство собственной идентичности и доступ к своему внутреннему чувству.
Умение беспокоиться о том, что я говорю и делаю, — часть моего человеческого существования и призвания. Когда я не испытываю беспокойства, когда не чувствую неуверенности (а это почти одно и то же), я не играю никакой истинной роли в том, что происходит; тогда я просто наблюдатель. Беспокойство необходимо при принятии решений, влияющих на людей. Я бы не хотел, чтобы врач или судья принимали решения, касающиеся меня, не испытывая при этом колебаний и неуверенности. И я сам не хотел бы быть таким человеком — по крайней мере, в том, что составляет наиболее важную часть моего бытия.
Если я взаимодействую с другими только на основании правил или попытки справедливого расчета, я теряю полноту бытия. Есть свойства в человеческом глубоком контакте, которые преодолевают механическую правильность и одинаковость. Если я встречу странника на середине пути, то захочу пройти весь путь с тем, о ком искренне забочусь.
Если я хочу быть совершенной, безупречной личностью, если хочу быть выше всякой критики, я ставлю перед собой нереальную цель. Я хочу хорошо делать многие вещи, потому что качество исполнения нередко влияет на смысл деятельности. Но безупречность ради нее самой или ради собственной безопасности бессмысленна. Вряд ли что-либо заслуживает того, чтобы делать это как можно лучше.
Когда в принятии решений мы полагаемся на правила и инструкции, когда мы зависим от абстрактных принципов (например, “справедливости”), когда мы перекладываем на других ответственность, мы подавляем свое осознание внутреннего чувства, которое необходимо нам для подлинного переживания собственной жизни. Мои решения должны находиться в гармонии с моим субъективным чувством. Только тогда они будут иметь для меня значение.
__________

Выше я говорил о Дженнифер как о танцовщице с поврежденными ногами. Этот образ был больше, чем метафорой. Она действительно любила двигаться, и неоднократно говорила мне о том чувстве освобождения и легкости, которое испытала, сбросив с себя жесткие требования, которые себе навязала. К концу нашей совместной работы я стал замечать изменения в позе Дженнифер и в ее движениях. Необходимость постоянно быть правой и вести себя должным образом давила на нее ужасным грузом. И как только можно было с ним двигаться?
Когда я говорю о биении жизни, я думаю о том, насколько важен для физической жизни сердечный ритм, и понимаю, что в субъективной жизни тоже есть свой ритм. Если я позволю себе успокоиться и прислушаться к своему внутреннему чувству, если я действительно буду жить в соответствии с ним, в моих движениях появится плавность, в голосе — гармония, в моем воображении — музыкальность. Внутреннее чувство является эстетическим усилителем не в меньшей степени, чем экзистенциальным постижением.
4. ФРЭНК:
гнев и обязательства
Многое в существе человека выражается через его отношения с другими. То, как мы взаимодействуем с людьми, является одной из наиболее важных характеристик нашей личности. Но если мы делаем шаг назад, чтобы получить более широкую картину человеческого состояния, то сталкиваемся с парадоксом: каждый человек одновременно и является частью других людей, и отделен от всех других. Точно так же, как мы, в большинстве своем, связаны со всеми остальными людьми, мы также навсегда отделены от них от всех. Эта постоянная и, на первый взгляд, противоречивая двойственность лежит в основе всех наших отношений и пронизывает самую суть нашего существования.
Каждый человек вырабатывает свой собственный способ справиться с этим парадоксом. Не существует единственно верного решения. Для Генри Дэвида Торо (Henry David Thoreau) отделенность от других была столь же необходима, как пища и питье, но он по-своему глубоко беспокоился о других людях. Для многих других людей — от Франклина Д. Рузвельта до Ф. Скотта Фицджеральда — отношения составляли самую суть их жизни, однако можно ощутить одиночество, которое стоит за их погруженностью в других. Не только разные люди устанавливают различное равновесие между двумя частями этой человеческой дилеммы, но и каждый из нас в разные периоды жизни склоняется к разным ее полюсам. Отрочество — по преимуществу время общительности, и одинокого подростка, скорее всего, сочтут неудачником. Однако в последующие годы мы более терпимы к человеку, который ищет и ценит одиночество, но даже и тогда созерцание вполне довольного собой одиночки может заставить его друзей из лучших побуждений попытаться “вытащить его на люди”.
Для всех нас важно научиться прислушиваться к своему внутреннему чувству, чтобы регулировать степень и характер своей вовлеченности в отношения с другими. Несомненно, существуют моменты, когда мы можем отдаляться от других в своем горе, гневе или страхе и все-таки втайне надеяться на возвращение из своего одиночества. Однако такого рода обман — и себя, и других — понемногу разрушает даже самые многообещающие отношения. Тем не менее, нередко бывает трудно достичь ясного внутреннего осознания, которое позволяет найти оптимальный баланс между жизнеутверждающими отношениями и обогащающим личность одиночеством. Приказы и окрики нашего общества — учителей и родителей, рекламы и якобы ученых советчиков, друзей и организаций всех мастей, — предостерегают нас против обращения к своему внутреннему знанию, постоянно вмешиваясь со своими инструкциями о том, как нам быть — вместе или отдельно от людей.
__________

