<< Предыдущая

стр. 2
(из 3 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

Сыновняя почтительность в Японии не распространяется, как в Китае, ни на живших столетия тому назад предков, ни на широко расселившийся клан их живых потомков. Здесь объектом поклонения являются недавно жившие предки. Надпись на надгробном камне нужно ежегодно обновлять, чтобы сохранить его тождество с определенным покойником, и, когда живые больше не вспоминают о ком-либо из своих предков, его могила приходит в запустение. Таблички для таких предков больше не хранятся в семейных алтарях. Японцы не почитают никого, кроме тех, кого они помнят во плоти, они концентрируют свое внимание на здесь и сейчас. Многие авторы отмечали отсутствие у них интереса к неконкретным априорным суждениям и к формированию представлений о нереальных объектах, и их отличная от китайской версия сыновней почтительности служит лишним подтверждением этого. Однако самое важное практическое значение этой версии состоит в том, что она ограничивает лишь живыми людьми сферу обязанностей ко.
Сыновняя почтительность, и в Китае, и в Японии — нечто большее, чем почтительное отношение к своим родителям и предкам и покорность им. Всю ту заботу о ребенке, которую на Западе считают проявлением материнского инстинкта или отцовской ответственности, здесь связывают с почтительным отношением к своим предкам. Япония определяет это очень четко: человек оплачивает долги своим предкам, перенося их заботу о нем на своих детей. У японцев нет слова, обозначающего «обязанности отца перед своими детьми»; все такого рода долги включены в понятие ко своим родителям и их родителям: Сыновняя почтительность требует от главы семьи полной ответственности за возлагаемые на его плечи заботы об обеспечении его детей, о воспитании его сыновей и младших братьев, о наблюдении за состоянием семейного имущества, об оказании помощи нуждающимся в ней родственникам и за множество других подобного рода повседневных долгов. Четкое определение рамок институированной семьи в Японии резко ограничивает число лиц, связанных с гиму человека. Если умирает сын, то в обязанности сыновней почтительности входит бремя поддержки его вдовы и ее детей. К гиму также относится и помощь овдовевшей дочери и ее семье. Но приютить овдовевшую племянницу — это не гиму: если кто-то поступает так, то выполняет он совсем другой долг. Вырастить и воспитать своих детей — это гиму. Но если кто-то воспитывает племянника, то обычно легально усыновляет его; если же тот сохраняет статус племянника, то гиму нет места в этих отношениях.
Сыновняя почтительность не требует, чтобы помощь даже нуждающимся в ней близким родственникам следующих поколений оказывалась с уважением и благожелательностью. Молодых вдов в семье называют «родственницами холодного риса», а это значит, что они едят рис уже остывшим, помогают и подчиняются требованиям любого члена семьи, покорно исполняют все поручения. Они вместе со своими детьми — бедные родственники, и когда в отдельных случаях им везет больше обычного, происходит это не из-за того, что гиму заставляет главу семьи лучше обращаться с ними. Не гиму братьев — исполняя свои обязанности, тепло относиться друг к другу; мужчин часто хвалят за то, что в жизни они всегда выполняли свои обязанности перед младшим братом, хотя вполне допускается, что они смертельно ненавидят друг друга.
Отношения свекрови и невестки крайне антагонистичны. Невестка приходит в дом как чужой человек. Ее долг — узнать, что нравится свекрови, и потом научиться делать это. Зачастую свекровь откровенно демонстрирует, что молодая жена недостаточно хороша для ее сына, в других случаях можно обнаружить ее сильную ревность к ней. Но, как говорит японская пословица, «несмотря ни на что, ненавистная невестка рожает любимых внуков», и поэтому в семье всегда сохраняется ко. Молодые невестки внешне бесконечно послушны, но из века в век эти слабые и очаровательные создания превращаются со временем в таких же требовательных и придирчивых свекровей, как и их собственные. Они не могут быть агрессивными, поскольку они — молодые жены, а не потому, что они действительно слабые существа. В пожилом возрасте они обратят, так сказать, накопившееся раздражение на своих невесток. Японские девушки сегодня откровенно говорят о том, что выгоднее выйти замуж за сына-ненаследника, дабы потом не пришлось жить с деспотом-свекровью.
«Работать из-за ко» отнюдь не означает добиваться любви и согласия в семье. В некоторых культурах подобного рода обязанность становится моральной проблемой для больших семей. Но не в японской. По замечанию одного японского автора, «только из-за высокого почитания японцем семьи для него нет ничего важнее большого уважения к отдельным ее членам и к отношениям между ними в семье»148. Конечно, не всегда бывает так, но, в общем, это верно. Упор делается на обязанности и оплате долга, и старшие берут на себя большую ответственность, в том числе и за то, чтобы следить за готовностью младших к необходимым жертвам. Не беда, если это их раздражает. Они должны повиноваться решениям старших, или их ждет неудача в гиму.
Другая большая обязанность, относимая в Японии, как и сыновняя почтительность, к гиму, — верность императору — не содержит в себе столь типичного для отношений между членами японской семьи откровенного раздражения. Японские государственные деятели хорошо продумали идею изоляции императора как Священного Вождя и удаления его от житейской суеты, только так ему удалось в Японии сыграть свою роль в объединении всего народа в единодушном служении государству. Недостаточно было сделать из него отца его народа, ведь отец в японском доме, несмотря на все оказываемые ему почтения, располагал «чем угодно, кроме большого уважения к себе». Император должен быть Священным Отцом, далеким от всех светских забот. Верность ему, тю, — высшая добродетель, она должна стать экстатическим созерцанием воображаемого Благого Отца, не оскверненного контактами с миром. После посещения стран Запада политические деятели ранних лет Мэйдзи писали, что во всех этих странах историю творил конфликт между правителем и народом, но этот путь недостоин Духа Японии. По возвращении домой они записали в конституции, что император должен «быть священным и неприкосновенным» и не обязан нести ответственность за все деяния своих министров. Ему следует быть символом японского единства, а не ответственным главой государства. Поскольку император в течение семи веков не был исполнительным главой государства, нужно было просто увековечить его закулисную роль. Государственным мужам Мэйдзи следовало только связать с ним в умах всех японцев безусловную высшую добродетель — тю. В феодальной Японии тю было обязанностью японца перед светским главой государства — сёгуном, и многовековая история подсказывала государственным деятелям Мэйдзи, что нужно делать в новой ситуации для осуществления их цели — духовного единства Японии. Однако в те века, когда сёгун был верховным главнокомандующим и высшим административным главой государства, несмотря на обязательное для отношения к нему тю, заговоры против его власти и с целью покушения на его жизнь были частым явлением. Верность ему нередко конфликтовала с обязанностями перед своим феодальным князем, но лояльность более высокого уровня часто соблюдалась менее строго, чем лояльность более низкого уровня. Верность своему князю основывалась, в конце концов, на непосредственных связях, а верность сёгуну казалась по сравнению с ней более безличной. В смутные времена вассалы боролись за низвержение сёгуна и возведение на его место своего князя. Пророки и лидеры реставрации Мэйдзи в течение столетия вели борьбу против токугавского сёгуната под лозунгом: тю — это долг японца императору, который изолирован от общества и образ которого каждый японец рисовал себе сам по собственному желанию. Реставрация Мэйдзи была победой этой группы, и именно перенесением тю с сёгуна на символического императора оправдывалось использование термина «реставрация» для событий 1868 г. Император оставался в изоляции. Он наделял высшей властью Их Превосходительства, но сам не руководил ни правительством, ни армией и лично не определял политический курс страны. Правительством стали руководить аналогичного рода советники, хотя и более тщательно подобранные. Настоящий переворот произошел в духовной сфере, поскольку тю стало оплатой долга каждого японца Священному Вождю-первосвященнику и символу единства и вечности Японии.
Легкости переноса тю на императора, безусловно, помог и традиционный фольклор, связывавший происхождение императорского дома с Богиней Солнца149. Но эти фольклорные притязания на божественность императора не имели того решающего значения, какое ему приписывают на Западе. Именно поэтому полностью отвергавшие их японские интеллектуалы, не ставившие под сомнение тю императору, и даже масса народа, принявшая идею его божественного происхождения, видели в ней не то, что видят на Западе. Переводимое как «бог» слово ками означает буквально «глава», т. е. верхушка иерархии. Для японцев не существует такой же пропасти между человеческим и божественным, как на Западе, и любой японец после смерти становится ками. В феодальные времена тю было обязанностью японца перед не имевшими божественного статуса иерархическими главами. Значительно более важную роль в переносе тю на императора сыграло сохранение династической преемственности одного императорского дома в течение всей истории Японии. Западу бесполезно сетовать на то, что эта преемственность - мистификация, поскольку правила наследования не соответствуют принятым в королевских семьях Англии или Германии. Правила были японскими, и, согласно этим правилам, преемственность не нарушалась «с незапамятных времен». Япония не была Китаем, где в документально засвидетельствованной истории насчитывалось тридцать шесть различных династий. Она была страной, которая во время всех перемен никогда не рвала в клочья свою социальную ткань; модели были устойчивыми. Именно этот аргумент, а не идею божественного наследия, использовали в течение ста лет перед реставрацией Мэйдзи антитокугавские силы. Они заявляли, что тю занимающему высшее иерархическое место относится только к Императору. Из него сделали первосвященника нации, а эта роль не наделена непременно божественностью. Она важнее, чем божественное происхождение.
В современной Японии предприняты все меры для персонализации тю и привязывания его непосредственно к фигуре самого Императора. Первый после реставрации Император150 был личностью большой общественной значимости и высокого достоинства, и во время своего долгого правления он легко стал персональным символом для своих подданных. Его нечастые появления на публике разыгрывались со всеми аксессуарами культа. Ни звука не доносилось из собравшейся толпы, когда она склоняла головы перед ним. Она не поднимала глаз, чтобы разглядеть его. Дабы никто не смог посмотреть сверху вниз на императора, во всех зданиях закрывались окна выше первого этажа. Его контакты с высшими советниками так же иерархизировались. Говорили, что он не принимал руководителей администрации и лишь немногие, особо привилегированные Превосходительства «имели доступ» к нему. Не издавались указы по противоречивым политическим вопросам: они посвящались этике или бережливости, или служили метками, обозначавшими закрытый для обсуждения вопрос и способствовавшими поэтому успокоению его народа. Когда он был на смертном одре, вся Япония превратилась в храм, в котором фанатично предавались молению о его спасении.
С помощью всех этих средств из императора сделали символ, находившийся за пределами любых внутренних противоречий в стране. Император был столь же «неприкосновенным», как в США звездно-полосатый флаг, верность которому ставится у нас выше и вне интересов любых политических партий. Мы окружаем наше отношение к флагу ритуалами, признаваемыми нами совершенно неуместными для любого человеческого существа. Японцы в полной мере извлекли выгоду из гуманизации своего высшего символа. Они могли любить его, и он мог отвечать им на любовь. Они радовались, что он «обратил свое внимание на них». Они посвящали свои жизни «успокоению его сердца». В культуре, которая так же полно, как и японская, полагается на личные связи, император — символ верности более прочный, чем флаг. Преподавателей в Японии увольняли, если они говорили ученикам, что высший долг человека — это любовь к родине; нужно было говорить об оплате долга лично императору.
Тю обслуживает бинарную систему отношений: подданный — император. Подданный адресуется к императору прямо без посредников: он лично, своими поступками «успокаивает его сердце». Однако приказания императора подданный слышит в передаче стоящих между ним и императором посредников. «Он говорит от имени Императора» — фраза, пробуждающая тю, и она, вероятно, обладает санкционирующей силой более мощной, чем та, которой располагает современное государство. Лори описывает инцидент, происшедший в мирное время на военных маневрах, когда один офицер вывел на них свой батальон и запретил солдатам пить воду из фляг без его разрешения. На учениях японской армии много внимания уделялось умению совершать безостановочные, пятидесяти-шестидесятимильные переходы в трудных условиях. В тот день в пути от жажды и изнеможения двадцать человек лишились сил. Пятеро умерли. Когда заглянули в их фляги, то обнаружили, что они остались нетронутыми. «Офицер отдал команду. Он говорил от имени Императора»151.
В области гражданской администрации долгом тю санкционируется все — от смерти до налогов. Сборщик налогов, полицейский, занимающиеся призывом в армию местные чиновники -все они инструменты, благодаря которым подданный выполняет свой долг тю. Японская точка зрения такова: законопослушание — это и есть оплата своего высшего долга, своего ко-он. Едва ли возможен более разительный контраст с представлениями американского народа. Любые новые законы — от законов об уличных светофорах до законов о подоходных налогах — вызывают у всех американцев раздражение как покушение на личную свободу человека в его делах. Постановления федеральных властей вдвойне подозрительны, поскольку они покушаются также и на свободу отдельного штата принимать свои законы. Это воспринимается как навязывание народу законов вашингтонскими бюрократами, и многие граждане рассматривают резкий протест против этих законов не иначе, как справедливый акт с точки зрения чувства собственного достоинства. Поэтому японцы считают, что у нас нет закона. Мы же считаем их народом покорным, лишенным представления о демократии. Правильнее было бы сказать, что расхождение во взглядах на чувство собственного достоинства у граждан двух стран обусловлено различием их установок: в нашей стране оно определяется тем, что сам человек принимает решения относительно своих дел, а в Японии — оплатой человеком долга своему кредитору-благодетелю. В обеих системах существуют свои препоны: нам трудно признать принятые другими постановления даже тогда, когда они отвечают интересам всей страны, а им, говоря на общечеловеческом языке, тяжело быть настолько должными, чтобы вся жизнь омрачалась долгами. Любой японец, вероятно, в какой-то момент жизни придумал способы, как жить по закону и все же уклоняться от предъявляемых им требований. Японцев также привлекают некоторые формы насилия, принуждения и личной мести, чего не делают американцы. Но эти качества, как и любые другие, что могут быть востребованы, все же не вызывают сомнения в силе воздействия на японцев тю.
Когда Япония капитулировала 14 августа 1945 г., мир получил почти невероятное свидетельство действия тю. Многие западные эксперты и специалисты по Японии считали, что она не может сдаться: было бы наивно, заявляли они, полагать, что ее разбросанные по странам Азии и островам Тихого океана армии мирно сложат оружие. Многие части японской армии не испытали горечи локальных поражений и были убеждены в правоте своего дела. На Японских островах также было много сторонников борьбы до конца, и оккупирующая страну армия, а ее авангарды неизбежно малы, подверглась бы риску кровавой резни, когда бы вышла из-под защиты корабельных пушек. Во время войны японцы не останавливались ни перед чем: они — воинственный народ. Писавшие об этом американские аналитики не принимали в расчет тю. Император сказал, и война прекратилась. Прежде чем его голос прозвучал по радио, ретивые оппоненты прорвали кордон вокруг дворца и попытались помешать ему сделать официальное заявление. Но как только оно было сделано, его приняли. Ни один полевой командир в Маньчжурии или на Яве, ни Тодзио152 в Японии не выступили против него. Наши войска высадились на их аэродромах и были встречены учтиво. Иностранные корреспонденты, по сообщению одного из них, поутру высаживались на берег с оружием в руках, к полудню откладывали его в сторону, а к вечеру отправлялись за безделушками по лавкам. Японцы теперь «успокаивали душу Императора», следуя путем мира; неделей раньше они делали то же самое, противостоя варвару даже при помощи бамбуковых копий.
В этом ни для кого не было ничего необычного, если не считать тех людей на Западе, кто не признавал огромного разнообразия влияющих на поведение человека эмоций. Некоторые из этих людей официально заявляли, что практически нет альтернативы уничтожению Японии. Некоторые же утверждали, что она могла бы спастись только в том случае, если бы либералы захватили власть в стране и низвергли бы правительство. И то и другое имело бы смысл с точки зрения западной страны, ведущей полномасштабную и поддерживаемую всем народом войну. Однако они заблуждались, поскольку приписывали Японии по существу западный стиль поведения. Некоторые западные пророки после нескольких месяцев мирной оккупации Японии еще думали, что все пропало из-за того, что произошла революция незападного типа или что «японцы не знали о своем поражении». Это чисто западная социальная философия, в основе которой лежат западные представления о правильном и должном. Но Япония — не Запад. Она не воспользовалась этой последней силой Запада — революцией. Она не воспользовалась также против оккупационной армии врага и тихим саботажем. Она использовала свою силу: способность востребовать от самой себя в качестве тю огромную цену за безусловную сдачу в плен, прежде чем была сломлена ее сила сопротивления. По ее мнению, эта огромная плата тем не менее дала ей то, что она более всего ценила: право сказать, что именно Император отдал приказ, хотя это и был приказ о капитуляции. Даже при поражении высшим законом все равно оставалось тю.
VII
Оплата «самого невыносимого»
«Нет ничего невыносимей гири», говорит японская пословица. Человек должен, как и гиму, оплатить гири, но это — группа обязанностей иного рода. Возможного английского эквивалента ему нет, и из всех известных антропологам в мировой культуре категорий моральных обязанностей эта — одна из самых любопытных. Она - специфически японская. Что касается тю и ко, то Япония разделяет их с Китаем, и, несмотря на внесенные ею изменения, в этих понятиях сохраняется известное родовое сходство с привычными для других восточных народов моральными императивами. Но категорией гири Япония не обязана ни китайскому конфуцианству, ни восточному буддизму. Это — японская категория, и, не приняв ее в расчет, нельзя понять стиль поведения японцев. Ни один японец не может говорить о мотивах поведения, или о хорошей репутации, или о проблемах, с которыми сталкиваются люди в его стране, не обращаясь постоянно к гири.