Фрэнк был человеком, для которого половина парадокса, состоящая в том, чтобы “являться частью другого”, была слишком угрожающей. В другом веке и при иных жизненных обстоятельствах из него получился бы неплохой отшельник или пустынник. Однако он жил в мире людей, но при этом гневно отвергал существование вместе с ними. Фрэнк цеплялся за свое одиночество, как утопающий хватается за бревно, оказавшееся в воде. А Фрэнк боялся утонуть в требованиях, предложениях, ожиданиях и суждениях других людей.
Чтобы достичь такого одиночества, к какому стремился Фрэнк, надо было посвятить этому всю жизнь. Нужно сохранять постоянную настороженность по отношению к внешнему миру и одновременно безжалостно подавлять свои собственные внутренние импульсы, направленные к другим. Не должно оставаться места осознанию чувства одиночества, переживанию заботы о ком-то, жажды близости. Лучшим охранником (и скрытым способом сохранения связи) является гнев — постоянный, неослабевающий, с легкостью вновь вызываемый гнев. Поэтому Фрэнк был сердитым человеком.

4 июля

Это была одна из тех гостиниц, которые раньше назывались “меблированными комнатами”, а теперь именуются просто “второсортными”. В комнате 411 путешествующий моряк, в отличие от анекдота, был не с фермерской дочкой, а с крутой девицей, выросшей в блатном квартале и занимавшейся профессией, которой в ее семье занимались уже три поколения женщин. В тот момент, который в классических случаях посвящается раскуриванию сигарет, они обнаружили, что им нечего курить. Оба почувствовали настоятельную потребность насытить организм никотином, и моряк набрал телефонный номер. “Пошлите боя в комнату 411”. “Бой” был тридцатилетним полухиппи, которому удавалось время от времени укорачивать волосы ровно настолько, чтобы получить работу, требующую лишь исполнительности и выносливости. У него было гораздо больше последней, чем первой.
Моряк, в одних трусах, открыл дверь. Его компаньонка, решив не упустить случая для саморекламы, показалась безо всего, за исключением улыбки, которую считала чувственной. Служащий, очевидно, одинаково устал от них обоих; по крайней мере, до того момента, пока моряк, не слишком бдительный из-за алкогольных паров, не протянул ему десятидолларовую бумажку, явно принимая ее за долларовую. “Принеси пачку “Уинстона” и оставь себе сдачу”. Служащий быстро сгреб бумажку и убрался из комнаты с необычной поспешностью.
Позже в этот же день тот же самый служащий лежал у меня в кабинете на кушетке, пересказывая свое последнее приключение. От него исходил довольно резкий запах, видимо, он так и не помылся, выйдя из гостиницы. Его лицо и руки были грязными, а все его манеры говорили о том, что он надеялся меня “достать”. Что у него и получалось.
— Итак, эта скотина беспрерывно вызывает меня в свою комнату. Он уже свихнулся от “Джека Дэниелса”, бутылку которого я принес ему раньше, а тут еще какая-то корова бродила по комнате в одних туфлях. Как бы то ни было, этот парень дает мне червонец и просит принести пачку сигарет, а сдачу оставить себе. Он уже так хорошо набрался, что не видит, что дает мне десятку. Ну, я ее быстренько сгреб, притащил ему его поганые сигареты, а сдачу оставил себе, как он и сказал.
Фрэнк устроился поудобнее на кушетке и замолчал. Очевидно, он ждал моей реакции на его рассказ о мелкой краже. Я хранил молчание, отчасти, вероятно, просто не находя возражений. Обстоятельства были слишком очевидными. У меня также было чувство, что Фрэнк использует это описание как своеобразный туман, чтобы рассеять внимание.
— Черт, почему бы и нет? — продолжил он внезапно. — Придурок сам просил об этом.
Таким образом, Фрэнк продолжал спорить со мной, хотя я и не возражал ему.
— Чего вы хотите, Фрэнк? — Я знаю, что мой голос звучал утомленно. Возможно, я наказывал его — он досаждал мне больше, чем я признавал.
— Ничего не хочу. — Его тон был сердитым, но он так разговаривал всегда. — Я просто рассказываю вам все, о чем думаю, как вы мне и велели.
Насколько мне было известно, я никогда не просил Фрэнка, чтобы он рассказывал мне все, о чем думает, однако это было неважно.
— Звучит сердито.