На взгляд западного человека, гири включает очень разнородные обязанности (см. Таблицу - схему японских обязанностей и их оплаты) — начиная с благодарности за проявленную в прошлом доброту и кончая долгом мести. Неудивительно, что японцы не пытались объяснить значение гири людям Запада; их полным словарям японского языка с трудом удается определить его. Один из них передает его (в моем переводе) как «справедливый путь: путь, которого должны придерживаться люди; нечто, совершаемое человеком недобровольно во избежание оправдания перед миром». Это объяснение не позволяет западному человеку понять, что такое гири, но слово «недобровольно» передает его отличие от гиму. Независимо от тяжести для личности гиму, это, так или иначе, группа долгов, связанных с близким кругом тесных семейных отношений и с императором — символом ее страны, ее образа жизни и ее патриотизма. Это долг людям, с которым личность тесно связана с самого рождения. Сколь бы ни были недобровольными отдельные акты уступчивости в гиму, его никогда не определяют как «недобровольный». Но оплата гири очень болезненна. Как тяжело быть должником, в полной мере ощущается в «круге гири».
У гири два совершенно различных подразделения. То, которое я буду называть «гири миру» — буквально «гири оплата», — это обязанность человека оплатить он сотоварищам, а то, которое я буду называть «гири своему имени», — это долг сохранять незапятнанными свое имя и репутацию, что-то вроде немецкой «чести». В общем, гири миру можно представить как реализацию договорных отношений — в отличие от гиму, воспринимаемому как выполнение внутреннего долга перед предками. Поэтому к гири относятся все долги перед семьей мужа или жены, к гиму — перед своей семьей. Слова «отец по гири» означают свекра или тестя, «мать по гири» — свекровь или тещу, а «брат по гири» и «сестра по гири» — шурина и золовку. Этой терминологией пользуются применительно к сиблингам153 супругов или супругам сиблингов. В Японии брак представляет собой непременно сговор между семьями, и выполнение обязанностей по сговору в отношении другой семьи — это «работа из-за гири». Она очень тяжела для организаторов этого сговора, т. е. для родителей, тяжелее всего для молодой жены в ее отношениях со свекровью, поскольку невеста, как говорят японцы, пришла жить в неродной дом. Иные обязанности перед тестем и тещей у мужа, но он их также опасается, потому что ему, возможно, придется дать им денег, если их настигнет горе, и он должен выполнять другие обязанности по сговору. Как сказал один японец, «если взрослый сын делает что-то для своей матери, это из любви к ней и поэтому не может быть гири. Делая что-то от всей души, вы не работаете из-за гири». Но человек аккуратно выполняет свои долги перед его тестем и тещей, потому что любой ценой должен избежать пугающего осуждения: «человек, не знающий гири».
Японское отношение к этому долгу семье мужа или жены очень ярко видно в феномене «мужа-примака» — мужчины, вступающего в брак «по-женски». Его имя вычеркивается из регистра его родной семьи, и он принимает фамилию тестя. Он входит в дом своей жены, вступает в отношения гири со своими тестем и тещей, а после смерти его хоронят на их кладбище. Во всем этом точно воспроизводится образец поведения женщины в обычном браке. Основанием для примачества может послужить не просто отсутствие в семье своего сына: часто это сделка, от которой обе стороны надеются выгодать. Это так называемые «политические браки». Семейство девушки может быть бедным, но хорошего рода, молодой же человек может принести в семью деньги, а сам продвинуться по классово-иерархической лестнице. Или семейство девушки может быть богатым и в состоянии дать образование мужу, который, в свою очередь, ради этого отрекается от своей семьи. Или отец девушки благодаря ее браку может привлечь в свою компанию преуспевающего партнера. В любом случае гири мужа-примака особенно тяжело, собственно говоря, потому, что сам акт переноса имени в другой семейный регистр связан для мужчины в Японии с серьезными последствиями. В феодальной Японии он должен был проявить себя в новой семье, приняв участие в сражении на стороне приемного отца, даже если бы это означало убийство родного отца. В современной Японии «политические браки» с мужьями-примаками обращаются к мощной санкционирующей силе гири, чтобы связать молодого мужа самыми прочными из возможных у японцев узами с делом его тестя или с будущим семьи. Особенно в эпоху Мэйдзи это было выгодно иногда для обеих сторон, но у мужа-примака его положение обычно вызывает сильное раздражение, и популярная японская пословица говорит: «Если у тебя есть хотя бы три го154 риса (около пинты), никогда не становись мужем-примаком». Японцы утверждают, что это раздражение возникает «из-за гири». Они не говорят, как сказали бы, вероятно, американцы, имей мы подобный обычай, «из-за невозможности играть мужскую роль».
Гири - не только долги перед тестем и тещей; к этой же категории относятся долги перед дядьями и тетками, племянниками и племянницами. Одно из самых значительных различий в семейных отношениях Японии и Китая состоит в том, что в Японии долги даже перед этими сравнительно близкими родственниками не принадлежат к категории сыновней почтительности (ко). В Китае многие из таких родственников, как и значительно более далеких, пользовались бы общими правами, в Японии же они родственники по гири, или по «сговору». Японцы отмечают, что подчас эти люди лично ничего (никакого он) не сделали для человека, от которого ждут помощи, помогая им, тот оплачивает он их общим предкам. Здесь действует та же санкционирующая сила, что и при заботе человека о своих детях, относящаяся, конечно, к гиму, — но, несмотря на то, что санкционирующая сила одна и та же, помощь этим довольно далеким родственникам относится к категории гири. Когда человеку приходится помогать им, как и тогда, когда он помогает родственникам своей жены (или мужа), он говорит: «Меня обязывает гири».
Самыми важными традиционными отношениями гири, помещаемыми большинством японцев даже выше отношений с родственниками мужа или жены, являются отношения вассала с его владетельным князем и сотоварищами по оружию. В основе их - верность человека чести своему сеньору и своим братьям по классу. Во многих произведениях традиционной литературы воспет этот долг гири. Он тождествен самурайской добродетели. В старой Японии, до токугавского объединения страны, его считали более высокой и важной добродетелью, чем тю — в те времена долг перед сёгуном. Когда в XII в. сёгун Минамото потребовал от одного из даймё выдачи враждебного ему князя, которому тот предоставил убежище, даймё ответил письмом, сохранившимся до наших дней. Он был глубоко обижен тем, что на его гири брошено пятно, и отказывался даже во имя тю нарушить долг гири. «Контроль за государственными делами, — писал он, — мне лично малодоступен, но гири между людьми чести — вечная истина», находящаяся вне власти сёгуна. Он отказывался совершить вероломный поступок в отношении чтимых им друзей»155. Этой трансценденталистской самурайской добродетелью старой Японии пронизаны многие исторические предания, известные сегодня всей Японии и положенные в основу сюжетов драм но, театра кабуки и танцев кагура[56.
Одним из наиболее известных среди них является предание о великом и непобедимом ронине (лишившемся своего князя и живущим самостоятельно самурае) Бэнкэе— герое XII в.157. Не имея никаких материальных средств, но обладая недюжинной силой, он терроризирует монахов, когда укрывается в их монастырях, и убивает каждого случайно встретившегося ему самурая, чтобы собрать коллекцию мечей для своей феодальной экипировки. В конце концов он вызывает на сражение хрупкого и щеголеватого князя, показавшегося ему простым юношей. Но в нем он находит достойного соперника и обнаруживает, что этот юноша — отпрыск из рода Минамото, замысливший вернуть своему роду сёгунскую власть. Действительно, это любимый японцами герой, которого зовут Ёсицунэ Минамото158. Бэнкэй со всей пылкостью посвящает свой гири ему и ради него совершает сотню подвигов. Однако в конце концов превосходящие силы врага вынуждают их скрываться. Они маскируются под монахов-пилигримов, странствующих по Японии для сбора денег на храм, и, во избежание разоблачения, Ёсицунэ одевается как простой член группы монахов, а Бэнкэй прикидывается ее главой. Они наталкиваются на выставленную врагом на их пути заставу, и Бэнкэй сочиняет ей на месте длинный список «подателей» на храм, делая вид, что считывает его со своего свитка. Враги готовы пропустить их. Но в последний момент аристократическое изящество Ёсицунэ, которое невозможно скрыть даже в одежде простого монаха, вызывает у них подозрение. Они отзывают группу назад. Бэнкэй тут же совершает поступок, который полностью избавляет Ёсицунэ от подозрений: он бранит
его по какому-то пустячному поводу и бьет по лицу. Враги убеждаются: если бы этот пилигрим был Ёсицунэ, невозможно, чтобы один из вассалов поднял на него руку. Это было бы немыслимым нарушением гири. Нечестивый поступок Бэнкэя спас жизни членам маленькой группы. Как только они оказываются в безопасном месте, Бэнкэй бросается в ноги Ёсицунэ и просит убить его. Господин милостиво прощает.
Для современной Японии эти старые предания времен, когда гири был искренним и не имел следов унижения, — грезы о золотом веке. Тогда, согласно этим преданиям, в гири не было «недобровольности». Если у человека возникал конфликт с тю, он мог, не теряя достоинства, полагаться на гири. Гири в те времена был излюбленной формой межличностных отношений со всеми аксессуарами феодальной поры. «Знать гири» означало быть пожизненно верным князю, проявлявшему, в свою очередь заботу о своих вассалах. «Оплатить гири» означало отдать даже свою жизнь за князя, которому человек обязан всем. Конечно, в реальной жизни было не так. История феодальной Японии повествует о многих вассалах, чья верность была куплена враждебным даймё. Как мы увидим в следующей главе, более важно то, что любое пятно, оставленное князем на чести его вассалов, могло заставить их по установленному ритуалу и в соответствии со сложившейся традицией бросить службу у него и даже вступить в сговор с его врагом. Тема мести смакуется в Японии с таким же большим удовольствием, как и верность до смерти. И то и другое считалось гири: верность была гири своему князю, а месть — гири за оскорбление своего имени. В Японии это две стороны одной медали.
Тем не менее, старые предания о верности — грезы, милые сердцу сегодняшнего японца, ведь «оплата гири» в наши дни — это уже не верность своему легитимному главе, а выполнение всевозможных обязанностей перед различного рода людьми. В постоянно используемых сегодня японцами фразах много раздражения и сетований на давление общественного мнения, стремящегося вопреки воле человека заставить его нести гири. Японцы говорят: «Я устраиваю эту свадьбу лишь из-за гири»; «лишь из-за гири я вынужден дать ему работу»; «лишь из-за гири я должен повидать его». Они постоянно твердят, что «их обязывает гири». В словаре эта фраза переводится как «я должен это сделать». Они говорят: «Воспользовавшись гири, он заставил меня»; «воспользовавшись гири, он загнал меня в угол», и эти, как и другие подобного рода выражения, означают, что кто-то, поставив вопрос об оплате он, заставил говорящего поступить так, как тот не хотел и не собирался. В деревнях, при заключении сделок в мелких лавочках, в высших кругах дзайбацу и в кабинете министров Японии людей «заставляют что-то делать, используя гири», их «загоняют в угол с помощью гири». Соискатель руки девушки может совершить нечто подобное, напомнив своему будущему тестю о каких-то былых отношениях или делах между двумя семьями, или человек может воспользоваться аналогичным средством для приобретения крестьянской земли. «Загнанный в угол» сам поймет, что должен уступить; он скажет: «Если у меня нет поддержки от моего человека он (человека, от которого я получил он), то у моего гири плохая репутация». У всех этих выражений, как отмечает японский словарь, есть подтекст нежелания и уступки «только приличия ради».
Строго говоря, правила гири — это правила обязательной оплаты, а не набор моральных норм, подобно Десяти Заповедям. Когда, используя гири, человека заставляют сделать что-то, то предполагается, что ему, возможно, придется пренебречь справедливостью, и японцы часто говорят: «Я не мог поступить справедливо (ги) из-за гири». И правила гири не имеют ничего общего с любовью к вашему ближнему как к себе самому; они не обязывают вас к благородному, чистосердечному поведению. Человек должен выполнять гири, говорят они, «поскольку, не поступи он так, люди назовут его «человеком, не знающим гири», и ему будет стыдно перед всеми». Поэтому нужно соглашаться, а иначе услышишь эти слова. «Гири миру» действительно часто переводят на английский язык как «conformity to public opinion» («конформизм к общественному мнению»), а словарь японского языка выражение «этому нельзя помочь, поскольку это - гири миру» толкует так: «люди не примут никакого иного поведения».
Именно в этом «круге гири» сравнение с американскими санкциями относительно возвращения взятых в долг денег поможет нам лучше понять японское поведение. Мы не считаем, что человеку при получении письма или подарка или при своевременной словесной поддержке следует расплачиваться так же строго, как и при регулярной уплате процента и возмещении банковской ссуды. В этих финансовых операциях банкротство - наказание за несостоятельность, тяжелое наказание. Японцы же считают человека банкротом тогда, когда он не в состоянии оплатить любой контакт в жизни, который, вероятно, так или иначе, влечет за собой гири. А это значит, что американцам нужно принимать в расчет незначительные слова и поступки, которые они легко, без всякой мысли о связи их с последующими обязанностями произносят и совершают.
Между японскими представлениями о гири миру и американскими о возвращении денег есть еще одно сходство. Оплата гири мыслится как абсолютно эквивалентная. В этом смысле гири являет полную противоположность гиму, который, независимо от сделанного, не может быть даже приблизительно оплачен. Но гири не безграничен. Плата по нему, на американский взгляд, фантастически непропорциональна оказанной милости, но не так это воспринимается японцами. Нам представляется также странной их практика одаривания159, когда дважды в год каждая семья заворачивает какую-нибудь вещь на церемониальный манер и относит как обратный дар за полученный шестью месяцами ранее подарок или когда семья служанки из года в год приносит подарки в знак благодарности за прием той на работу. Но японцы табуируют расплату более крупными дарами. Ответный подарок «чистым бархатом» не приносит чести. Возможные в этой ситуации слова, что даритель «заплатил за мелкую рыбу морским лещом (крупной рыбой)», — одно из самых пренебрежительных замечаний о таком подарке. Это же относится и к оплате гири.
Каждый раз, по возможности, цепочки обмена в трудовой ли, предметной ли сферах, фиксируется письменно. В деревнях некоторые из них записываются старостой, некоторые — одним из участников совместного труда, некоторые отмечаются в семейных или личных записях. На похороны обычно приносят «похоронные деньги». Родственники также могут принести цветную ткань для похоронных полотнищ. Соседи придут на помощь: женщины - на кухне, а мужчины — при выкапывании могилы и сколачивании гроба. В деревне Суё мура староста вел книгу записей всех подобного рода дел. Это ценный документ для семьи покойного, потому что в нем отмечались коллективные дары ее соседей. Это также и список тех, кому семья обязана ответными дарами, приносимыми ею тогда, когда смерть приходит в другие семьи. Эти взаимообмены — из разряда долгосрочных. Но на любых деревенских похоронах, как и на любом празднике, осуществляются также и краткосрочные обмены. Помогающих при сооружении гроба кормят, и поэтому они приносят с собой потерявшей человека семье меру риса как частичную плату за их кормление. Этот рис также записывается старостой. На большинство праздников гость также приносит немного рисовой водки как свою плату за участие в совместной выпивке. При любом событии — рождении или смерти, посадке риса, строительстве дома или коллективном социальном мероприятии — обмен гири тщательно регистрируется для последующей расплаты.
У японцев есть и другой, связанный с гири обычай, похожий на западные обычаи при возвращении денег. Если оплата затягивается дольше положенного срока, ее размеры увеличиваются, как если бы брали процент. Доктор Экштейн160 рассказывает об истории, которая имела место в его отношениях с японским фабрикантом, финансировавшим его поездку в Японию для сбора материалов к биографии Ногути161. Доктор Экштейн вернулся в Соединенные Штаты для продолжения работы над книгой и по завершении ее отослал рукопись в Японию. В ответ ему не прислали ни уведомления о ее получении, ни писем. Естественно, он начал беспокоиться, что, возможно, в книжке японцу что-то не понравилось, но на его письма ответа так и не приходило. Через несколько лет фабрикант позвонил ему сам. Он приехал в Соединенные Штаты и сразу же посетил дом доктора Экштейна, привезя с собой много вишневых деревьев. Подарок был щедрым. Приличия требовали, чтобы только из-за столь долгой задержки он был щедрым. «Наверняка, - сказал доктору Экштейну его благодетель, - Вам не хотелось бы, чтобы я быстро расплатился с Вами».
«Загнанный из-за гири в угол» человек часто вынужден расплачиваться по возросшим со временем долгам. Человек может обратиться за помощью к мелкому торговцу, потому что он — племянник учителя, у которого тот мальчиком учился. Так как молодой человек, ученик, не мог оплатить свой гири учителю, долг за прошедшие годы накапливался, и теперь торговцу приходится оказывать помощь «недобровольно во избежание оправдания перед миром».
VIII
Очищение своего имени
Гири своему имени — это обязанность сохранять свою репутацию незапятнанной. Она включает ряд добродетелей, некоторые из них могут показаться человеку Запада противоречащими друг другу, но для японцев они - достаточно единое целое, поскольку это долги, которые не являются оплатой полученных милостей; они находятся «за пределами круга он». К их числу относятся поступки, позволяющие сохранить репутацию чистой безотносительно какого-либо особого долга другому человеку в прошлом. Поэтому к ним принадлежат соблюдение самых разнообразных этикетных требований «должного места», проявление стоицизма в страдании, защита своей профессиональной и цеховой репутации. Гири своему имени требует также совершения поступков для очищения от клеветы и оскорбления: клевета пачкает доброе имя человека, и от нее нужно избавиться. Возможно, необходимость заставит отомстить клеветнику, а, может быть, придется совершить самоубийство; это - две крайние формы поведения, между которыми - много вариантов. Но человеку нелегко избавиться от всего, что компрометирует его.
У японцев нет отдельного термина для того, что называется мною здесь «гири своему имени». Они просто говорят о нем как о гири «за пределами круга он». Именно на этом основывается их классификация, а не на том, что гири миру - обязанность расплатиться за доброту, а гири своему имени вполне определенно предполагает месть. Факт отнесения западными языками этих двух акций к таким противоположным категориям, как благодарность и месть, не впечатляет японцев. Почему поведение человека, когда он отзывается на щедрость другого и когда он отвечает на его насмешку или злодеяние, не должно руководствоваться одной и той же добродетелью?
В Японии считают, что должно. Порядочный человек столь же остро переживает как оскорбление, так и полученную им милость. Добродетель обязывает его расплатиться и за то, и за другое. В отличие от нас, японец не отделяет одно от другого и не называет одно агрессией, а другое - неагрессией. Для него агрессия начинается только за пределами «круга гири»; до тех пор, пока человек сохраняет верность гири и блюдет свое имя незапятнанным, он — не агрессор. Он сводит счеты. «В мире нет гармонии, говорят японцы, до тех пор, пока не отомщено или не устранено оскорбление или пятно на репутации человека, или поражение. Порядочный человек должен стремиться вернуть мир снова в состояние равновесия. Это — человеческая добродетель, а не бесчеловечный порок. Гири своему имени, и даже в сочетании, как и в японском варианте, с благодарностью и верностью в определенные периоды европейской истории был западной добродетелью. Она процветала в эпоху Возрождения, особенно в Италии, и у нее очень много общего с понятиями el valor Espanol162 в классической Испании и die Ehre163 в Германии. Дуэли в Европе сто лет тому назад основывались на чем-то сходном с этим. Независимо от того, где процветала эта добродетель очищения запятнанной чести, в Японии или на Западе, подлинная сущность ее всегда состояла в том, что она была выше прибыли в любом материальном значении ее. Человек добродетелен в той мере, в какой он принес «честь» своим владениям, своей семье и лично себе. Это — часть самого определения ее, и основание постоянного притязания этих стран на то, чтобы рассматривать ее как «духовную». Конечно, она приносит им большие материальные убытки и едва ли может быть оправдана с точки зрения материальных выгод и потерь. В этом — основное отличие этой версии чести от конкурентной борьбы не на жизнь, а на смерть и откровенной враждебности, характерных для американской жизни; в Америке может быть так: нет никаких препон для какой-нибудь политической или финансовой сделки, но она превращается в войну за получение материальных выгод или обладание ими. И только в исключительных случаях, как, например, в поместьях в Кентуккских горах, здесь господствует кодекс чести, относящийся к категории гири своему имени.
Однако гири своему имени с сопутствующими ему в любой культуре враждебностью и настороженностью - не типичная для материковой Азии добродетель. Это, так сказать, не восточная добродетель. Ее нет у китайцев, нет у сиамцев, нет у индийцев. Китайцы считают такую чувствительность к обиде и клевете чертой «ничтожных» - морально ничтожных людей. Она не составляет здесь, как в Японии, части их аристократического идеала. Насилие, которому нет оправдания, когда человек совершает его безо всякого повода, не становится в китайской этике оправданным, если к нему прибегают ради отмщения за обиду. Китайцы думают, что быть столь чувствительными довольно смешно. Они также не реагируют и на поношение, не придают большого значения доказательству необоснованности клеветы. У сиамцев и вовсе нет такого рода обидчивости на оскорбления. Как и китайцы, они придают большое значение осмеянию своего клеветника, но не признают свою честь попранной. Они говорят: «Лучший способ изобличить во враге скотину — уступить ему».
В полной мере понять значение гири своему имени невозможно без учета контекста всех включаемых в него в Японии неагрессивных добродетелей. Месть — лишь одна из пригодных при случае добродетелей. Гири своему имени также включает полное спокойствие и сдержанность. В него входят и обязательные для уважающего себя японца стоицизм и самоконтроль. Женщине не следует кричать при родах, а мужчина не должен бояться боли и опасности. Когда наводнение заливает японскую деревню, каждый житель ее, имеющий чувство достоинства, собирает необходимые вещи, которые следует взять с собой, и отправляется на поиски возвышенного места. Без крика, без суеты, без паники. Такой же самоконтроль типичен для японцев и в те дни, когда в период равноденствия ураганную силу приобретают ветры и дожди. Аналогичное поведение составляет часть их представления о собственном достоинстве, соблюдение которого личностью считается само собой разумеющимся даже тогда, когда она не в состоянии делать это. Японцы считают, что американское чувство собственного достоинства не требует самоконтроля. В японском же самоконтроле действует принцип noblesse oblige164, и поэтому в феодальные времена здесь больше требовали соблюдения его от самураев, чем от простолюдинов, но, хотя и в менее обязательной форме, эта добродетель была правилом жизни и для всех классов. Если от самураев требовали проявления предельной выдержки при физической боли, то простому народу полагалось крайне терпеливо переносить нападения вооруженных самураев.
Широко известны рассказы о стоицизме самураев. Им запрещалось поддаваться чувству голода, более того, упоминание о нем считалось пошлым. Когда они умирали с голоду, им полагалось делать вид, будто они только что поели: следовало чистить зубы зубочисткой. Пословица говорит: «Птенцам нужна пища, а самураю — зубочистка в зубах». В прошедшую войну она стала армейским правилом для солдат-новобранцев. Нельзя поддаваться боли. Японское отношение к боли напоминает ответ молодого солдата Наполеону: «Ранен? - Нет, сир. Я убит». До той поры, пока самурай не падал мертвым, ему не полагалось подавать и признака страдания, а боль должно было переносить без содрогания. Об умершем в 1899 г. графе Кацу165 рассказывают, что, когда тот был мальчиком, пес порвал ему яички. Хотя семья его была самурайского рода, жила она в страшной нищете. Когда врач оперировал мальчика, отец держал меч у его носа. «Если хоть раз вскрикнешь, — сказал он ему, — умрешь так, что тебе, по крайней мере, не будет стыдно».
Гири своему имени также требует, чтобы человек жил соответственно своему месту в мире. Если у него это не получается, он не в праве уважать себя. Во времена Токугава это означало признание японцем как части собственного достоинства законов, практически регламентировавших в деталях все, что он одевал, чем владел и чем пользовался. Американцев до глубины души возмущают законы, объявляющие такого рода вещи наследуемыми в соответствии с социальным положением. Чувство собственного достоинства в Америке тесно связывается с повышением статуса человека: для нас законы о жесткой регламентации — отрицание самой основы нашего общества. Нас ужасают законы Токугава, предписывавшие сельскому жителю одного класса возможность покупать такие-то и такие-то куклы, а сельскому жителю другого класса — другие. Однако в Америке мы добиваемся при помощи иных средств аналогичных же результатов. Мы приемлем безоговорочно как факт, что ребенок владельца завода имеет набор электропоездов, а ребенок издольщика довольствуется куклой из кочерыжки. Мы признаем различия в доходах и оправдываем их. Хороший заработок — часть нашей системы достоинства личности. Если кукол получают в зависимости от доходов, это не нарушает наших представлений о морали. Богатый человек покупает для своих детей лучших кукол. В Японии богатеть подозрительно, а заботиться о должном месте - нет. Даже в наши дни и у бедного, и у богатого чувство собственного достоинства связано с соблюдением ими иерархических условностей. Америке такая добродетель чужда, и француз де Токвиль отметил это еще в 30-е годы XIX в. в упомянутой мною ранее книге166. Родившись во Франции в XIX в., он, несмотря на свои великодушные отзывы об эгалитаризме Соединенных Штатов, знал и любил аристократический образ жизни. В Америке, писал он, несмотря на все ее добродетели, нет истинного чувства собственного достоинства. «Истинное чувство собственного достоинства заключается в способности всегда занимать должное место, независимо от того, высокое оно или низкое. И это так же верно для крестьянина, как и для князя». Де Токвиль понял бы японское отношение к классовым различиям как не унизительным самим по себе.
В наши дни объективного изучения культур «истинное чувство собственного достоинства» относится к тем понятиям, определение которых может быть различным у разных народов, точно так же, как и определение ими для самих себя, что считать унизительным. Американцы, во всеуслышание заявляющие о невозможности появления в Японии чувства собственного достоинства до тех пор, пока мы не навяжем им нашего эгалитаризма, страдают этноцентризмом. Если для этих американцев желанна Япония с чувством собственного достоинства, то им следует признать ее собственные основания для чувства собственного достоинства. Мы можем согласиться с де Токвилем, что это аристократическое «истинное достоинство» уходит из современного мира и что другое и, на наш взгляд, более тонкое достоинство приходит на его место. Несомненно, это произойдет также и в Японии. В то же время Японии придется сегодня перестраивать чувство собственного достоинства на своей собственной, а не на нашей основе. И ей нужно будет очищаться по-своему.
Помимо обязательств соответствия должному месту гири своему имени включает также много обязанностей другого рода. Берущий взаймы, когда просит о займе, может поручиться гири своему имени: выражение «пусть надо мной публично смеются, если я не смогу вернуть эту сумму», было обычным в Японии всего лишь поколение назад. Если человеку не удавалось вовремя вернуть долг, его не выставляли буквально на посмешище, потому что в Японии не было позорных столбов. Но с приближением Нового года, времени возвращения долгов, ради «очищения своего имени» несостоятельный должник мог совершить самоубийство. Канун Нового года до сих пор все еще пожинает свой урожай самоубийств, совершаемых с целью восстановления репутации.
Различного рода профессиональные обязанности включают гири своему имени. Когда человек при определенных обстоятельствах становится объектом общественного внимания и может подвергнуться публичной критике, японские требования к себе часто приобретают необычайный характер. Как пример можно привести длинный список директоров школ, совершивших самоубийства из-за того, что им не удалось справиться с пожаром, угрожавшим висевшему в каждой школе портрету императора167. Погибали также учителя, бросавшиеся в пылающие здания школ ради спасения этих портретов. Своей смертью они демонстрировали, как высоко чтят гири своему имени и тю императору. Широко известны также истории про японцев, совершавших ошибки при церемониальном публичном зачитывании текста одного из императорских рескриптов (об образовании или солдатам и матросам)168, очищавших самоубийством свое имя. В правление нынешнего императора169 один мужчина, по оплошности назвавший своего сына Хирохито (в Японии настоящее имя императора никогда не называют публично), убил своего сына и покончил с собой.
Гири своему профессиональному имени отличается в Японии высокой требовательностью, но не нуждается в поддержании его при помощи того, что американец вкладывает в понятие высокий профессиональный уровень. Учитель говорит: «Из-за гири своему имени я как учитель не могу позволить себе не знать этого», и он имеет в виду, что, хотя ему и неизвестно, к какому виду принадлежит некая лягушка, он должен делать вид, будто знает. Если он преподает английский язык, имея опыт лишь нескольких лет изучения его в школе, тем не менее, он не может допустить, чтобы кто-то дерзнул поправить его. Для этого вида защитной реакции характерно обращение к «гири своему имени преподавателя». Бизнесмен также из-за гири своему имени бизнесмена не может допустить, чтобы кому-то стало известно о его серьезной финансовой неудаче или о провале его организационного плана. И дипломат из-за своего гири не может допустить провала его политического курса. Во всех таких случаях употребления гири существует сильно выраженное отождествление человека с его работой, и любая критика чьих-то поступков или чьей-то некомпетентности автоматически становится критикой самого человека.
Эта реакция на обвинение в неудаче и некомпетентности может быть многократно сильнее в американской версии, чем в японской. Нам всем известны люди, сошедшие с ума из-за унижения. Но мы редко проявляем такую же, как японцы, готовность защищать себя. Если учитель не знает вида лягушки, он сочтет за лучшее заявить об этом, нежели прикинуться знающим, хотя искушение может быть велико. Если бизнесмен не удовлетворен избранным им курсом ведения дел, он может выбрать новое и отличное от прежнего направление. Он считает, что его чувство собственного достоинства обусловлено его убеждением, что он всегда прав и что, признав свою неправоту, он должен или сложить с себя обязанности учителя, или уйти в отставку. Однако в Японии эта беззащитность очень глубока, и поэтому считается признаком мудрости — как и общим требованием этикета — не говорить человеку в лицо слишком много о совершенной им профессиональной ошибке.
Такая чувствительность особенно ярко проявляется в тех случаях, когда одному человеку не удалось взять верх над другим. Это может быть всего-навсего отданное другому предпочтение при найме на работу или провал на конкурсных экзаменах. Проигравшему «стыдно» из-за этой неудачи, и, хотя такой стыд иногда служит хорошим стимулом для большего усердия, в большинстве случаев он вызывает опасную депрессию. Человек теряет чувство уверенности и становится меланхоличным, или злым, или тем и другим одновременно. Его усилия пропали даром. Американцам особенно важно понять, что именно поэтому в Японии конкуренция не имела такого социально значимого эффекта, как в нашей жизни. Мы придаем очень большое значение конкуренции как «хорошему делу». Психологические тесты свидетельствуют, что конкуренция заставляет нас лучше работать. Под воздействием этого стимула повышается и производственный эффект. Когда нам представляется возможность делать что-то самим по себе, мы не добиваемся таких же успехов, как в присутствии конкурента. Но в Японии тесты дают совершенно противоположную картину. Особенно это заметно в группах старшего детского возраста, поскольку японских детей не слишком волнует конкуренция. Однако у молодежи и у взрослых японцев появление конкуренции приводит к снижению производительности. Тот, кто работал хорошо, без ошибок, наращивая темпы работы, при появлении конкурента начинал совершать ошибки и значительно медленнее работать. Он лучше работал, когда соизмерял свои достижения со своими же прошлыми результатами работы, а не когда сравнивал себя с другими. Японские экспериментаторы справедливо увидели причину этого явления в ситуации конкуренции. С приданием эксперименту конкурентного характера, отмечали они, их испытуемые начинали в основном опасаться возможного проигрыша, и от этого страдала работа. Они так остро воспринимали конкуренцию как агрессию, что вместо работы акцентировали внимание на своем отношении к агрессору170.
У подвергшихся этому тестированию студентов проявилась склонность к большой зависимости от возможного стыда из-за неудачи. Как и соответствие гири своему профессиональному имени у учителя и у бизнесмена, их беспокоит их соответствие гири своему имени студентов. Проигравшие соревнования студенческие команды при переживании стыда за неудачу также доходили до крайности. Экипажи гребных судов, оплакивая свое поражение, могли упасть на дно лодок под весла и расплакаться. Проигравшие игры бейсбольные команды могли собраться в кучку и громко плакать. В Соединенных Штатах мы бы сказали, что они не умеют проигрывать. Согласно требованиям нашего этикета, им следует сказать: победили сильнейшие. Проигравшие должны пожать руки победителям. Независимо от нашего нежелания быть побежденными, мы презираем людей, устраивающих из этого события эмоциональную драму.
Японцы всегда отличались изобретательностью в придумывании способов уклонения от прямой конкуренции. В начальных школах они низводят ее до минимального, немыслимого для американцев уровня. Их учителям предписывается задача научить каждого ребенка навыку совершенствования своих же достижений и не позволять ему сравнивать себя с другими. В начальных школах учащихся даже не оставляют на второй год в одном и том же классе, и все поступившие одновременно в школу проходят вместе весь курс начального обучения. В их отчетах об успеваемости в начальных школах дети располагаются не по учебной успеваемости, а по отметкам за поведение; в тех же случаях, когда конкурентные ситуации действительно неизбежны, как на вступительных экзаменах в средних школах, напряжение, естественно, становится огромным. У каждого учителя есть свои истории о мальчиках, покончивших с собой при известии о своем провале.
Это низведение прямой конкуренции до минимального уровня проходит сквозь всю японскую жизнь. Этика, основанная на он, оставляет мало места для конкуренции, в то время как американский категорический императив ставит акцент на достижении успеха в конкуренции со своими коллегами. В целом японская иерархическая система со всеми ее детально разработанными правилами для каждого социального класса низводит до минимума прямую конкуренцию. В семейной системе она также незначительна, поскольку отец и сын институционально не конкурируют друг с другом, как в Америке: допустимо их отвержение друг друга, но только не конкуренция. Японцы с удивлением и критически отзываются об американской семье, где между отцом и сыном существует соперничество за возможность пользоваться семейным автомобилем и за внимание матери-жены.
Вездесущий, институт посредничества - одно из наиболее широко распространенных у японцев средств для устранения прямой конфронтации двух соперничающих друг с другом людей. Посредничество необходимо в любой ситуации, когда человек из-за неудачи мог бы пережить стыд, и поэтому к услугам посредников прибегают во многих случаях — при брачном сговоре, при оказании услуг по устройству на работу, при смене места работы и при осуществлении бессчетного количества повседневных дел. Этот посредник имеет дело с обеими сторонами, а в таком важном деле, как брак, каждая сторона нанимает своего посредника, и они обговаривают между собой детали дела, прежде чем сообщат о них — каждый своей стороне. При таком ведении дел через вторые лица главные персонажи избавлены от необходимости выслушивать претензии и обвинения, которые оскорбили бы гири их имени, если бы общение происходило напрямую. Действуя в таком качестве, посредник завоевывает также себе престиж, и успешное проведение дела приносит ему уважение общины. Шансы на мирное разрешение повышаются, поскольку у посредника есть личный вклад в гладкий ход переговоров. Подобным же образом посредник действует и при выяснении у нанимателя возможности устройства на работу своего клиента или при сообщении нанимателю о решении работника бросить свою работу.
Во избежание провоцирующих стыд ситуаций, способных поставить в сомнительное положение гири своему имени, установлены различного рода этикетные требования. Сведенные благодаря им до минимума ситуации такого рода лишаются прямой конкурентности. Японцы считают, что хозяин должен встретить гостя определенным ритуальным приветствием в приличествующей случаю одежде. Поэтому любому человеку, заставшему крестьянина дома в рабочей одежде, возможно, придется немного подождать. Крестьянин не подаст виду, что узнал гостя, до тех пор, пока не оденет соответствующую одежду и не приобретет должный вид. Неважно, если хозяину приходится переодеваться в том же помещении, где его дожидается гость. Просто его нет дома до того момента, пока он как хозяин не предстанет в должном виде. В сельских же районах парни могут ночью посещать девушек после того, как домочадцы заснут и девушка уже лежит в постели. Девушки могут принять их предложения или отказать, но парень обматывает полотенцем лицо, чтобы при отказе ему не пришлось стыдиться на следующий день. Маскировка не помешает девушке узнать, кто он; это — чисто страусиный прием с целью избежать чувства личного стыда. Этикет также требует, чтобы было как можно менее известно о любом плане, пока нет уверенности в его успехе. В обязанности сватов, устраивающих свадьбу, входит сведение предполагаемых невесты и жениха перед сговором о браке. Все делается так, чтобы эта встреча была случайной, потому что, если бы о цели знакомства было открыто заявлено на этом этапе, всякое внезапное прекращение переговоров угрожало бы чести одной или обеих семей. Поскольку каждого из молодой пары должны сопровождать один или оба родителя, а посредники должны быть хозяином или хозяйкой, лучше всего устроить эту встречу тогда, когда все они случайно «встречаются друг с другом» - или на ежегодном празднике хризантем, или на любовании цветением вишни171, или в известном парке или месте отдыха.