— Я не сердит. Вы, ребята, все время хотите, чтобы люди сердились, или плакали, или что-нибудь еще. Я просто пытаюсь рассказать вам о своей жалкой работе и о придурках, с которыми приходится иметь дело. Как этот старый болван — Гандовский его зовут — который все время живет в гостинице... На самом деле он не такой уж плохой... он угрожал поджечь меня, если я еще раз посмею ему нагрубить. Не могу понять, что я сказал такого обидного, но он рвал и метал...
— Фрэнк, я устал от ваших “Приключений Фрэнка Конли, мальчика по вызову”.
— Ну, а что же вы хотите, чтобы я делал? Вы просили говорить вам все, что мне приходит на ум, а когда я это делаю, вы говорите, что устали от моих слов.
— Смотрите, Фрэнк, похоже, я вас немного раздражаю. Вы сами напрашиваетесь на это и...
— Как это я напрашиваюсь? Господи, я не хочу, чтобы меня сбивали. Я ни на что не напрашиваюсь.
— О’кей, о’кей. Не хочу вдаваться сейчас в подробности.
— Так вы вешаете все это на меня, а потом говорите: “Забудьте об этом”. Я вас не отпущу.
— Вы правы, Фрэнк. Я не должен был говорить этого между делом. — О’кей, мне все время кажется, что вы ищете повода возмутиться. Я чувствую, что должен дважды подумать, прежде чем скажу вам что-нибудь, иначе вы обнаружите что-нибудь в моих словах, что вас возмутит — как сейчас.
— Что такое? Вы уверяете, что я прав, а потом выворачиваете все наизнанку и говорите, что я заставляю вас нервничать, потому что неправ.
— Фрэнк, — я говорил полусмеясь, полураздраженно. — Вы опять делаете то же самое. Что касается слов, которые вы произносите, вы опять правы. Но такая правота — всегда довольно пустая затея. Это игра в одни ворота, потому что вы соприкасаетесь со мной на самом поверхностном уровне.
— Я не понимаю вас. Думаю, вы, ловкачи, добиваетесь этого тем, что так запутываете парня, и он просто перестает что-либо соображать.
— Фрэнк, я думаю, что на одном уровне вы часто бываете правы, а на другом — в вас полно дерьма, и я думаю также, что какой-то частью своей головы вы это знаете.
— Каждый раз, соглашаясь со мной, вы тут же берете все назад. Я просто не знаю, чего вы ждете. Я чувствую, что, как вы и сказали, вам нравится раздражать меня.
— Я никогда не говорил, что мне это нравится!.. Ну, ладно, оставим это.
Так Фрэнк выиграл еще один раунд, но в то же время, конечно, и проиграл. Где бы и с кем бы ни был Фрэнк и каковы бы ни были обстоятельства, Фрэнк разыгрывал из себя возмущенную, сердитую и разочарованную жертву. Это была самопорождающая система. Довольно скоро любой человек, находящийся в обществе Фрэнка, оказывался придирчивым, нудным и язвительным.

После ухода Фрэнка у меня был небольшой перерыв в расписании, и поэтому я взял чашку кофе с печеньем и сидел в своем кабинете, думая о нашем разговоре. Фрэнк бросал мне вызов. Он настолько отличался от большинства людей, с которыми я работал, что для меня стало просто мечтой установить с ним такой контакт, которого мы пока не могли добиться. Но, ребята, он-таки умел встать как кость поперек горла! Сокрушенный, я понял, как часто он выбивал у меня почву из-под ног. И все же меня поражало, что он, казалось, никогда не злорадствовал, сбивая меня. Я догадывался, что это просто единственный способ общения, который был ему известен.
Странно, что Фрэнк обратился к психотерапии. Должно быть, причиной было его бесконечное чтение. Я знал, что когда Фрэнк приходит на сеансы, у него с собой всегда одна или несколько книг, а из случайных замечаний, которые он ронял, я понял, что у него довольно много времени для чтения на работе, а в свободное время он и подавно зарывается в книги. И, тем не менее, поскольку жизнь Фрэнка была пустой во многих отношениях, я был действительно рад, что у него есть книги. А теперь они привели его к психотерапии.
Меня удивляло, как он мог платить за свою терапию. Он получал какую-то пенсию за свою военную службу, но я сомневался, что ее было достаточно, а его должность мальчика на побегушках в гостинице и вовсе делала это невозможным. Однажды он упомянул о каком-то наследстве, оставшемся после смерти отца, но у меня сложилось впечатление, что оно относительно небольшое.
Грубый, испуганный, взрывной, жалующийся, иногда забавный и всегда невероятно упрямый, Фрэнк доставлял удовольствие, вызывал раздражение и бросал вызов. И как-то незаметно случилось так, что я искренне полюбил его.