Всеми этими и многими другими способами японцы избегают ситуации, когда неудача может оказаться постыдной. Хотя они придают большое значение долгу избавления своего имени от оскорбления, на практике это выражается в организации событий так, чтобы человеку как можно реже приходилось чувствовать себя оскорбленным. В этом отношении они совершенно отличны от многих племен тихоокеанских островов, отводящих, как и японцы, очень важное место очищению своего имени.
У этих примитивных садоводческих народов Новой Гвинеи и Меланезии оскорбление, которое обязательно должно унижать и на которое надо ответить, - важная сила, побуждающая племя или отдельного человека к действию. Ни один племенной праздник у них не обходится без провоцирования одной деревни другой заявлениями: она настолько бедна, что не может накормить десятерых гостей, она настолько скупа, что прячет свои таро и кокосы, ее вожди настолько глупы, что при всем старании не в состоянии устроить праздник. Затем деревня, которой брошен вызов, одаривает пришельцев своими щедротами и гостеприимством и очищает свое имя. Подобное же происходит во время свадьбы и денежных сделок. Ступив на тропу войны, обе враждующие стороны перед тем, как вставить стрелы в луки, обмениваются также страшными оскорблениями. Любое событие обыгрывается ими так, будто оно-то и есть причина смертельной схватки. Это сильный стимул к действию, и такие племена часто очень жизнестойки. Но никто и никогда не писал об их вежливости.
Японцы же, напротив, — образец учтивости, и эта необыкновенная учтивость — мера того, насколько далеко зашли они в ограничении поводов для возникновения потребности в очищении своего имени. Ими сохраняются как несравненный стимул для стремления к достижению случаи унижающего оскорбления, но ограничиваются ситуации, при которых к нему прибегают. Оно уместно только в определенных ситуациях и в тех случаях, когда не срабатывают традиционные механизмы для избежания его. Безусловно, использование этого стимула в Японии внесло значительный вклад в обретение ею доминирующей позиции на Дальнем Востоке и в ее политическое поведение в войне с Англией и Америкой в минувшее десятилетие. Однако многие западные дискуссии о чувствительности японцев к оскорблению и о пылком желании их отомстить за себя более подходили бы для использующих также обычай оскорбления племен Новой Гвинеи, чем для Японии, и многие западные предсказания о поведении Японии после поражения в этой войне не сбылись, поскольку не принимали в расчет особых японских ограничений, накладываемых на гири своему имени.
Вежливость японцев не должна скрывать от американцев их чувствительности к запятнанной репутации. Американцы очень легко обмениваются личными уколами: для них это своего рода игра. Нам трудно представить необычайную серьезность, с которой в Японии относятся к легким словесным уколам. В своей автобиографии, написанной им по-английски и опубликованной в Америке, японский художник Ёсио Маркино живо описывает специфически японскую реакцию на то, что определяется им как насмешка. Ко времени написания книги он провел уже большую часть своей взрослой жизни в Соединенных Штатах и Европе, но чувствовал себя так, будто все еще жил в своем родном городке в сельской префектуре Аити172. Он был младшим ребенком в семье землевладельца с хорошим достатком и любовно воспитывался в прекрасном доме. К концу детских лет умерла его мать, а вскоре за этим обанкротился отец, и, чтобы расплатиться со своими долгами, ему пришлось продать все имущество. Семья распалась, и у Маркино не было ни копейки денег для осуществления своих честолюбивых планов. В их числе — выучить английский язык. Чтобы иметь возможность изучать язык, он устроился в ближайшую миссионерскую школу и работал там привратником. В свои восемнадцать лет он все еще не бывал нигде, кроме нескольких провинциальных японских городков, но решил отправиться в
Америку.
«Я посетил одного миссионера, которого уважал больше всех других. Я рассказал ему о своем желании поехать в Америку, надеясь, что, может быть, он сможет дать мне полезную информацию. К моему большому разочарованию, он воскликнул: «Что? Ты хочешь поехать в Америку?». Его жена находилась в этой же комнате, и они оба смеялись надо мной! В этот момент я почувствовал, будто вся кровь хлынула от моей головы к ногам! В таком положении я простоял молча несколько секунд, а затем, не промолвив «до свидания», бросился в свою комнату. «Все кончено», — сказал я себе.
На следующее утро я сбежал. Теперь хочу сказать, почему я всегда считал, что неискренность — величайшее преступление в этом мире, и ничто не может быть более неискренним, чем насмешка.
Я всегда прощаю другому гнев, потому что в природе человека быть в плохом настроении. В общем, я прощаю, когда кто-то мне лжет, потому что человек по природе очень слаб и довольно часто не способен выдержать трудные испытания и сказать всю правду. Я прощаю также, если кто-то распространяет любые беспочвенные слухи и сплетни обо мне, потому что очень легко поддаться искушению, когда другие убеждают в этом.
Даже убийц при известных обстоятельствах можно простить. Но насмешку извинить нельзя. Потому что без нарочитой неискренности невозможно насмехаться над невинными людьми.
Позвольте мне дать свое определение двух слов. Убийца — тот, кто убивает человеческую плоть. Насмешник — тот, кто убивает ДУШУ и сердце другого.
Душа и сердце значительно дороже плоти, поэтому и насмешка — худшее преступление. Миссионер и его жена на самом деле пытались убить мои душу и сердце, и боль в моем сердце кричала: «Почему вы так поступили?»»173.
На следующее утро он ушел со всем своим скарбом, завязанным в платок. Он чувствовал себя «убитым» неверием миссионера в то, что парень из провинции и без копейки денег доберется до Америки и станет там художником. Имя его оставалось запятнанным до тех пор, пока он, добившись своей цели, не очистил его, но из-за насмешки миссионера у него не было иного выбора, как бросить место своей работы и попытаться добраться до Америки. Его обвинения миссионера в «неискренности» по-английски звучат странно: слова американца кажутся нам абсолютно «искренними» в нашем понимании этого слова. Но он употребляет слово в его японском значении, а японцы, как правило, не признают искренности унижающего, если тот не хочет спровоцировать на агрессию человека. Такая насмешка безответственна и свидетельствует о «неискренности».
«Даже убийцу при известных обстоятельствах можно простить. Но насмешку извинить нельзя». Поскольку она не «забывается», то единственно возможная реакция на оскверненную репутацию — это месть. Добравшись до Америки, Маркино очистил свое имя, но мести в японской традиции отводится важное место как «благородному делу» при оскорблении или поражениях. Японцы, писавшие книги для западных читателей, иногда пользовались яркими риторическими приемами для передачи японского отношения к мести. Инадзо Нитобэ174, один из наиболее благожелательно настроенных к нам японцев, писал в 1900 г.: «В мести заключено нечто способное удовлетворить чувство справедливости. Наше чувство мести — это точно то же самое, что и наши математические способности, и до той поры, пока мы не приведем к равенству обе части уравнения, мы не можем примириться с ощущением чего-то незавершенного»175. Ёсисабуро Окакура в книге «The Life and Thought of Japan» приводит как параллель специфически японское обыкновение: «Многие так называемые особенности японского менталитета обязаны своим происхождением любви японцев к чистоте и сопутствующей ей ненависти к грязи. Но, скажите, как можно, будучи воспитанными, как мы, смотреть на пренебрежительное отношение или к чести нашей семьи или к национальной гордости иначе, чем на многочисленные оскорбления или раны, от которых нельзя избавиться или которые нельзя залечить, пока не будет достигнуто полное очищение через оправдание? Вы можете считать столь частые в общественной и частной жизни Японии случаи вендетты как своего рода утреннюю ванну, принимаемую людьми из страстной любви к чистоте»176.
И далее он говорит, что японцы благодаря этому «живут чистой, незапятнанной жизнью, которая кажется такой же безмятежной и прекрасной, как вишня в цвету». Иными словами, эта «утренняя ванна» смывает грязь, которой вас испачкали другие, и вы не можете считаться добродетельным, пока хоть какая-то часть ее остается на вас. У японцев нет этического учения о том, что невозможно оскорбить человека, если тот не считает себя оскорбленным, и что оскверняет человека только «он сам», а не сказанное о нем или сделанное в отношении его.
Японская традиция постоянно поддерживает в народе этот идеал «утренней ванны» вендетты. Каждому японцу известны бесчисленные истории и рассказы о героях, из которых наиболее популярна историческая «Повесть о сорока семи ронинах». Их читают в школьных учебниках, ставят в театрах, снимают в кино и печатают в массовых изданиях. Они — часть живой культуры сегодняшней Японии.
Во многих из них речь идет о чувствительности к случайным неудачам. Например, один даймё попросил троих своих вассалов назвать мастера, изготовившего прекрасный меч. Они разошлись во мнениях, и когда были призваны эксперты, то обнаружилось, что только Нагоя Сандза правильно назвал его мечом Мурамаса. Ошибавшиеся приняли это как оскорбление и отправились убить Сандзу. Один из них обнаружил Сандзу спящим и ранил того его же мечом. Однако Сандза выжил, и тогда атаковавший его посвятил себя мести. В конце концов ему удалось убить его, и таким образом гири был исполнен.
В других повестях речь идет о необходимости мести за своего князя. Гири в японской этике означал одновременно и верность до смерти вассала своему господину, и совершенно противоположную ей безудержную враждебность к нему, когда вассал считал себя оскорбленным им. Хороший пример этого — одно из преданий об Иэясу, первом сёгуне Токугава. Рассказывали, что Иэясу сказал про одного своего вассала: «Он из тех, кто умирает от застрявшей в горле рыбной кости». Пятнавшие репутацию слова, которые значили, что ему следовало бы умереть недостойным образом, относились к числу непереносимых, и вассал дал клятву не забывать о них. В это время Иэясу занимался объединением страны из ее новой столицы Эдо (Токио) и не был еще защищен от нападения своих врагов. Вассал начал переговоры с враждебными Иэясу князьями, предложив им поджечь Эдо изнутри и опустошить город. Таким образом, его гири был бы удовлетворен, и он отомстил бы Иэясу. В большинстве случаев в западных дискуссиях о японской верности полностью отсутствует реалистический подход к ней, поскольку они не признают, что гири — не просто верность, а еще и добродетель, при известных обстоятельствах предписывающая необходимость предательства. Как говорят японцы, «битый человек становится бунтовщиком». Так же поступает и оскорбленный человек. Эти две темы из японских исторических преданий — месть кому-то, кто был прав, когда вы ошибались, и месть за пятно на репутации, пусть даже нанесенное своим господином, - общие сюжеты широко известных произведений японской литературы, и у них много вариантов.
Когда анализируешь современные биографии, романы и события, становится ясно, что, хотя многие японцы высоко ценят роль мести в японской традиции, рассказы о ней в Японии наших дней встречаются, несомненно, так же, если не более, редко, как и в западных странах. Это не означает, что забота человека о своей чести стала меньшей, скорее реакция на неудачу и на осквернение репутации все более приобретает не наступательный, а оборонительный характер. Люди также серьезно, как и прежде, переживают стыд, но он все чаще вместо того, чтобы побуждать к борьбе, парализует их энергию. Прямая агрессия в порыве мести чаще была возможна в бесправные домэйдзийские дни. В современную эпоху закон и порядок и более сложные взаимозависимые экономические дела вытеснили месть в подполье или направили ее на самого себя. Человек может лично отомстить своему врагу, сыграв с ним злую шутку, в которой он никогда не признается, — что-то вроде старой истории о хозяине, подавшем своему врагу припрятанные в очень вкусной еде экскременты и попросившем его угадать, что приготовлено. Гость, конечно, никогда не узнаёт. Но даже подобного рода скрытая агрессия встречается сегодня реже, чем направленная на себя. В этом случае у человека есть выбор: использовать ее как стимул для достижения «невозможного» или позволить ей разъесть свою душу.
Уязвимость японцев к неудачам, к опорочиванию их репутации, к отвержению очень легко приводит их не к разрушению других, а к саморазрушению. В их романах вновь и вновь речь идет о смене взрывов гнева и приступов меланхолии, столь часто посещающих в последние десятилетия образованных японцев. Герои этих романов скучают от заурядности жизни, от своих семей, от города, от деревни. Но это не тоска по звездам, когда любые усилия кажутся пошлыми на фоне воображаемой великой цели. Это не скука из-за разлада между реальной жизнью и идеалом. Когда у японцев есть перед собой большая цель, скука покидает их. Они избавляются от нее полностью, как бы ни была далека цель. Их скука — это болезнь высокочувствительных людей. Они интравертируют свою боязнь отвержения и замыкаются. Картина скуки в японском романе совершенно отлична от встречаемого нами в русских романах состояния души, когда разлад между реальным и идеальным мирами — основа для любой переживаемой их героями скуки. Сэр Джордж Сэнсом177 писал, что для японцев не существует разлада между реальным и идеальным. Он говорил не о том, что на этом основывается их скука, а о том, как они формулируют свое мировоззрение и свое отношение к жизни. Конечно, этот контраст между японскими и западными фундаментальными представлениями простирается далеко за пределы отдельного отмеченного здесь случая, но он имеет особое отношение к постоянно преследующим их депрессиям. Как и Россия, Япония — страна, в романах которой любят изображать картины скуки, и в этом она отличается от Соединенных Штатов. Американские романы не особенно интересуются этой темой. Наши романисты ищут причину страдания своих героев в недостатках их характеров или в ударах жестокого мира; они очень редко изображают чистую и откровенную скуку. Неспособность личности к приспособлению должна иметь какую-то причину, какую-то предысторию и вызывать у читателя моральное осуждение какого-то недостатка героя или героини или каких-то пороков социального строя. У Японии тоже есть свои пролетарские романы, в которых выражен протест против ужасающего экономического положения в городах и проявлений жестокости на коммерческих рыболовецких судах, но в их романах характеров представлен мир, в котором эмоции, по словам одного писателя, посещают персонажей чаще всего как блуждающий газ. Ни герой, ни автор не считают нужным анализировать обстоятельства жизни или биографию героя для объяснения причин его несчастья. Оно приходит и уходит. Люди очень ранимы. Они переориентировали на себя агрессивный импульс, направлявшийся героями японской истории на своих врагов, и депрессия представляется им теперь лишенной явных причин. Они могут ухватиться как за причину за какое-нибудь событие, но оно производит странное, едва ли более чем символическое, впечатление.
Самая крайняя форма направляемой современным японцем на себя агрессии — самоубийство. Согласно их убеждениям, самоубийство, совершенное должным образом, позволяет человеку очистить свое имя и восстановить память о нем. Осуждение американцами самоубийства превращает его лишь в акт безнадежной покорности отчаянию, почтительное же отношение японцев к нему позволяет им воспринимать самоубийство как почетную и значимую акцию. В некоторых случаях это самый почетный и полный смысла путь для исполнения гири своему имени. Должник, не выполнивший свои обязательства ко дню Нового года, чиновник, совершающий самоубийство в знак признания своей ответственности за какой-то несчастный случай, любовники, отмечающие печатью двойного самоубийства свою безнадежную любовь, патриот, протестующий против затягивания правительством начала войны с Китаем, — все они, как провалившийся на экзаменах мальчишка или избежавший пленения солдат, обращают последнее насилие на себя. Некоторые японские специалисты утверждают, что эта склонность к самоубийствам — новое для Японии явление. Трудно судить, так ли это, но статистика свидетельствует, что в последние годы обозреватели нередко завышали их число в Японии. В пропорциональном исчислении за последнее столетие в Дании и в донацистской Германии самоубийств было больше, чем когда-либо в Японии. Но несомненно, что здесь их много: японцы любят поднимать эту тему. Тема самоубийства обсуждается ими так же часто, как и американцами — тема преступности, и у них, как и у американцев, в этом случае срабатывает механизм замещения. Они предпочитают останавливаться не на убийстве других, а на фактах самоуничтожения личности. Говоря словами Бэкон178, они из этого делают свой излюбленный «ужасный случай» («flagrant case»). Благодаря ему удовлетворяется потребность, не реализуемая при акцентировании внимания на других акциях.
В современной Японии самоубийство имеет более мазохистский, чем в исторических повестях феодальной поры, характер. Там самурай по приказанию властей совершал самоубийство во избежание позорного для него наказания почти так же, как сегодня вражеский западный солдат счел бы лучше застрелить себя, чем быть повешенным, или избрал бы этот же способ для избавления от мук, ожидающих его после пленения врагом. Воину-самураю дозволялось совершить харакири точно так же, как иногда опозорившему себя прусскому офицеру — застрелиться наедине. Известные люди, узнав об отсутствии у них надежды на спасение своей чести другим способом, оставляли на столе в своей комнате бутылку виски или револьвер. Для японского самурая при подобных обстоятельствах расставание с жизнью — это лишь дело выбора способа: смерть неизбежна. В современную эпоху выбирается самоубийство. Вместо убийства другого человек обращает насилие на себя. Акт самоубийства, бывший в феодальные времена последним свидетельством храбрости и решительности человека, стал сегодня избранным им самим путем самоуничтожения. За время двух последних поколений, когда японцы все более остро стали ощущать, что «мир неустойчив», что нет соответствия между «обеими частями уравнения», что для избавления от грязи им нужна «утренняя ванна», вместо других они все чаще убивали себя.
В этом направлении эволюционировало даже самоубийство как последний аргумент для победы «своих» — хотя оно совершалось и в феодальные, и в новые времена. Знаменитая история токугавской поры повествует об обнажившем свое тело и приготовившем меч для немедленного совершения харакири в присутствии всего Совета и регента сёгуната старом наставнике, занимавшем высокое положение в этом Совете. Весь день сохранялась угроза самоубийства, благодаря чему удалось гарантировать кандидату наставника наследование места сёгуна. Он добился своего, и самоубийство не состоялось. На западный взгляд, воспитатель шантажировал противников. Однако в наши дни самоубийство в знак протеста — это акт, совершаемый мучеником, а не посредником. К нему прибегают из-за неудачи или в знак несогласия с каким-нибудь уже заключенным соглашением, как, например, с Соглашением о военно-морском паритете179. Его совершают так, что только сам акт, а не угроза самоубийства, в состоянии повлиять на общественное мнение.
Этот рост склонности к нанесению удара по себе при угрозе гири своему имени необязательно ведет к таким крайним шагам, как самоубийство. Направленные на себя агрессии могут просто вызвать депрессию, усталость и ту типично японскую скуку, которой предавались образованные слои японского общества. У столь широкого распространения ее в этих слоях существовали веские социологические основания, поскольку интеллигенция была многочисленной, а положение ее в иерархии отличалось крайней неустойчивостью. Только незначительная ее часть могла найти удовлетворение своим честолюбивым устремлениям. В 30-е годы XX в. ее положение также было уязвимо, поскольку власти страшились ее «опасных мыслей» и относились к ней с подозрением. Японские интеллектуалы обычно объясняют свои фрустрации недовольством из-за неразберихи в ходе вестернизации, но это объяснение не полное. Колебания в настроении от сильного чувства привязанности к большой скуке — типично японское явление, и типично японской была психическая травма, пережитая многими японскими интеллектуалами. В середине 30-х годов XX в. многие из них избавились от нее также традиционно по-японски: они приняли националистические цели и снова переориентировали атаку вовне — прочь от себя. В тотальной агрессии против других стран они увидели возможность опять «обрести себя». Они избавились от скверного настроения и почувствовали в себе великую новую силу, ее не удалось обрести в личных отношениях, но они были убеждены, что смогут сделать это как представители страны-победительницы.
В наши дни, когда исход войны доказал ошибочность этого убеждения, над Японией вновь нависла психическая угроза усталости. Как бы они ни старались, японцам с ней справиться нелегко. Она сидит в них очень глубоко. «Больше не бомбят, — сказал в Токио один японец. — Это очень облегчает жизнь. Но мы больше не боремся, и у нас нет цели. Все ошеломлены и мало внимания обращают на дела. У меня такое состояние, у моей жены такое состояние, и весь народ как будто в больнице. Во всем, что мы делаем, от ошеломления у всех нас большая заторможенность. Сегодня народ жалуется, что правительство после войны медленно наводит порядок и не спешит облегчить ему жизнь, но мне кажется, причина в том, что все правительственные чиновники испытали то же самое чувство, что и мы». В этой усталости для Японии сокрыта такая же опасность, как и для Франции после ее освобождения. В Германии в первые шесть-восемь месяцев после ее капитуляции подобной проблемы не существовало. В Японии же она есть. Американцы достаточно хорошо могут понять эту реакцию, но нам кажется почти невероятным, что ей сопутствовало такое дружелюбное отношение к завоевателю. Почти сразу же стало ясно, что японский народ принял очень спокойно поражение и все его последствия. Американцев встречали поклонами и улыбками, помахиванием рук и приветственными криками. Люди не были ни замкнуты, ни разгневаны. Говоря словами императора при объявлении капитуляции Японии, они «приняли невозможное». Почему же тогда эти люди не привели свой национальный дом в порядок? По условиям оккупации им предоставлялась возможность сделать это: ведь не было иностранной оккупации каждой деревни, и в руках японцев находилось управление всеми делами. Весь народ, казалось, не занимался своими делами, а улыбался и махал руками в знак приветствия. Но это был тот же самый народ, который в первые годы Мэйдзи совершил чудеса восстановления страны, который в 30-е годы XX в. так энергично вел подготовку к военной экспансии и его солдаты так самоотверженно боролись за каждый остров на просторах всего Тихого океана.
Они на самом деле тот же самый народ. В своих реакциях они верны себе. Естественная для них амплитуда колебаний настроения — от большого напряженного труда к усталости, сопровождающейся полным бездельем. В настоящий момент японцы в основном обеспокоены защитой после поражения своего доброго имени, и они думают, что достичь эту цель можно через дружелюбие. Естественно, многим кажется, что наиболее безопасный путь к этой цели — зависимое положение. А отсюда недалеко до настроения, что напряженный труд подозрителен и лучше бездействовать. Усталость прогрессирует.
Но японцы не любят скуку. «Пробудиться от усталости», «пробудить от усталости других» — постоянно звучащий в Японии призыв к лучшей жизни, и даже в военное время его часто можно было услышать из уст их дикторов радио. Борьбу со своей пассивностью они ведут по-своему. Весной 1946 г. их газеты много пишут о позоре для чести Японии, когда она, «хотя взоры всего мира обращены на нас», еще не расчистила завалы от бомбежек и не ввела в действие коммунальные службы. Они сочувственно пишут об усталости бездомных семей, собирающихся вместе для ночного сна на железнодорожных станциях, где американцы видят их нищету. Японцы понимают эти обращенные к их доброму имени призывы. У них также есть надежда, что как нации в будущем им удастся снова энергично потрудиться для того, чтобы занять достойное место в Организации Объединенных Наций. Это опять будет борьба за честь, но уже в новом направлении. Если в будущем установится мир между великими державами, то Япония могла бы избрать путь к обретению чувства собственного достоинства.
Ибо в Японии постоянной целью является честь. Она необходима для завоевания уважения. В зависимости от обстоятельств используются, а затем отбрасываются средства для ее достижения. При перемене ситуации японцы могут изменить свои позиции и взять новый курс. В этой смене они не видят, как люди на Западе, моральной проблемы. Мы увлекаемся «принципами», идеологическими убеждениями. Если проигрываем, то все равно сохраняем старые взгляды. Побежденные европейцы всюду создавали подпольные движения. За исключением немногих твердокаменных, японцы не нуждаются в организации движений сопротивления и подпольной оппозиции оккупационным силам американской армии. Они не чувствуют моральной необходимости придерживаться старого направления. Отдельные американцы с первых же месяцев оккупации безопасно путешествовали на набитых, как сельди в бочках, поездах в отдаленные уголки страны, и их любезно приветствовали прежде настроенные националистически чиновники. Не было никаких случаев мести. Когда наши джипы разъезжают по деревням, вдоль дорог выстраиваются дети, кричащие «хэлло» и «гудбай», и мать машет американскому солдату ручкой своего ребенка, если тот слишком мал и не в состоянии сделать это сам.
Эту полную метаморфозу японцев после поражения американцам трудно принять за чистую монету. Ничего подобного мы не могли бы сделать. Понять это нам даже труднее, чем изменение позиции их военнопленных в наших лагерях для интернированных. Ведь пленные считали себя умершими для Японии, а мы действительно и не предполагали, на что могут быть способны «мертвые» люди. Очень немногие из знатоков Японии на Западе предсказывали, что в Японии после ее поражения также можно будет обнаружить изменения, аналогичные тем, что произошли во внешнем поведении военнопленных. Большинство из них были убеждены, что Япония «признает только победу или поражение» и что поражение было бы в ее глазах равносильно оскорблению, за которое она мстила бы долгим отчаянным насилием. Некоторые были убеждены, что национальные особенности японцев не позволят им принять условия мира. Такие специалисты по Японии не понимали гири. Они выбрали из всех приносящих уважение в Японии альтернатив поведения одну броскую традицию мести и агрессии. Они не учли японскую манеру выбирать другой курс. Они спутали японскую этику агрессии с европейской, согласно которой любой человек или страна, ведущие борьбу, должны сначала убедиться в истинной справедливости ее причин и черпать силу из резервуаров ненависти или морального осуждения.
Японцы направляют свою агрессию по иному пути. Им очень нужно быть уважаемыми в мире. Они видели, что солдатня сумела завоевать великим державам уважение в мире, и вступили на путь обретения равенства с ними в этом отношении. Из-за бедности их ресурсов и примитивности их технического уровня развития им пришлось Ирода переиродить. Когда грандиозная попытка окончилась провалом, для них это означало, что агрессия — не та дорога, которая, в конце концов, принесет им честь. Гири всегда означало в равной мере как использование агрессии, так и соблюдение уважительных отношений, и после поражения японцы перешли от первого ко второму, очевидно, без психического насилия над собой. Цель остается той же — их доброе имя.
Япония вела себя точно так же и в других событиях своей истории, и всегда это вызывало удивление у Запада. Только лишь после долгой изоляции Япония приподняла свой занавес, как в 1862 г. в Сацуме был убит англичанин Ричардсон180. Княжество Сацума являлось очагом волнений против белых варваров, а самураи Сацумы были известны как самые надменные и воинственные во всей Японии. Англичане направили карательную экспедицию и бомбардировали Кагосиму — важнейший порт Сацумы. В течение всего периода Токугава японцы создавали огнестрельные орудия, но это были копии старых португальских пушек, и Кагосима, конечно, не представляла собой достойного для английских военных кораблей противника. Однако последствия той бомбардировки были удивительными. Вместо обета вечной мести Англии Сацума стала домогаться дружбы с ней. Княжество увидело силу своих противников и стало искать возможности поучиться у них. Оно вступило в торговые отношения, и на следующий год в Сацуме был основан колледж, где, как писал один японец — современник этих событий, «изучались тайны западной науки и знаний... Возникшая благодаря делу Намамуги дружба продолжала крепнуть»181. Дело Намамуги182 это и есть карательная экспедиция Британии против княжества Сацума и бомбардировка его порта.
Этот случай не был единственным. Другим соперничавшим с Сацумой по крайне агрессивной и враждебной ненависти к иностранцам княжеством было Тёсю183. Обоим княжествам принадлежала ведущая роль в подготовке реставрации императорской власти. Формально безвластный императорский двор издал императорский указ, датированный 11 мая 1863г., в котором сёгуну приказывалось изгнать всех варваров с японской земли184. Сёгунат игнорировал приказ, но Тёсю — нет. Княжество открыло огонь из своих фортов по западным торговым судам, прошедшим к ее берегам через Симоносэкский пролив. Японские пушки и снаряды оказались слишком примитивными, чтобы причинить какой-либо ущерб судам, но Тёсю получило урок, после того как международная западная эскадра быстро снесла его форты. Последствия этой бомбардировки были столь же странными, как и событий в Сацуме, и произошло это, даже несмотря на требования западных держав о возмещении ущерба в 3 млн. долл. Как пишет об инцидентах в Сацуме и Тёсю Норман, «сколь бы ни были запутанными мотивы резкого изменения поведения этих ведущих среди противников иностранного присутствия кланов, нельзя не уважать реализма и хладнокровия, проявленных ими при осуществлении этой акции»185.
Такого рода ситуационный реализм — светлая сторона японского гири своему имени. Но у гири, как и у луны, есть светлая и темная стороны. Его темная сторона заставляла Японию принимать такие события, как американский закон об изгнании японцев и Соглашение о военно-морском паритете186, за необычайные национальные оскорбления и привела ее к гибельной военной программе. Его светлая сторона сделала возможным добровольное принятие ею последствий капитуляции в 1945 г. Япония все еще верна себе.
Современные японские писатели и публицисты произвели выборку из обязанностей гири и представили ее Западу как культ бусидо, буквально «Путь самурая». Это было заблуждением по нескольким причинам. Бусидо — современный официальный термин, который не таит в себе глубокого народного смысла, присущего таким выражениям, как «из-за гири я загнан в тупик», «лишь только из-за гири», «много работать из-за гири». В нем также нет сложности и двусмысленности гири. Своим появлением он обязан публицистическому вдохновению. Кроме того, он стал лозунгом националистов и милитаристов, и вместе с дискредитацией их лидеров была дискредитирована и его идея. Но это ни в коей мере не означает, что японцы не будут более «признавать гири». Для людей Запада сегодня более чем когда-либо важно понимать, что значит гири в Японии. Отождествление бусидо с самураями также было источником его неправильного понимания. Гири - общая для всех классов добродетель. Как и все другие японские обязанности и правила, гири тем «тяжелее», чем выше место человека на социальной лестнице. По крайней мере, японцы считают его более тяжелым для самураев. Наблюдателю-неяпонцу, вероятно, точно так кажется, что гири требует особенно много от простого народа, так как награда за конформизм для него менее значительна. Японцу достаточной наградой служит уважение в его мире, и «человек, не знающий гири», — это все еще «жалкий негодяй». Сотоварищи презирают его и подвергают остракизму.
IX
Круг человеческих чувств
Этический кодекс, требующий, подобно японскому, строгого исполнения обязанностей и сурового самоограничения, может, в конце концов, оставить на личных желаниях клеймо зла, подлежащего искоренению из человеческого сердца. На этом основывается классический буддизм, и поэтому вдвойне удивительно, что японский кодекс поведения так благосклонно относится к удовольствиям, доступным пяти человеческим чувствам. Несмотря на то что Япония - одна из крупнейших буддийских стран мира, ее этика в этом отношении радикально отличается от учения Гаутамы Будды и священных книг буддизма187. Японцы не осуждают наслаждения. Они — не пуритане. Физические удовольствия представляются им благим и достойным культивирования делом. Их ищут и ценят. Тем не менее, им должно быть отведено свое время. Их не следует смешивать с серьезными жизненными делами.
Такой кодекс поведения делает жизнь очень напряженной. К каким последствиям приводит это признание японцами чувственных удовольствий, индийцу понять значительно легче, чем американцу. Американцы не убеждены, что удовольствиям надо учиться: человек может отказаться от чувственных наслаждений, но ему все время приходится противиться известному искушению. Однако удовольствиям учатся точно так же, как и исполнению обязанностей. Во многих культурах не учат удовольствиям самим по себе, и поэтому люди довольно легко отдаются долгу самопожертвования. В этих культурах даже роль физического влечения мужчины и женщины иногда низводилась до минимального уровня, чуть ли не подрывавшего гладкое течение семейной жизни, строящейся в таких странах на совсем иных основаниях. Культивируя физические удовольствия и в то же время устанавливая кодекс поведения, признающий эти физические удовольствия тем, как образ жизни, которому не следует предаваться всерьез, японцы усложняют себе жизнь. Они предаются плотским удовольствиям как занятиям изящными искусствами, а потом, в полной мере насладившись, приносят их в жертву долгу.
Горячая ванна - одно из самых любимых ими маленьких удовольствий для тела. И для беднейшего крестьянина-рисовода, и для самого последнего слуги, равно как и для богатого аристократа, каждодневная горячая ванна — часть ежевечернего распорядка дня. Наиболее распространенная форма ванны — деревянная бочка с горящими под ней древесными углями для нагрева воды до 110° по Фаренгейту188 и выше. Перед погружением в бочку люди полностью обмываются и ополаскиваются, а затем целиком предаются наслаждению теплом и расслабляющему удовольствию от погружения в воду. Они сидят в ванне с поджатыми коленями, как зародыш в утробе матери, вода по горло. Ежедневная ванна ценится ими, как и американцами, из-за их чистоплотности, но они добавляют к этой ценности и тонкое искусство пассивного потакания своим слабостям, едва ли встречающееся в купальных обычаях других народов мира. Чем старше человек, говорят они, тем больше ему нравится ванна.
Существуют различные способы сокращения затрат и хлопот на такие ванны, но они непременно должны быть. В больших и малых городах есть крупные, похожие на плавательные бассейны, общественные бани, куда можно прийти, погрузиться в ней и поболтать в воде с случайным соседом. В деревнях некоторые женщины обыкновенно по очереди устраивают купания во дворах — японская благопристойность не требует при купании скрытности от постороннего взгляда, — и их семьи по очереди купаются. Всегда в любой семье, даже в хороших домах, семейная ванна принимается в порядке строгой очередности: гость, дед, отец, старший сын и так далее вплоть до самого последнего слуги. Все выходят красные, как раки, и после этого семья собирается вместе, чтобы насладиться самым спокойным временем дня перед ужином.
Точно так же страстно, как и «горячую ванну», почитают они удовольствия «закаливания», традиционно включающего в себя обычай принимать холодный душ. Часто это называют «зимней гимнастикой», или «ледяным аскетизмом», и оно существует до сих пор, хотя и не в старой, традиционной форме. Та требовала перед рассветом выйти и посидеть под струями холодных горных ручьев. Даже обливание ледяной водой зимними ночами в неотапливаемых японских домах — совсем не легкая форма аскетизма; этот обычай, в том виде, как он существовал в 90-х годах XIX в., описывает Персивал Лоуэлл189. Люди, добивавшиеся обретения особой целительной или пророческой силы, — но не те, кто становились потом священниками, — занимались ледяной аскетической практикой перед тем, как отойти ко сну, и вставали снова в 2 часа ночи, чтобы повторить ее в час, когда «купались боги». Они повторно занимались ею, проснувшись поутру, и снова в полдень, и с наступлением сумерек190. Предрассветная аскетическая практика была особенно популярна среди ревностно посвящавших себя занятиям на музыкальных инструментах или готовившихся к какой-то другой нерелигиозной деятельности. Для того чтобы закаливаться, можно подвергнуть себя испытанию любым холодом, но и для детей, занимающихся каллиграфией, признается особенно похвальным завершение практических занятий с онемевшими и оцепеневшими пальцами. Современные начальные школы не отапливаются, и это считается большим достоинством, поскольку дети закаляются для будущих трудностей жизни. Западных людей более впечатляли постоянные простуды и сопливые носы, которые, конечно, не были подвластны обычаю.