11 июня

На другой день Фрэнк рассказал мне следующую историю.
— Я был в библиотеке, а этот кретин подходит ко мне и говорит: “Почему ты не моешься, бродяга?” Ну, я и послал его подальше, а он стал весь красный и говорит, что арестует меня. Библиотечные тетки зашипели: “Тише! Тише!”, а я просто посмотрел на него и сказал, куда ему все это засунуть, а он поканал к телефону. Насколько я понял, он собирался звонить легавым. Естественно, я не стал их дожидаться. Господи! Что за козлы повсюду. Кто его просил совать свой нос в то, моюсь я или нет? — Фрэнк сердито вращал глазами, а я про себя улыбнулся постоянному побочному преимуществу, которое давала работа с Фрэнком — его бессознательному чувству юмора. Я представил себе, что действительно нос этого господина предупредил его о том, что Фрэнк не мылся, но Фрэнк не осознавал юмора. Я уже раньше пытался обратить его внимание на это обстоятельство, но безуспешно.
— Так что вы думаете об этом происшествии, Фрэнк?
— А что о нем думать? — Он явно сердился. — Таких кретинов нужно изолировать. Они не должны гулять на свободе.
— Да, я знаю. Но что это значит для вас?
— Что вы имеете в виду? Я уже вам сказал. Думаю, этот парень выжил из ума.
— Ну, он выжил из ума. И что?
— Поэтому он опасен.
— Хорошо, он опасен. Что дальше? Чья это забота?
— Ясно, как день, что не моя.
— Ясно, как день, что именно ваша. Вы только что потратили почти пятнадцать минут, чтобы рассказать мне об этом парне, до которого вам, как вы говорите, нет дела.
— Я просто делаю то, что вы мне сказали.
— Что же?
— Говорю вам все, что приходит мне в голову. Вы сказали, что я, вероятно, должен это делать, а теперь, когда я это делаю, вы на меня орете. Честно говоря, я...
— Фрэнк! Вместо того, чтобы кричать, давайте проясним кое-что. Я не говорил, чтобы вы рассказывали мне все, что приходит вам в голову: слишком многое из этого тривиально и неинтересно. Я просил раньше, и теперь снова прошу, рассказывать мне о том, что вас беспокоит, что действительно имеет жизненное значение для вас, и, делая это, вы должны добавлять любые подробности — важные или нет. И начинать надо именно с того, что кажется важным.
— Вы вообще говорите это в первый раз.
— Хорошо, хорошо. Теперь это сказано. Что вас беспокоит именно теперь?
— Ну почему вы всегда говорите так, что кажется, будто вы с трудом меня выносите? Ого! Я это заслужил.
— Фрэнк, вы меня поймали. Это происходит по ряду причин, некоторые — в вас, некоторые — во мне. Странность состоит в том, что, хотя вы мне действительно нравитесь, я почему-то постоянно обращаюсь к вам с упреком и раздражением.
— Я не понимаю, почему вы говорите, что я сам довожу вас до этого.
— Это происходит прямо сейчас, Фрэнк. Чувствую, что должен быть осторожным, потому что если бы я не заботился о том, как ответить, мы стали бы препираться по поводу слов, и сеанс прошел бы впустую.
— О, Господи, я и не думал возлагать на вас такой тяжелый груз. Просто я так паршиво себя чувствую и должен все время работать на такой вонючей работе, где меня все уже затрахали, и каждый норовит насрать мне на голову. Поэтому я думаю: “Черт возьми! Я не позволю им шпынять меня”. И я начинаю трахать их еще до того, как они начнут делать это со мной, и довольно скоро я уже оказываюсь здесь и делаю то же самое с вами. Ничего личного, вы понимаете.
— Это как если бы вас переехал шестиколесный трактор, а потом водитель вернулся, посмотрел и сказал: “Ничего личного!”... О, черт, Фрэнк, все не так. Думаю, мое сравнение уводит в сторону. Вы все это выложили мне, но вы редко говорите, обращаясь лично ко мне.
— Вы говорите, что я раздавил вас, как трактор, а потом утверждаете, что я этого не делал. Не знаю, что вы имеете в виду.
— Фрэнк, вы не такой тупой. Вы очень хорошо знаете, по крайней мере на каком-то уровне, что я имею в виду. Вы просто снова поймали меня на слове, потому что я на минуту ослабил бдительность.
— Ну и зачем мне это надо, по-вашему?
— Затем, что вы не знаете, что делать, кроме того как ворчать и нападать.
— Куда вы клоните, говоря, что я ворчу и нападаю? Что бы я ни сказал, вы обвиняете.
— Боюсь, что это правда. Я все время контратакую и играю в вашу игру. Чувствую, что вы бросаете мне вызов, и заглатываю эту наживку, и вместе с тем чувствую, что в вас есть нечто большее, чем то дерьмо, которое вы выкладываете мне, и поэтому я пытаюсь добраться до этого “большего”.