Сон — другая любимая слабость японцев. Он представляет одно из самых совершенных их искусств. Они спят, полностью расслабившись, в любом положении и при обстоятельствах, признаваемых нами абсолютно непригодными для сна. Это вызывало удивление у многих западных исследователей, изучавших японцев. Американцы считают бессонницу почти синонимом психического расстройства, и, по нашим стандартам, для японского характера типична крайняя напряженность. Но японцы устраивают детскую игру «спокойной ночи». Они также рано ложатся спать, и трудно найти другой восточный народ, поступающий подобно им. Сельчане, отошедшие с наступлением сумерек ко сну, не следуют нашему правилу восстановления сил к утру, поскольку такого рода соображения непонятны им. Один хорошо знакомый с японцами западный человек писал: «Всякому, кто отправляется в Японию, следует отказаться от мысли, что в его обязанности входит, выспавшись и отдохнув ночью, подготовиться к работе. Он должен отделить сон от проблем восстановления сил и отдыха». Нужно также стоять «на своих ногах, что предполагает и работать, независимо ни от чего»191. Американцы привыкли смотреть на сон как на нечто, совершаемое человеком для поддержания своих сил, и первое, что делает большинство из нас после утреннего пробуждения, — мысленно просчитывает, как долго мы спали этой ночью. Продолжительность сна говорит нам о нашей способности энергично и эффективно действовать в этот день. У японцев иное отношение ко сну. Они любят спать и, пока все спокойно, охотно предаются сну.
В то же время они безжалостно жертвуют сном. Студент, готовящийся к экзаменам, занимается днем и ночью, не задумываясь над тем, что сон позволил бы ему лучше подготовиться к испытанию. На военных учениях сон должен быть принесен в жертву дисциплине. Прикомандированный к японской армии в 1934-1935 гг. полковник Гарольд Дауд рассказывает о своей беседе с капитаном Тэсимой. На маневрах в мирное время войсковые части «дважды совершали переходы в течение трех дней и двух ночей, не ведая сна, за исключением тех мгновений, когда удавалось урвать время на десятиминутных привалах и случайных кратких остановках. Иногда солдаты спали на ходу. Наш младший лейтенант развеселил всех, угодив во время крепкого сна на марше прямо на штабель дров сбоку от дороги». Когда, наконец, разбили лагерь, ни у кого все равно не было возможности заснуть: все получили наряды на сторожевую и патрульную службы. «Я спросил: «Но почему бы не дать кому-нибудь из них соснуть?» «Нет», — ответил он. — «В этом нет необходимости. Они уже знают, как спать. Им нужно научиться не спать»»192. Тут в двух словах представлен японский взгляд.
Еда, как тепло и сон, - одновременно и отдых, которым свободно наслаждаются как удовольствием, и дисциплина, используемая для закаливания характера. Японцы предаются приему пищи из бесконечного количества блюд как ритуалу досуга, когда иной раз приносят немного еды, и ее много хвалят за вид и за вкус. Но в то же время обращают внимание на дисциплинирующий элемент. «Быстро есть, быстро испражняться - одно из основных правил», — приводит сказанные в виде поговорки слова японского крестьянина Экштейн193. «Еда не считается особо важным делом... Она необходима для поддержания жизни, поэтому должна быть, насколько возможно, кратковременным занятием. В отличие от Европы, здесь детей, особенно мальчиков, заставляют есть не медленно, а как можно быстрее» (курсив мой)194. В буддийских монастырях, где монахи соблюдают строгую дисциплину, в предтрапезной молитве они просят о ниспослании им незабвения о том, что пища - это только лечебное средство; смысл всего этого таков: закаляющие свой характер люди должны пренебрегать пищей как удовольствием и относиться к ней только как к необходимости.
Согласно японским взглядам, недобровольное лишение пищи — особенно хорошее испытание степени «закалки» характера. Как и упомянутые ранее тепло и сон, так и пребывание без пищи позволяет также показать, что японец способен «вынести это» и, подобно самураю, может «держать в зубах зубочистку». Если японец, обходясь без пищи, в состоянии перенести это испытание, то сила его не убывает из-за отсутствия калорий и витаминов, а прибывает благодаря торжеству его духа. Японцы не признают постулируемой американцами однолинейной связи между питанием и физической силой. Поэтому токийское радио во время войны могло рассказывать собравшимся в укрытиях от налетов самолетов людям, что физические упражнения позволят голодающим людям вновь стать сильными и энергичными.
Романтическая любовь — другое культивируемое японцами «человеческое чувство». Несмотря на то, что она противоречит их формам брака и их семейным обязанностям, в Японии она достаточно обычное явление. Японские романы полны ею, хотя их главные герои, как и во французской литературе, всегда женаты. Двойное самоубийство любовников — излюбленная тема их литературы и разговоров. Написанная в XI в. «Повесть о Гэндзи»195, прекрасное произведение о романтической любви и одно из величайших из когда-либо созданных в мире литературных творений, и повести о любви князей и самураев феодальных времен относятся к этого же рода литературе о романтической любви. Она - главная тема их современных романов. Контраст с отношением к ней в китайской литературе очень значителен. Китайцы спасаются от больших неприятностей тем, что слабо прорисовывают романтическую любовь и эротические удовольствия, и поэтому семейная жизнь течет у них гладко.
Американцам, конечно, легче понять японцев, чем китайцев, но, тем не менее, понимание это довольно поверхностное. На эротические удовольствия у нас много табу, которых нет у японцев. Это - область, в которой мы - моралисты, а они — нет. Как и любое другое «человеческое чувство», секс воспринимается ими как совершенно непорочное явление на своем маленьком месте 1 в жизни. В «человеческих чувствах» нет никакого зла, и поэтому морализировать по поводу сексуальных удовольствий бессмысленно. Японцы до сих пор еще комментируют тот факт признания американцами и англичанами некоторых из любимых ими книг с порнографическими картинками и изображения ими в мрачном свете Ёсивары196 — квартала девушек-гейш и проституток. Японцы даже в первые годы контактов с Западом очень остро реагировали на эту критику иностранцев и приняли законы с целью сближения их практики жизни с западными стандартами. Но никакое правовое урегулирование не позволило преодолеть культурные различия.
Образованные японцы в общем признают, что англичане и американцы находят аморальность и непристойность там, где, по их мнению, они отсутствуют, но ими не принимается во внимание пропасть, лежащая между привычным для нас отношением и их убеждением, что «человеческие чувства» не надо смешивать с серьезными жизненными делами. Однако это же — основная причина трудностей для нашего понимания отношения японцев к любви и эротическому удовольствию. Они отделяют одну область, отводимую жене, от другой, отданной эротическому удовольствию. Обе равно открыты. Они не отделены друг от друга, как в американской жизни, благодаря тому, что человек открывает одну область общественному взору, а другую делает секретной. Они разделены из-за того, что одна из них относится к кругу основных обязанностей человека, а другая — к кругу несущественных развлечений. Этот способ предоставления каждой сфере жизни «должного места» разводит две названные области порознь — для идеального отца семьи и для жуира. Японцы не создают себе идеала, как поступаем мы в Соединенных Штатах, когда видим в любви и браке одно и то же. Мы признаем любовь в той мере, в какой она служит основанием для выбора себе супруги или супруга. «Любить друг друга» — это самое веское основание для брака. Физическое влечение мужа после брака к другой женщине оскорбительно для его жены, так как он где-то на стороне делится тем, что принадлежит по праву ей. Японцы судят об этом иначе. Молодому человеку при выборе супруги следует подчиниться воле его родителей и жениться вслепую. Он должен соблюдать много формальностей в своих отношениях с женой. Даже в круге тесных семейных отношений дети не видят их обмена чувственными эротическими «жестами». «Истинной целью брака», — пишет в одном из их журналов наш современник-японец, — в этой стране считается рождение детей и гарантия, таким образом, преемственности в жизни семьи. Любая, отличная от этого цель, должна просто извращать настоящее значение его». Но это не значит, что мужчина будет добродетельным, если ограничится такой жизнью. Он содержит любовницу, если может позволить себе это. Женщину, пленившую его воображение, он не приводит в свою семью, как это делают в Китае. Если бы он так поступил, то две сферы жизни, которые должны быть разделены, оказались бы перепутаны. Девушка может быть гейшей, очень искусной в музыке, танцах, массаже и искусстве развлечения, или проституткой. В любом случае он заключает контракт с нанявшим ее домом, и этот контракт защищает девушку от возможности быть брошенной и гарантирует ей денежное вознаграждение. Он помогает ей создать свой собственный дом. Только в самых исключительных случаях, когда у девушки есть ребенок, которого он хочет воспитывать вместе со своими детьми, он приводит ее в свой дом, а потом она становится одной из его служанок, но не наложницей. Ребенок называет законную жену «мамой», связь же между настоящей матерью и ее ребенком не признаётся. Поэтому в целом восточная полигамия, столь типичная для Китая традиционная модель, — абсолютно не японский институт. Японцы даже пространственно разделяют семейные обязанности и «человеческие чувства».
Только мужчины из высшего класса могли позволить себе содержать любовниц, а большинство их посещало время от времени гейш или проституток. Эти посещения ни в коей мере не совершаются тайком. Жена может собирать и готовить мужа к его вечерним развлечениям. Дом, который он посещает, может прислать счет его жене, и она как само собой разумеющееся оплатит его. Она может быть несчастна из-за этого, но это ее личное дело. Посещение дома гейши стоит дороже, чем посещение проститутки, однако плата за привилегию на такой вечер не предполагает права мужчины на использование ее в качестве сексуального партнера. Он получит удовольствие от отдыха в компании красиво одетых и необычайно манерных девушек, обученных до мелочей исполнять свою роль. Чтобы иметь доступ к какой-нибудь гейше, мужчина должен стать ее патроном и заключить договор, согласно которому она становится его любовницей, или ему нужно настолько пленить ее своей привлекательностью, что она сама покорится его воле. Однако вечер с гейшами не лишен элементов сексуальности. Их танцы, остроумие, песни, жесты традиционно суггестивны и тщательно рассчитаны на выражение всего того, что не в состоянии исполнить жены из высшего класса общества. Они принадлежат к «кругу человеческих чувств» и оказывают помощь женщинам из «круга ко». Нет основания отказываться от удовольствия, но у двух сфер — различное предназначение.
Проститутки живут в публичных домах, и мужчина после вечера с гейшей, если хочет, может посетить проститутку. Плата — низкая, и безденежные мужчины могут довольствоваться такой формой снятия напряжения и не посещать гейш. Портреты девушек помещают снаружи дома, и мужчины, совершенно беззастенчиво рассматривая их и делая по ним свой выбор, проводят здесь обычно много времени. У этих девушек низкий статус, и они не носят, как гейши, на голове остроконечную башенку. Большинство из них — дочери бедняков, проданные семьями в заведения из-за нужды в деньгах, но они не учились искусству развлекать, которым владеют гейши. В былые времена, до того, как Япония согласилась с неодобрительным отношением Запада к этому обычаю и ликвидировала его, у девушек была привычка, сидя на публике, демонстрировать выбирающим человеческий товар покупателям свои бесстрастные лица. Сегодня вместо этого вывешиваются фотографии.
Кого-то из этих девушек может выбрать мужчина и стать ее единственным патроном; заключив договор с ее домом, он возводит ее в ранг любовницы. Девушки защищены условиями договора. Однако мужчина может взять в любовницы, не подписав договора, служанку или продавщицу, а такие «добровольные любовницы» особенно беззащитны. Именно этим девушкам, очевидно, приходилось особенно часто иметь любовные связи со своими партнерами, но они — за рамками всех признанных кругов обязанностей. Когда японцы читают наши рассказы и стихи о брошенных своими любовниками и опечаленных молодых женщинах с «детьми на коленях», они отождествляют этих матерей незаконнорожденных детей со своими «добровольными любовницами».
Часть традиционных японских «человеческих чувств» составляет терпимость к гомосексуальным отношениям. В старой Японии это были санкционированные среди мужчин высокого статуса — самураев и монахов — удовольствия. В период Мэйдзи, когда Япония, желая завоевать поддержку Запада, объявила незаконным многое из привычного для нее поведения, она приняла решение, что это привычное поведение должно быть наказуемо по закону. Однако до сих пор оно — в числе тех «человеческих чувств», к которым морализаторское отношение неприменимо. Ему должно быть отведено соответствующее место и его не следует считать продолжением семейных отношений. Поэтому вряд ли здесь признаётся опасным для мужчины или женщины «стать» гомосексуалом, как это называется на Западе, хотя мужчина может избрать профессию мужского гейши. Японцев особенно шокировала пассивная гомосексуальность взрослых в Соединенных Штатах. В Японии взрослые мужчины искали бы партнеров-мальчиков, поскольку считают пассивную роль ниже своего достоинства. Японцы очерчивают собственные границы дозволенного для мужчины, чтобы сохранить у него чувство собственного достоинства, но это — не наши границы.
Японцы также не морализируют по поводу аутоэротических удовольствий. Ни один народ в мире никогда не имел такого количества предназначенных для этой цели приспособлений. Запретив некоторые из приобретших наибольшую известность предметов из этой области, японцы также пытались предупредить осуждение иностранцев, но сами никогда не воспринимали их как инструменты зла. Суровое осуждение на Западе — более суровое даже в большинстве стран Европы, чем в Соединенных Штатах, — мастурбации глубоко проникает в наше сознание, прежде чем мы становимся взрослыми. Мальчик слышит, как ему нашептывают, что из-за этого он станет глупым мужчиной или будет лысым. Когда он был младенцем, его мать, возможно, была бдительна, обращала слишком много внимания на это и наказывала его физически. Может быть, она связывала его руки. Может быть, говорила, что Бог накажет его. Японские младенцы и дети не прошли через подобный опыт, и поэтому, когда становятся взрослыми, не могут относиться к этому, как мы. Аутоэротизм для японцев — это удовольствие, в котором они не видят греха, они считают возможным контроль за ним, отводя ему малое место в порядочной жизни.
Другое допустимое «человеческое чувство» — выпивка. Японцы признают наш американский феномен полного воздержания от алкоголя одной из странных причуд Запада. Точно так же они относятся и к нашей местной агитации с призывами голосовать за объявление безалкогольным района нашего проживания. Ни один здравомыслящий мужчина не откажется, вероятно, от удовольствия выпить сакэ. Но алкоголь относится к числу малых удовольствий, и ни один здравомыслящий японец не позволит себе безудержно предаваться ему. По их мнению, опасность «стать» пьяницей грозит человеку не больше, чем «стать» гомосексуалом, и действительно, в Японии нет такой социальной проблемы, как компульсивный алкоголик. Алкоголь — это приятное расслабление, и семья и даже общественность не признают человека отталкивающе противным, если он находится «под градусом». Маловероятно, что он будет буйствовать и, конечно, никому не придет в голову, что он может отколотить своих детей. Шумная попойка — довольно обычное явление, и на них царит всеобщая свобода от строгих японских правил поз и жестов. В городах на вечеринках с выпивкой сакэ мужчины любят сидеть впритирку.
Обычно японцы отделяют выпивку от закуски. Как только мужчина на деревенской вечеринке, где подают сакэ, отведает рис, это значит, он кончил пить. Он перешел в другой «круг» и поэтому отделяет одно от другого. Дома он может выпить сакэ после еды, но не делает это одновременно. Он предается поочередно то одному, то другому наслаждению.
У этого японского взгляда на «человеческие чувства» есть несколько последствий. Он вырывает почву из-под ног западной философии двух сил, плоти и духа, постоянно ведущих борьбу за верховенство в каждой человеческой жизни. В японской философии плоть — не зло. Возможные услаждения ее — не грех. Душа и тело - не противостоящие в универсуме силы, и японцы доводят этот принцип до логического завершения: мир — это не поле брани добра и зла. Сэр Джордж Сэнсом пишет: «Кажется, в течение всей своей истории японцы в определенной степени сохраняли это неумение выделить проблему зла или нежелание бороться с ней»197. Фактически она не признавалась ими как мировоззрение. Они верят, что у человека две души, но это не ведущие между собой борьбу благие и дурные порывы. Это — «благородная» душа и «грубая» душа, и в жизни любого человека — и даже любого народа — есть такие случаи, когда нужно быть «благородным», а когда — «грубым». Не суждено одной душе быть в аду, а другой — на небесах. Они обе нужны и хороши в зависимости от случая. Даже их боги - совершенно откровенное сочетание добра и зла. Очень популярен у японцев «Доблестный, Яростный, Быстрый Бог-Муж» Сусаноо198, брат богини Солнца, оскорбительное поведение которого в отношении сестры позволило бы западной мифологии назвать его дьяволом. Сестра пытается выгнать его из своих владений, поскольку у нее есть подозрения по поводу мотивов его визита к ней. Он ведет себя нагло: разбрасывает фекалии в ее ритуальном зале, где она вместе со свитой справляет праздник первых плодов. Им разрушено ограждение рисовых полей — это ужасный поступок. Он совершает худший из всех — и самый непонятный для западного человека — проступок: бросает в ее комнату через проделанную в крыше дыру пегую лошадь с «содранной, начиная с хвоста, шкурой». За все эти оскорбления Сусаноо судят боги, сурово наказывают его и изгоняют с небес в Страну Мрака. Но он остается любимым и должным образом почитаемым божеством японского пантеона. Подобного рода боги-герои есть во многих мифологиях мира. Однако религии с высокой этикой исключили их, поскольку философия космического конфликта добра и зла признает более правильным деление сверхъестественных существ на группы, столь же различающиеся, как черное и белое.