— Черт побери, почему бы просто не выложить мне все это, если хотите, чтобы я изменился!
— Да, возможно. Я и правда путаюсь, пытаясь говорить с вами прямо, и...
— Так что же вы меня все время обвиняете в том, в чем сами запутываетесь?
— Вы и правда напрашиваетесь, Фрэнк. — Я понизил голос, говоря самому себе: “Ты должен перестать вставать в стойку всякий раз, когда он что-то говорит. Перестань, перестань бороться с ним”.
— Так как же, черт возьми, я напрашиваюсь? И с чего бы я стал это делать? Думаете, мне нравится, когда на меня все огрызаются?
До него так ничего и не дошло.
— Я не могу представить себе, что вам это нравится, Фрэнк. Но могу себе представить, как что-то внутри вас нуждается в том, чтобы провоцировать других людей. Не знаю, что именно. Только вижу, что вы делаете это прямо сейчас со мной, и, я уверен, проделываете это и с другими.
— Что бы все это значило? Всякий раз когда вы, ребята, хотите настоять на своем, но не можете сделать это прямо, вы говорите простаку, что у него бессознательная мотивация. Таким образом...
— О че-о-орт, Фрэнк, вы опять за свое. Я ответил на один ваш вопрос, и вы тут же начали атаковать меня с другой стороны. Вы просто хотите воевать по любому поводу.
— Вечно я что-то делаю. Ну, если бы вам пришлось жрать столько дерьма каждый день, как мне, вы бы...
— Фрэнк, вы предпочитаете ныть по поводу своей жизни и ничего не делаете с ней. — Я знал, что мой голос звучал устало, но мне было наплевать.
— Я чувствую себя ужасно, когда вы так говорите. — Но его голос звучал скорее обиженно, чем печально. — Я думал, вы ждете от меня, чтобы я рассказывал о своих чувствах, а мне так паршиво, что...
— Да, знаю. Знаю, потому что вы твердите мне об этом снова и снова. Знаю, потому что вы говорите мне все это с явным удовольствием. А теперь вы чувствуете, что я несправедлив к вам, потому что просто делаете то, что я вам говорю.
— Ну, вы, вероятно, пытаетесь помочь мне, и я представляю, как вы устали.
Он продолжал говорить по-прежнему обиженным тоном:
— Не знаю. Возможно, у меня просто нет ничего интересного, чтобы рассказать вам. Все это довольно однообразно, и я просыпаюсь каждое утро с этим паршивым, мерзким чувством, и потом приношу все это сюда и выливаю на вас, при этом мне никогда не становится легче...
Я мягко его перебил:
— Фрэнк, не хочу, чтобы вы считали, что я устал от вашей печальной и однообразной жизни. Это действительно так, и, может быть, поэтому я больше, чем нужно, злюсь на вас. Признаю это. Но правда и то, что вы как-то так увлекаетесь, рассказывая свои истории о том, как ужасна ваша жизнь, что делаете это постоянно и очень ворчливо, а это отталкивает людей или злит их. Вы не хотите этого признать, но, я думаю, какая-то часть вашей личности признает это.
Фрэнк выглядел задумчивым. Он был сгорбленным человеком среднего роста и веса. Он носил в себе сдерживаемый гнев, который временами делал его враждебным, а временами создавал ужасную изоляцию, которая наиболее точно характеризовала его жизнь.
— Я не могу справиться с тем, что я несчастлив.
— Кажется, вы чувствуете, что я осуждаю вас за неправильные действия, и вы вынуждены защищаться.
— Но вы действительно осуждаете меня, — возразил Фрэнк, и это было правдой.
— Я “осуждаю” вас — если угодно — за то, что вы нуждаетесь в своем несчастье, держитесь за свои страдания.
— К чему мне это? Мне не нравится быть несчастным. Нет ничего хорошего в том, чтобы смотреть, как другие веселятся, в то время как я все продолжаю тянуть свою чертову резину.
— Вы когда-нибудь думали о том, что значит — не чувствовать себя несчастным? — я говорил с нажимом, настойчиво.
— Это было бы большим облегчением, — уныло ответил он.
— Нет, Фрэнк, то, что вы сейчас говорите, идет из головы. Попробуйте прочувствовать это: как бы это было, если бы вы не чувствовали себя несчастным, печальным, одиноким?
Фрэнк замолчал на минуту и, казалось, обдумывал эту мысль. Затем внезапно его лицо напряглось, и он закричал сердито:
— Если я когда-нибудь перестану страдать, я больше никогда не буду счастлив!
Почему-то мне было не смешно, хотя поразительное и парадоксальное открытие, которое только что сделал Фрэнк, действительно потрясло меня. Его утверждение было абсолютно верным; именно в эту ловушку Фрэнк был загнан собственной жизнью. В каком-то смысле я был напуган его безоглядной честностью и тем бессознательным доверием, которое позволило ему высказать это так просто.