Японцы всегда совершенно откровенно не признавали, что добродетель — это борьба со злом. Как постоянно в течение веков повторяли их философы и религиозные проповедники, такая мораль чужда Японии. Они открыто говорят об этом, как о доказательстве морального превосходства своего народа. Китайцам, заявляют они, нужен был моральный кодекс, возводивший в абсолют жэнь — справедливое и благожелательное поведение, при отсутствии его все люди и их поступки могут оказаться несовершенными. «Моральный кодекс нужен был китайцам, более низкие натуры которых требовали подобного рода искусственных средств сдерживания». Так написал великий синтоист XVIII В; Мотоори199, и об этом же писали и говорили современные буддийские проповедники и националистические лидеры. По их словам, в Японии человеческая природа естественно добра и заслуживает доверия. Нет необходимости бороться с ее злой половиной, Нужно только прочистить глаза души и вести себя сообразно каждому конкретному случаю. Если она допустила свое «загрязнение», то нечистота легко устраняется и сущностная добродетель человека засияет вновь. В Японии буддийская философия дальше, чем в любой другой стране, зашла в признании того, что всякий человек — потенциальный Будда и что правила добродетели таятся не в священных писаниях, а в просветленной и невинной душе человека. Почему человек не должен доверять тому, что он открывает в ней? Зло не присуще душе человека. У японцев нет богословия, устами псалмопевца возглашающего: «Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя»200. У них,нет учения о грехопадении человека. «Человеческие чувства» — не подлежащие осуждению милости. И ни философ, ни крестьянин не осуждают их.
С точки зрения американцев, подобного рода учения взывают к философии вседозволенности и распущенности. Однако, как мы уже видели, японцы признают высшей задачей человека исполнение им своих обязанностей. Они полностью согласны с тем,. что оплата он означает принесение в жертву личных желаний и удовольствий. Идея поиска счастья как важной цели в жизни представляется им странной и безнравственной. Счастье — это возможность расслабиться, которую человек позволяет себе при наличии у него условий для этого, но абсолютно бессмысленно придавать ему значение чего-то такого, с чем следовало бы считаться государству и семье. Для них естественно, что человек,, живя в соответствии со своими обязанностями тю, ко и гири, нередко глубоко страдает. Это осложняет их жизнь, но они готовы к этому. Они постоянно отказываются от удовольствий, не считающихся ими ни в коем случае злом. Для чего нужна сила воли. Но эта сила — самая почитаемая в Японии добродетель.
Такому отношению японцев созвучно и редкое появление в их романах и пьесах «счастливого конца». Американская публика страстно жаждет благополучной развязки. Ей хочется верить, что люди отныне счастливы. Она хочет знать, что добродетель вознаграждена. Если в конце пьесы ей приходится плакать, то это должно происходить из-за скверного характера героя или из-за того, что он стал жертвой плохого социального порядка. Но куда приятней, если все кончается счастливо для героя. Японская публика в слезах наблюдает, как герой идет к своему трагическому концу, а прекрасная героиня убита тем, что фортуна отвернулась от нее. Подобные сюжеты — кульминационный момент вечерних представлений. Народ идет в театр, чтобы посмотреть их. Даже современные японские фильмы основаны на теме страданий героя и героини. Они влюблены друг в друга и отказываются от своего любимого или своей возлюбленной. Они счастливо женятся или выходят замуж, и один из них во исполнение своего долга совершает самоубийство. Жена, посвятившая себя спасению карьеры мужа и пробуждению в нем желания развить свой большой актерский дар, накануне его успеха скрывается в большом городе, чтобы дать ему возможность начать новую жизнь, и, не сетуя, умирает в нищете в день его великого триумфа. «Счастливый конец» не нужен. Жалость и сочувствие к жертвующим собой герою и героине имеют полное право на их выражение. Страдания героев — это не ниспосланная божья кара. Они — свидетельство готовности их любой ценой исполнить свой долг и не позволить ничему — ни разлуке, ни болезни, ни смерти — сбить себя с праведного пути.
Современные японские фильмы о войне придерживаются этой же традиции. Смотревшие их американцы часто говорят, что они — лучшая из когда-либо виденной ими пацифистская пропаганда. Реакция типично американская, так как фильмы полностью посвящены жертвам и страданиям войны. Они не рекламируют военные парады, оркестры, величественную демонстрацию маневров флота или крупных боевых орудий. Будь то русско-японская война или китайский инцидент201, они настойчиво уделяют много внимания монотонному чередованию грязи и маршировки, муке непритязательного боя, бесконечности военных кампаний. Их финальные сцены — это не победа и даже не атаки с криками «банзай». Это — ночные остановки в каком-нибудь утопающем в грязи безликом китайском городишке. Или они показывают измученных, хромых и слепых представителей трех поколений японской семьи, переживших три войны. Или они показывают семью, оплакивающую у себя дома после гибели солдата потерю мужа, отца, кормильца и готовящуюся продолжать жизнь без него. Бодрящего фона англо-американских фильмов — «кавалькад» в них нет совсем. Они даже не драматизируют тему реабилитации раненых ветеранов. Даже не напоминают о целях, ради которых велась война. Для японской публики достаточно того, что все люди на экране оплатили он всем, что у них было, и поэтому в Японии такие фильмы считались милитаристской пропагандой. Их заказчики знали, что этими фильмами они не пробуждают у японских зрителей интереса к пацифизму.
Х
Дилемма добродетели
Японский взгляд на жизнь — это и есть как раз то, о чем говорят их формулы тю, ко, гири, дзин и человеческих чувств. Японцы представляют «долг человека в целом», как бы поделенным на отдельные области на карте. По их выражению, жизнь человека состоит из «круга тю», «круга ко», «круга гири», «круга дзин», «круга человеческих чувств» и многих других. У каждого круга есть свой особый, детально разработанный кодекс поведения, и человек судит о сотоварищах, рассматривая их не как целостных личностей, но говоря о них, что «они не знают ко» или «они не знают гири». Вместо того чтобы обвинять в несправедливости, как поступили бы американцы, японцы определяют круг поведения, правилами которого человек пренебрег. Вместо того чтобы обвинять в эгоизме или жестокости, японцы устанавливают ту особую область, в которой человек допустил нарушение кодекса поведения. Они не обращаются ни к категорическому императиву, ни к золотому правилу. Одобрение зависит от круга поведения. Когда человек действует «для ко», то ведет себя одним образом, когда «только для гири» или «в круге дзин», то ведет себя — с западной точки зрения — совсем иначе. Даже в каждом «круге» кодексы поведения таковы, что в случае изменения условий может возникнуть соответственно потребность в совершенно другом стиле поведения. Гири своему господину требовал соблюдения полной верности ему до того момента, пока вассал не был оскорблен, а после этого никакое предательство не считалось слишком коварным. Вплоть до августа 1945 г. тю требовал от японцев борьбы с врагом до последнего человека. Когда император, объявив по радио о капитуляции Японии, изменил требования тю, японцы начали изощряться в сотрудничестве с оккупантами.
Это сбивает с толку Запад. Наш опыт говорит нам, что люди в своем поведении остаются «верны себе». Мы делим людей по их верности или вероломству, по их склонности к сотрудничеству или упрямству. Мы приклеиваем ярлыки и полагаем, что поведение людей в будущем будет совпадать с их предыдущим поведением. Для нас они щедры или скупы, откровенны или подозрительны, консервативны или либеральны. Мы полагаем, что они придерживаются определенной политической идеологии и, соответственно, борются с противоположной ей: В нашем европейском опыте военного времени были и коллаборационисты, и участники Сопротивления, и мы сомневались, причем совершенно справедливо, что коллаборационисты после нашей победы в Европе изменят свои позиции. В наших спорах по внутренним вопросам в Соединенных Штатах мы признаем, например, сторонников и противников «Нового курса»202 и полагаем, что даже в новых для них условиях эти два лагеря будут оставаться верны себе. Если люди переходят с одной стороны баррикады на другую — как, например, при обращении неверующего в католика или «красного» — в консерватора, — такое изменение следует рассматривать должным образом как превращение и создание соответствующей новой личности.
Эта западная вера в целостность поведения, конечно, не всегда оправданна, но она и не иллюзорна. В большинстве культур, примитивных или цивилизованных, мужчины и женщины представляют себя как поведенчески обособленных личностей. Если их интересует власть, они оценивают свои неудачи и успехи с точки зрения подчинения других людей своей воле. Если они хотят быть любимыми, то при отсутствии взаимности переживают фрустрации. Они считают себя или непреклонно справедливыми, или «артистически темпераментными» или стремятся достичь гештальта203 собственных характеров. Это создаёт порядок в человеческом существовании.
Нам, на Западе, нелегко поверить в способность японцев переходить от одного стиля поведения к другому без психических срывов. Наш опыт не знает таких крайностей. Однако в японской жизни противоречия, как их представляем мы, так же глубоко заключены в их видении жизни, как и наше единообразие — в нашем. Для нас на Западе очень важно признать, что в «кругах», на которые японцы делят жизнь, нет никакого «круга зла». Это должно означать не то, что для японцев не существует дурного поведения, но то, что человеческая жизнь не выглядит для них как сцена борьбы сил добра и сил зла. Бытие представляется им как драма, в которой необходимо соблюдать аккуратный баланс между требованиями одного и другого «кругов», между одним и другим стилем поведения, причем каждый круг и каждый стиль поведения хороши сами по себе. Если бы каждый человек следовал своим истинным побуждениям, то все были бы хороши. Как мы уже отмечали, они считают даже китайские правила морали доказательством того, что китайцам мораль нужна. Японцы же, говорят они, не нуждаются в общих этических предписаниях. Согласно приведенной выше цитате из сэра Джорджа Сэнсома, они не борются с проблемой зла. Хотя любая душа изначально, подобно новому мечу, блещет добродетелями, тем не менее, если ее не чистить, со временем она утратит свой блеск. По словам японцев, такая «ржавчина на моем теле» столь же скверна, как и на мече. Своему характеру человек должен уделять такое же внимание, какое он уделял бы мечу. Но его яркая душа еще покрыта ржавчиной, и все, что ему следует сделать, — это снова почистить ее.
Из-за такого взгляда японцев на жизнь их сказки, повести и пьесы кажутся малоубедительными для людей Запада до тех пор, пока нам не удается, что случается нередко, переделать их сюжеты согласно нашим требованиям постоянства характера и конфликта добра со злом. Но это не соответствует видению сюжетов самими японцами. Их комментарии к ним таковы: герой втянут в конфликт «гири и человеческих чувств», «тю и ко», «гири и гиму». Герой терпит неудачу от того, что ему приходится из-за своих человеческих чувств забыть об обязанностях гири, или он не может оплатить и долг тю, и долг ко одновременно. Из-за гири он не может быть справедлив (ги). Из-за гири он загнан в угол и жертвует своей семьей. Конфликты подобного рода до сих пор еще возникают между двумя столкнувшимися обязанностями. Обе они «достойны». Выбрать между ними так же трудно, как и должнику, наделавшему много долгов, выбрать, кому первому отдавать. Ему нужно расплатиться с одним и до поры до времени пренебречь другими, но оплата одного долга не освобождает человека от оплаты остальных.
Такой взгляд на жизнь героя очень отличается от западного. Наши герои являются хорошими именно потому, что «избрали лучшую участь» и противостоят противникам — плохим людям. Как мы говорим, «добродетель торжествует». Необходим счастливый конец. Добро должно быть вознаграждено. Японцы же проявляют необычайный интерес к истории «ужасного случая» с героем, который, избрав смерть как способ решения проблемы, расплачивается, в конце концов, с бессчетными долгами миру и своему имени. Во многих культурах такие рассказы учили бы покорности горькой судьбине. Но в Японии все обстоит иначе. Они повествуют об инициативной и жестокой решительности. Герои отдают все силы оплате какой-нибудь одной своей обязанности и, поступая так, пренебрегают другой. Но, в конце концов, они приходят в столкновение с пренебрегаемым ими «кругом».
«Повесть о сорока семи ронинах» — подлинно национальный эпос Японии. Ценность ее для мировой литературы невелика, но влияние на японцев несравненно. Любой японский мальчишка знает не только основную, но и побочные сюжетные линии повести. Эти истории постоянно пересказываются и издаются, их воспроизводят в популярных современных фильмах. Могилы сорока семи были излюбленным местом паломничества для многих поколений японцев, куда они стекались тысячами, чтобы отдать дань. Они оставляли там свои визитные карточки, от которых земля вокруг могил часто была белой.
Основной темой «Сорока семи ронинов» является гири своему князю. Как японцы представляют себе повесть, в ней отражены конфликты гири с тю, гири со справедливостью — в которых, конечно же, гири добродетельно торжествует — и «просто гири» с безграничным гири. Это историческая повесть о событиях 1703 г. — великих днях феодализма, когда, согласно современным японским грезам, мужчины были мужчинами, и в гири не было «недобровольности». Сорок семь героев приносят в жертву ему все — свои репутации, своих отцов, своих жен, своих сестер, свою справедливость (ги). Наконец, они из-за тю жертвуют своими жизнями, наложив на себя руки.
Князь Асано204 был назначен сёгунатом одним из двух даймё, ответственных за регулярное выражение всеми даймё почтения сёгуну. Оба церемониймейстера были провинциальными князьями и поэтому им пришлось обратиться за инструкциями о требуемых правилах этикета к подлинно всемогущему даймё двора князю Кире205. На несчастье, герой повести Оиси206, мудрейший вассал князя Асано, способный дать ему умный совет, отсутствовал, будучи в родных краях, а Асано оказался достаточно «наивен» и не преподнес своему великому инструктору достойного его «дара». Вассалы других даймё, получавшие инструкции от Киры, были светскими людьми и осыпали наставника богатыми дарами. Поэтому господин Кира наставлял Асано нелюбезно и умышленно неверно описал нужный ему для церемонии костюм. Князь Асано в великий день появился в этом костюме, и, когда понял нанесенное ему оскорбление, выхватил свой меч и, прежде чем их удалось разнять, ранил им Киру в лоб. Его долг как человека чести — его гири своему имени — требовал отмщения за оскорбление, но обнажение меча во дворце сёгуна противоречило его тю. Князь Асано добропорядочно относился к гири своему имени, но прийти к согласию со своим тю ему удалось, только совершив самоубийство по правилам сэппуку207. Он вернулся к себе домой и оделся для жестокого испытания, дожидаясь лишь возвращения своего самого умного и самого преданного вассала Оиси. Они обменялись долгими прощальными взглядами, и князь Асано, приняв должную позу, вонзил меч себе в живот и умертвил себя собственной рукой.
Согласно обязанностям гири, самураи-вассалы Асано обязаны были совершить, как и умерший хозяин, сэппуку. Если в гири своему господину они совершали то же, что и он в гири своему имени, то это было выражением их протеста против оскорбления, нанесенного Кирой их господину. Но Оиси принял тайное решение, что сэппуку слишком незначительный поступок для выражения их гири. Они должны завершить месть, которую их господин оказался не в состоянии осуществить из-за того, что вассалы оторвали его от его высокопоставленного врага. Они должны убить князя Киру. Но это можно было свершить, лишь нарушив тю. Князь Кира был слишком близок к сёгунату, чтобы ронины имели возможность получить официальное разрешение от государства на осуществление своей мести. В обычных случаях любая собиравшаяся отомстить группа заявляла о своем намерении сёгунату, объявив конечную дату, до которой она предполагала осуществить акт или отказаться от своей инициативы. Этот порядок позволял некоторым удачливым людям примирять тю и гири. Оиси знал, что этот путь был закрыт для него и его товарищей. Поэтому он созвал ронинов, бывших самураями-вассалами Асано, но ни слова не сказал им о своем плане убийства Киры. Этих ронинов было больше трехсот человек, и, по преподававшемуся в японских школах в 1940 г. варианту этой истории, они все согласились совершить сэппуку. Однако Оиси знал, что не у всех из них был безграничный гири — по-японски это означает «гири плюс искренность», — и поэтому не всем можно доверять в опасном подвиге кровной мести. Для отделения тех, у кого был «просто» гири, от тех, кто имел гири плюс искренность, он провел испытание — как они должны поделить личные доходы своего князя. По мнению японцев, это испытание было очень серьезным, как будто бы они уже отказывались совершить самоубийство; их семьи получили бы доход. Среди ронинов возникли большие разногласия о принципе раздела собственности. Самым высокооплачиваемым вассалом был главный управляющий, и он возглавил группу желавших поделить доходы в соответствии с прошлым заработком. Оиси возглавил группу желавших поделить их поровну среди всех. Только так удалось точно установить, у кого из ронинов был «просто» гири. Оиси согласился с планом главного управляющего по разделу имущества и разрешил получившим свою долю покинуть •компанию. Главный управляющий удалился и поэтому приобрел славу «пса-самурая», «человека, который не знает гири», и подлеца. Только сорок семь Оиси признал достаточно надежными в гири, чтобы посвятить их в свой план кровной мести. Сорок семь человек, присоединившихся к нему, этим своим поступком дали обещание, что ни честное слово, ни привязанность, ни гиму не должны стоять на пути исполнения их клятвы. Гири надлежало стать их высшим законом. Сорок семь порезали пальцы и скрепили союз кровью.
Их первой задачей было сбить со следа Киру. Они сделали вид, что вообще утратили честь. Оиси посещал самые низкопробные публичные дома и принимал участие в недостойных уличных скандалах. Из-за этой распутной жизни ему пришлось разойтись со своей женой — обычный и вполне оправданный шаг для любого столкнувшегося с законом японца, так как это предохраняет его жену и детей от общей с ним ответственности за конечный исход. Жена Оиси рассталась с ним в великой печали, а его сын присоединился к ронинам.
Весь Токио обсуждал возможность кровной мести. Все уважавшие ронинов люди были, конечно, убеждены, что те попытаются убить князя Киру, но сорок семь самураев отвергали любые подозрения такого рода. Они прикидывались «не знающими гири». Их тести, оскорбленные бесчестящим их поведением, прогнали самураев из своих домов и расторгли браки своих дочерей с ними. Однажды близкий друг Оиси встретил его пьяным и кутящим с женщинами, но даже ему Оиси не признался в гири своему господину. «Месть?, — сказал он. — Это глупо. Надо наслаждаться жизнью. Нет ничего лучше, как пить и предаваться любви». Друг не поверил ему и выхватил меч Оиси из ножен, полагая, что блеск меча послужит опровержением слов его владельца. Но меч заржавел. Пришлось поверить, и друг на улице пнул ногой пьяного Оиси и плюнул в него.