23 августа

— Я читал этого парня, Гардена... Чардена — или как там, черт возьми, это произносится, и... — Фрэнк, как обычно, был раздражен. Он смотрел на меня так, как будто я лично оскорбил его, и у меня возникло сильное желание ответить соответствующе. Постепенно, очень постепенно я приучал себя смотреть сквозь эту хмурую маску.
— Я не могу догадаться, кого вы имеете в виду.
— Ох, ну этого французского священника, вы знаете. Он написал “Феномен человека”. Черт возьми!
— Вы имеете в виду Тейяра де Шардена?
— Да, его самого. Паршивые французские фамилии. Ну так вот, я читал его работу о том, как, по его мнению, должен развиваться новый человек, и... вы знаете его теорию?
Я был потрясен. Я знал, что Фрэнк много читает, но как-то не осознавал, что он читает столь глубокие вещи.
— Да, в общих чертах, Фрэнк. Хотя я не читал многое у Тейяра.
Я должен был показать ему: мне известно, что этого автора обычно называют по имени, разве нет? Думаю, меня задело, что Фрэнк, который получил свой диплом о среднем образовании в армии, кажется, лучше меня знал автора, которого я ценил.
— Ну, как бы то ни было, думаю, эта теория — полное дерьмо. Я имею в виду эту умилительную картину, что человек эволюционирует, ну, знаете, что эволюция работает в направлении создания более совершенных видов. Но меня-то этим не купишь. Я думаю, большинство людей — мерзавцы, и, насколько я могу судить, они становятся хуже, а не лучше. Возможно, то, что он священник, заставляет его думать, что Бог совершенствует вещи, но мне так совсем не кажется. Однако помимо этого я просек его идеи о “конвергенции” и “дивергенции”. Я имею в виду, что если посмотреть вокруг, именно так все и происходит. Возьмем все это реакционное дерьмо, которое происходит в стране сейчас...
И Фрэнк продолжал в том же духе. Я не знал, то ли мне остановить и вернуть его к самому себе, то ли нет. Думаю, бессознательно он говорил гораздо больше, чем хотел, — о своей жажде идей, о потребности поделиться мыслями, о желании знать и стремлении к моему одобрению. Фрэнк настолько одинокий парень, что, возможно, ему не с кем было поговорить таким образом, и, кроме того, я был абсолютно уверен, что его рассуждения — нечто вроде предложения мира, демонстрация того, что он может делать что-то еще, а не только ворчать, и что он увлечен идеями, которые, как он думал, интересуют и меня. Я некоторое время размышлял над этим. Фрэнк действительно понял то, что прочел: фактически он заставил меня самого снова взяться за Тейяра.
Через некоторое время Фрэнк остановился. Разговор увлек его, и теперь он внезапно устыдился своей увлеченности.
— О черт, не знаю, почему я трачу время на это дерьмо. Какой-то интеллектуальный онанизм. Просто мне встречаются одни козлы, которые думают, что “Капитан Марвел” — это высшее достижение литературы, и...
— Мне было действительно интересно то, о чем вы говорили, Фрэнк.
— Да, здорово, но я не для того прихожу сюда и плачу вам, чтобы заинтересовать вас своей болтовней о всякой ерунде, которая не имеет никакого отношения к моей жизни.
— Я так не думаю.
— Что вы имеете в виду? Какая, к черту, разница при моей паршивой работе, разделяю ли я взгляды этого чокнутого французского священника на будущее человечества или нет?
— Я думаю, если бы вы никогда не читали подобных вещей, разница была бы существенной.
— Да? Не понимаю. Возможно, было бы лучше, если бы я просто спустил все это в унитаз.
— Вы просто хотите спорить со мной сейчас, потому что чувствуете себя неудобно, волнуясь по поводу этих идей.
— А что плохого в том, чтобы поволноваться по этому поводу?
— Вам правда нужно это замять сейчас, не так ли?
— Не знаю, что вы имеете в виду под словом “замять”. Получается, что вы все время говорите мне, что я делаю что-то не так?
— Фрэнк, не хочу опять ходить кругами, как это у нас обычно бывает. Думаю, на каком-то уровне вы прекрасно понимаете, что просто пытаетесь отвлечь мое внимание, и я думаю также, что нам необходимо преодолеть эту чертовщину.
— Не знаю, что означает “на каком-то уровне”, на котором я якобы знаю, что вы всегда правы, а я всегда неправ.
— Вы не перестанете, не так ли?
— Перестать что?
И так далее. Фрэнк не собирался сдаваться.
Я не хотел на него давить. Сегодня он сделал большой шаг вперед из своей пещеры отшельника. Фрэнк рискнул показать мне что-то, что действительно имеет для него значение. Он рискнул быть осмеянным или удостоенным снисходительной похвалы, вторгаясь в область, которая находилась более в моей компетенции, чем в его. Он отважился обратиться ко мне иначе — не в своей обычной грубо-агрессивной манере. Конечно, ему нужно было продвигаться вперед — медленно, осторожно, и периодически отступать назад.

3 октября

— Я работаю в ночную смену, начинаю в 11 вечера и заканчиваю в 7 утра. Большую часть времени там находимся только я, ночной портье и ночной инженер. Ну и психов мы насмотрелись! Как, например, прошлой ночью. Около половины двенадцатого эта старая калоша — думаю, она повидала виды — вошла и смотрит, как я сижу за стойкой портье и читаю. Она подходит ко мне очень вежливо и говорит: “Нельзя ли мне посидеть немного на одном из этих стульев, сэр?” Она назвала меня “сэр”, вот это да! Я не обратил особого внимания, потому что был занят чтением, и я просто сказал: “Конечно, располагайтесь”. Первое, что я помню, это как старый осел Берман, ночной портье, позвонил в свой чертов звонок. Я закрыл книгу и подошел к нему. “Кто эта старушка?” — спрашивает он. “Убей, не знаю”, — ответил я. “Она грязная, а вся ее одежда мокрая, она испачкает нам всю мебель”, — говорит Берман. И он хотел, чтобы я подошел и спросил у нее, какое отношение она имеет к гостинице. Конечно, никакого, и тогда Берман велел мне выгнать ее. “Ради Христа, снаружи льет, как из ведра”, — говорю я ему. Но он сказал: “Вызови ей такси, если она хочет”. Ну, она не захотела такси. Совершенно ясно, что у нее и на хлеб-то нет. И я сказал ей: “Простите, но босс велел, чтобы вы ушли”, — а она ответила, что все в порядке, и поблагодарила меня. Только представьте себе: она меня благодарила!
— Звучит как история из Диккенса.
— Да, вероятно. Я не многие его вещи читал.
— Что вы чувствуете по этому поводу?
— О черт, а мне-то какое дело. Как бы там ни было, через какое-то время, возможно, в половине второго, я был один в холле, Берман отлучился куда-то, посрать или что там еще, и внезапно я увидел лицо в одном из окон. Разрази меня гром, если это не была все та же старая леди. Я притворился, что не вижу ее, а она обогнула здание и направилась к боковому входу. “Что за черт?” — сообразил я, бросился к боковому входу, схватил ее и велел идти за мной. Затем привел ее вниз, в котельную, и велел Фоли, ночному инженеру, дать ей обсохнуть и отдохнуть немного. Он сказал: “Разумеется”, и налил ей своего ужасного кофе. Затем я побежал наверх, но старый осел был уже здесь. Он хотел знать, куда я ходил, и я сказал, что отлучился в туалет. Берман сказал, что не заметил меня там, а я наврал, что ходил вниз. И тут он начал гундеть, чтобы я держался подальше от помещений для постояльцев. Как бы то ни было, вероятно, Фоли благополучно выпроводил даму, потому что больше я ее не видел.
— Почему вы это сделали?
— Сделал что?
— Перестаньте, Фрэнк, давайте не будем играть в нашу обычную игру.
— Какую игру? Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Черт побери, Фрэнк. — Я действительно разозлился, и мне было наплевать, что он понял это. — Вы такой тупой осел, что не понимаете: вы продолжаете упускать возможность поработать как раз над тем, что привело вас сюда.
— Не понимаю, почему вы злитесь на меня только за то, что я не врубаюсь в ваши слова.
— Подождите, Фрэнк, давайте вместе сделаем попытку на этот раз понять друг друга. Я знаю, что нападаю на вас, но вы можете рискнуть и предположить, что тоже продолжаете увиливать от понимания?
Я говорил осторожно, постепенно, внимательно просчитывая возможное сближение. Фрэнку было совершенно необходимо избегать вовлеченности в подлинные отношения со мной, но одновременно он и жаждал их.
— Я не хочу неправильно понимать вас. Должно быть, я полный кретин...
— Нет, Фрэнк, я не думаю, что вы сознательно стремитесь не понимать меня. Но я уверен: вы чувствуете потребность сохранять дистанцию между нами, и когда я прошу вас поработать со мной, вы становитесь раздражительным.
Теперь он не боролся со мной так же упорно, как прежде. Ну, давай, Джим, признай, что Фрэнк старается продвинуться вперед, попробуй услышать его.
— Что значит “раздражительный”? Я имею в виду, что отчасти понял вашу мысль, но не уверен, что вы подразумеваете именно это.
Большой прогресс! Он опять начал использовать свои старые словесные увертки, но разбавил их.
— Ну, может быть, это не совсем точное слово. У меня такое чувство, что когда я пытаюсь быть с вами, вам становится неудобно и необходимо немного отодвинуться.
— Да, может быть. Не знаю. Что вы имели в виду, когда сказали, что я упускаю возможность?
Сейчас он действительно пытается понять меня.
— Я забыл, как именно сказал это, Фрэнк. Думаю, я пытался сказать примерно следующее: существует нечто большее, что мы можем узнать из такой истории, как та история про старушку. Пикируясь друг с другом, мы упускаем этот шанс.
— Что вы подразумеваете под “историей про старушку”? Я ее не выдумал, вы знаете.
Легче, легче. Он хочет немного подать назад.
— Да, я знаю, что это правда. Я и не думал сомневаться в этом, Фрэнк. Думаю, что мои просьбы поработать со мной (хотя одна ваша часть и хочет этого) на самом деле беспокоят вас. Вы согласны?
— Да, ну, думаю, да. — Пауза. — Как мы могли бы использовать сцену со старушкой? Я не понимаю, что в этом важного.
В какую сторону двигаться теперь? Я хотел бы остановиться на его пробуждающемся понимании того обстоятельства, что ему необходимо сопротивляться, но не хочу загонять его в угол. Фрэнк вынужден будет быстро отступить, если почувствует, что я пристреливаюсь к нему.
— Не знаю наверняка. Почему бы не попробовать просто свободно ассоциировать по поводу этого переживания и посмотреть, что вам придет в голову?
— Я думал, вы не занимаетесь этими дерьмовыми свободными ассоциациями. Вы сказали мне, что я не должен просто говорить все, что приходит мне в голову.
— Ого! Фрэнк не устоял перед возможностью попытаться поймать меня.
— Вам действительно трудно просто разговаривать со мной. Кажется, вы просто обязаны подсчитывать очки всякий раз, как перед вами открывается возможность.
— Ну вот, вы опять обвиняете меня.
— Фрэнк, я и в самом деле не хочу вдаваться сейчас в эти трудности между нами. Главное, что я внезапно смог понять, это что вам трудно рискнуть сблизиться с кем-либо. Кажется, Вам тяжело даже короткое время оставаться в рамках одной темы. Я вдруг увидел, какую жестокую борьбу вы, должно быть, ведете внутри себя все время.
Я попытался произнести это с теплотой, но без снисходительности или нарочитости.
Фрэнк помолчал минуту. Это само по себе было редким явлением. Рискнет ли он принять мое понимание? Фрэнк смотрел застывшим взором прямо перед собой — не на меня, а на стену.
— Черт, вероятно, это просто костыль, который я вынужден носить.
Я был поражен как громом. Он действительно это сказал? Он услышал самого себя?
— Что вы сказали, Фрэнк?
— Я сказал, что, вероятно, застрял на этом. А что?
— Нет, точные слова. Вы помните, что сказали?
— Что такое? Сказать по правде, вас выводят из себя самые нелепые вещи. Разумеется, я знаю, что сказал. Я сказал, что это крест, который я должен нести. Вы слышали это и раньше.
— Вы сказали: “Это костыль, который я должен нести”. Это удивительная парафраза древнего выражения, Фрэнк.
— Да нет, я этого не говорил. Что, черт возьми, это могло бы означать?
— А что это означает для вас?
— Убей, если я знаю. По-моему, вы просто раздуваете целое дело из того, что я назвал это костылем.
— Что “это”?
— А теперь сами играете словами. Как происходит, что когда я это делаю, получается плохо, а когда вы делаете то же самое — хорошо?
Итак, Фрэнк ничего не принял. Ну, он многим рискнул, а потом его бессознательное послало сообщение. Нельзя сделать все в один день.
И остаток сеанса был продолжением все той же старой борьбы.

5 октября

На нашем следующем сеансе я с удовлетворением отметил, что в прошлый раз мы достигли реальных результатов. После своего обычного мрачного появления Фрэнк сам продолжил наш предыдущий разговор.

<< Предыдущая

стр. 5
(из 13 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>