Один из ронинов, нуждавшийся в деньгах для участия в кровной мести, продал жену в проститутки. Его брат, также один из ронинов, обнаружил, что ей известно о кровной мести, и предложил убить ее своим мечом, полагая, что это доказательство его верности позволило бы Оиси включить его в число мстителей. Другой ронин убил своего тестя. Еще один отправил свою сестру на положение служанки и наложницы к самому князю Кире, и поэтому ронины могли получить из дворца совет относительно времени нападения: этот поступок делал неизбежным ее самоубийство после совершения мести, поскольку она должна смертью искупить свою вину за то, что ей пришлось находиться на стороне князя Киры.
В снежную ночь 14 декабря Кира распивал в компании сакэ, и охрана была пьяна. Ронины совершили налет на замок, одолели охранников и прямо направились в опочивальню Киры. Там его не было, но постель еще сохраняла тепло его тела. Ронины поняли, что он где-то скрывается. Наконец, они обнаружили какого-то мужчину, затаившегося в надворном хранилище для запасов угля. Один из ронинов проткнул своим копьем стену лачуги, но, вытащив его обратно, не обнаружил на нем крови. Копье действительно пронзило Киру, но при его вытаскивании тот рукавом своего кимоно стер кровь. Но хитрость не удалась. Ронины заставили его выйти. Он заявил, что он — не Кира, а только лишь главный управляющий его. В этот момент один из сорока семи ронинов вспомнил о ране, нанесенной в императорском дворце Кире их князем Асано. По шраму они опознали его и потребовали от него немедленного совершения сэппуку. Тот отказался, что, конечно, свидетельствовало о его трусости. Мечом, которым их князь Асано совершил сэппуку, они отсекли ему голову, по ритуалу омыли ее и, завершив свое дело, отправились процессией с дважды окровавленным мечом и отсеченной головой к могиле Асано.
Деяние ронинов взбудоражило весь Токио. Их семьи и потерявшие веру в них тести бросились обнимать их и выражать им свое почтение. По всему пути следования крупные князья зазывали их в гости. Ронины проследовали до могилы и возложили на нее не только отсеченную голову и меч, но и письменное обращение к своему князю, которое сохранилось до наших дней:
«В этот день мы пришли сюда, чтобы воздать Вам почести... Мы не решались предстать пред Вами до тех пор, пока не совершили начатую Вами месть. Каждый день ожидания казался нам тремя осенями... Мы доставили князя Киру сюда, к Вашей могиле. Этот высоко ценимый Вами прежде и вверенный нам меч мы возвращаем сегодня Вам. Просим Вас принять его и еще раз нанести им удар по голове Вашего врага и навсегда избавиться от Вашей ненависти. Таково почтительное обращение сорока семи».
Их гири был оплачен. Но они должны еще оплатить свой тю. Только в смерти возможно было совмещение того и другого. Они нарушили установленное государством правило, запрещавшее незаявленную кровную месть, но не восставали против тю. Что бы ни потребовали от них во имя тю, им следовало выполнить. Сёгунат принял решение, что сорок семь ронинов должны совершить сэппуку. Вот что рассказывается в японской хрестоматии для учеников пятого класса: «Поскольку они мстили за своего господина, их непреклонное стремление к исполнению гири следует считать примером на все времена... Поэтому по обсуждении сёгунат приказал им совершить сэппуку— это было решение, убивавшее одним ударом двух зайцев». То есть, наложив на себя руки, ронины оплачивали высший долг и гири, и гиму.
Этот национальный японский эпос в разных вариантах кое в чем различается. В современных киноверсиях изначальную тему взяточничества заменяет сексуальная: обнаруживается, что князь Кира ухаживает за женой Асано и, испытывая к ней влечение, унижает Асано, дав ему неверные инструкции. О взяточничестве, таким образом, нет и речи. Но о всех обязанностях гири повествуется с ужасающими деталями. «Из-за гири они оставили своих жен, разлучились с детьми и потеряли (убили) родителей».
Тема конфликта между гиму и гири лежит в основе многих других литературных произведений и фильмов. Действие одного из лучших исторических фильмов происходит во времена третьего сёгуна Токугава208. Этот сёгун занял свое место, будучи еще молодым и неопытным; среди придворных существовали различные мнения относительно того, кто должен наследовать это место, причем некоторые поддерживали его близкого родственника-одногодка. Несмотря на то что третий сёгун удачно управлял страной, один из проигравших в борьбе мнений даймё хранил в груди чувство оскорбления. Он ждал своего часа. Наконец, сёгун и его приближенные объявили о желании посетить некоторые княжества. Названному даймё было поручено принять их, и он воспользовался удобным моментом для сведения счетов и исполнения гири своему имени. Его дом уже стал крепостью, и он приготовил его к предстоящему событию так, что все выходы можно было блокировать и крепость изолировать. Он также заранее подготовил средства, при помощи которых можно было бы обрушить стены и потолки на головы сёгуна и его спутников. Заговор был задуман великолепно. Для развлечения сёгуна один из самураев должен был исполнить перед ним танец, и этому самураю предписывалось в кульминационный момент танца вонзить меч в сёгуна. Гири своему даймё не позволял самураю никоим образом нарушить приказание своего господина. Однако его тю запрещало ему поднимать руку на сёгуна. На экране танец воспроизводит этот конфликт. Он должен убить и не смеет. Он почти убедил себя нанести удар, но не может. Несмотря на гири, воздействие тю также сильно. Танец приобретает устрашающий характер, и у спутников сёгуна рождаются подозрения. В тот момент, когда отчаявшийся даймё приказывает разрушить дом, они вскакивают со своих мест. Существует опасность, что избегнувший меча танцора сёгун погибнет в развалинах крепости. В этот момент исполнитель танца с мечом предлагает помощь и проводит сёгуна и его спутников через подземные переходы, так что они в целости и сохранности вырываются наружу. Тю взяло верх над гири. Представитель сёгуна в знак признательности уговаривает их проводника с честью отправиться вместе с ними в Токио. Однако проводник оглядывается на рушащийся дом. «Это невозможно, — говорит он. - Я остаюсь. Это — мой гиму и мой гири». Он возвращается и гибнет в развалинах. «Своей смертью он удовлетворил требования и тю, и гири. В смерти они сошлись».
В повестях былых времен конфликту между обязанностями и «человеческими чувствами» не отводилось центрального места. Главной темой он стал в последние годы. В современных романах рассказывается о любви и человеческой доброте, которыми пришлось пренебречь из-за гиму или гири, и эту тему подчеркивают, а не преуменьшают. Как и японские военные фильмы, кажущиеся очень часто на Западе хорошей пацифистской пропагандой, эти романы нередко представляются нам мольбой о более свободной жизни по велению сердца. Конечно, они выражают этот порыв. Но часто японцы, обсуждая сюжеты романов или фильмов, видят в них совсем другое. Симпатичный нам своей влюбленностью или личными амбициями герой осуждается ими как слабая личность, поскольку он позволил этим чувствам встать между ним и его гиму или его гири. Люди на Западе скорее всего сочтут признаком силы характера выступление против принятых в обществе условностей и стремление к счастью наперекор преградам. Но, по мнению японцев, сильны те, кто игнорирует личное счастье и выполняет свои обязанности. Они считают, что сила характера проявляется в конформизме, а не в бунтарстве. Поэтому у сюжетов японских романов и фильмов часто совсем не то значение, которое приписываем им мы, глядя на них «западными» глазами.
Японцы приходят к аналогичному же заключению, когда оценивают свою жизнь или жизнь известных им людей. Они признают, что человек слаб, если он упорствует в своих личных желаниях в том случае, когда они не согласуются с кодексом обязанностей. Так ими оцениваются различные ситуации, но особенно разительно отличается от западной их этика отношений между мужем и женой. Жена только прикасается к его «кругу ко», а его родители занимают в нем центральное место. Поэтому его долг очевиден. Мужчина строгих моральных правил покорится ко и примет предложение матери о разводе с женой. Если муж любит жену и она родила ему ребенка, только строже будет он в этом решении. Как говорят японцы, «ко может заставить вас оттолкнуть жену и детей в разряд чужих». Тогда в лучшем случае вы будете относиться к ним как к людям, принадлежащим к «кругу дзин». В худшем же случае они становятся людьми, не имеющими никакого отношения к вам. Даже когда брак счастливый, жена не занимает центрального места в кругу обязанностей мужа. Поэтому ему не следует ставить свое отношение к ней настолько высоко, что кажется, будто по уровню оно соответствует его чувствам к родителям или стране. В 30-е годы XX в. разразился известный скандал, связанный с публичным заявлением знаменитого японского либерала о том, как он счастлив, что вернулся в Японию, и упоминанием им в качестве одной из причин своей радости — встречу с женой. Ему следовало сказать о родителях, о Фудзияме, о преданности национальной миссии Японии. На этом уровне его жене не было места.
Японцы сами в Новое время продемонстрировали недовольство расставанием со своим кодексом морали, придающим очень большое значение поддержанию различных ее уровней для отдельных и разных «кругов». В Японии значительная доля в идеологической обработке населения была отдана приданию высшего статуса тю. Как только государственные деятели Японии упростили иерархическую структуру, поставив во главе ее императора и устранив сёгуна и феодальных князей, так в области морали они занялись упрощением системы обязанностей, подчинив все добродетели более низкого ранга категории тю. Таким образом они пытались не только объединить страну в «почитании императора», но и ослабить атомистический характер японской морали. Они проповедовали, что, исполняя тю, японец выполнял и все другие обязанности. Они пытались сделать из тю не один круг на карте долгов, а стержень морали.
Лучшее и самое авторитетное выражение этой программы — Императорский рескрипт солдатам и матросам, выпущенный императором Мэйдзи в 1882 г.209. Вместе с другим рескриптом — об образовании210 — он составляет Священное писание Японии. Ни в одной из японских религий нет места священным книгам. У синто их нет ни одной, а японские буддийские секты, потеряв доверие к священным текстам, или создают свои догмы, или подменяют их повторением фраз «Слава Амиде!» или «Слава Сутре Лотоса!»211. Мэйдзийские рескрипты-наставления и есть подлинное Священное писание. Чтение их перед притихшими и почтительно преклонившимися слушателями напоминает священные ритуалы. К ним относятся как к торе212, выносившейся для чтения из храма и с благоговейным поклоном возвращавшейся обратно перед тем, как отпускали молящихся. Из-за неправильно прочитанного предложения люди, которым поручалось чтение рескриптов, совершали самоубийства. Рескрипт солдатам и матросам был адресован главным образом тем, кто проходил службу в армии и на флоте. Они заучивали его слово в слово и смиренно каждое утро в течение десяти минут медитировали над ним. Его ритуально зачитывали им в дни важнейших национальных праздников, в дни, когда новые призывники приходили в казармы, когда из них уходили закончившие военную службу, и в других подобных случаях. Его изучали также все юноши в средних школах.
Рескрипт солдатам и матросам — документ в несколько страниц. Он аккуратно разбит на разделы с подзаголовками, четок и точен. Тем не менее для западного человека он представляет странную загадку. Ему кажутся противоречивыми его наставления. Доброта и добродетель провозглашаются в нем истинными целями и объясняются доступно для западного понимания. Затем рескрипт предостерегает от следования примеру умерших в бесчестии героев былых времен, поскольку, «потеряв из виду истинный путь общественного долга, они сохраняли верность личным отношениям». Так сказано в официальном переводе, и он, хотя и не буквально, но довольно точно передает текст оригинала. «Поэтому вам нужно, — продолжает рескрипт, — воспользоваться серьезным предостережением на этих примерах из жизни героев былых времен».
Упомянутое «предостережение» непонятно без знания японской карты обязанностей. Весь рескрипт свидетельствует о попытке преуменьшить значение гири и преувеличить значение тю. Ни разу во всем тексте слово гири не появляется в привычном для Японии смысле его. Вместо упоминания о гири отмечается, что существуют Высший закон, который и есть тю, и Малый закон, — «сохранение верности личным отношениям». Высшего закона, старается доказать рескрипт, достаточно для утверждения всех добродетелей. «Справедливость, — говорит он, — это исполнение гиму». Преисполненный тю воин непременно наделен «истинной доблестью», что означает «в повседневном общении проявление прежде всего доброты и стремления к завоеванию любви и уважения других». Этих наставлений, если им следовать, намекает в подтексте рескрипт, будет достаточно и без обращения к гири. Иные, кроме гиму, обязанности — это Малый закон, и человеку без самого тщательного обдумывания не следует признавать их.
«Если вы хотите... сдержать ваше слово (в личных отношениях), а (также) выполнить ваш гиму.., вам нужно сначала тщательно обдумать, сможете ли вы сделать это. Если вы... связаны неразумными обязательствами, то можете оказаться в положении, когда нельзя шагу ступить ни вперед, ни назад. Если вы убеждены, что не можете очевидно сдержать ваше слово и соблюсти справедливость (которую рескрипт определяет только как выполнение гиму), вам лучше отказаться от вашего (личного) обязательства. С древних времен было немало примеров великих людей и героев, безвременно погибших из-за обрушившихся на их головы несчастий и оставивших потомкам свои опороченные имена просто потому, что в своем стремлении быть верными мелочам они не справились с задачей отделения правого от неправого через обращение к фундаментальным принципам, или потому, что они сохраняли верность личным отношениям, утратив видение истинного пути общественного долга».
Все эти инструкции о превосходстве тю над гири, как мы уже заметили, были написаны без упоминания гири, но каждому японцу известна фраза: «Из-за гири я не могу быть справедливым (ги)», — а в Рескрипте был парафраз ее в словах: «Если вы убеждены, что не можете сдержать ваше слово (ваши личные обязательства) и соблюсти справедливость...». При сосредоточении высшей власти в руках императора, говорит Рескрипт, человек должен пренебрегать в такой ситуации гири, памятуя о том, что он — Малый закон. Высший закон, если человек повинуется его предписаниям, все равно сохранит его добродетельным.
Это превозносящее тю Священное писание - основной для Японии документ. Однако трудно сказать, ослабило ли косвенное умаление им значения гири влияние этой обязанности в народе. Японцы часто ссылаются на другие разделы Рескрипта: «Справедливость — это выполнение гиму», «Всего можно достичь, было бы только искренне сердце» — для объяснения и оправдания своих поступков и поступков других. Но предостережения против сохранения верности личным отношениям, хотя нередко это было бы уместным, кажется, нечасто срываются у них с языка. Гири и сегодня остается очень авторитетной добродетелью, и сказать о человеке, что «он не знает гири», — одно из самых страшных осуждений в Японии.
Нелегко упростить японскую этику введением Высшего закона. У японцев, как они часто сами похвалялись этим, нет универсальной добродетели, которую можно использовать в качестве критерия хорошего поведения. В большинстве культур мира индивиды уважают себя пропорционально своим достижениям в какой-либо добродетели, например, в доброжелательности, в разумной бережливости или успехах в делах. Они ставят перед собой как цель некую задачу в жизни, например, счастье или власть над другими людьми, или свободу, или продвижение по социальной лестнице. Японский этический кодекс более партикуляристичен. Даже когда речь идет о Высшем законе — тай сэцу213, будь то в феодальные времена или в Рескрипте солдатам и матросам, это означает всего лишь, что в иерархии обязанности перед вышестоящим следует помещать выше обязанностей перед нижестоящим. Японцы по-прежнему сохраняют партикуляристские ориентации. Для них Высший закон — это не преданность верности, как его понимали в общем на Западе, имея в виду противостояние его верности отдельному человеку или отдельному делу.
Когда современные японцы пытались поставить какую-нибудь одну добродетель выше всех своих «кругов», они обычно выбирали «искренность». Размышляя о японской этике, граф Окума заявил, что искренность (макото)214 — это «заповедь заповедей; одним этим словом можно выразить основу всех моральных учений. В словаре старых японских слов нет этических терминов, исключая единственное слово — макото»215. Современные романисты, превозносившие в первые годы этого столетия новый для них западный индивидуализм, также со временем испытали неудовлетворенность от западных рецептов и попытались восславить искренность (обычно используя для обозначения ее слово магокоро216, как единственно верное «учение».
Этот моральный акцент на искренности лежит в основе самого Рескрипта солдатам и матросам. Рескрипт начинается с исторического пролога — японского эквивалента американским прологам, упоминающим о Вашингтоне, Джефферсоне, отцах-основателях нации217. В Японии кульминацией становится призыв к он и тю: «Мы (Император) — голова, а вы — тело. Мы полагаемся на вас, как на наши руки и ноги. Сможем ли мы защитить наш страну и оплатить он, полученный от наших предков, зависит от исполнения вами своих обязанностей». Далее следуют наставления: (1) высшая добродетель— исполнение обязанностей тю Сколь бы ни был искусен солдат или матрос, со слабым чувством тю, он всего лишь простая марионетка; воинская часть, у которой нет тю, — просто толпа в критическом состоянии. «Поэтому не следует ни позволять настроениям текущего момента сбивать себя с пути, ни втягиваться в политику, но искренне исполнять тю, помня, что ги (справедливость) — тяжелее горы, а смерть — легче перышка». (2) Второе предписание — блюсти выправку и дисциплину, т. е. соответствовать воинскому званию и чину. «Относиться к приказам старших так, как если бы они исходили непосредственно от Нас», и проявлять заботу о младших по чину. (3) Третье предписание касается доблести. Истинная доблесть вовсе не предполагает кровожадных варварских акций; она определяется так: «Никогда не презирать слабого и не бояться сильного. Те, кто так понимают истинную доблесть, должны в повседневном общении ставить на первое место доброту и стремиться завоевывать любовь и уважение других». (4) Четвертое предписание включает предостережение от «верности личным отношениям», и (5) пятое наставление предписывает быть скромным. «Если вы не будете ставить своей целью простоту, то станете женственны и легкомысленны и полюбите роскошный и расточительный образ жизни; в конце концов, вы вырастете эгоистичными и корыстными и скатитесь на последнюю ступень низости, так что ни верность, ни доблесть не спасут вас от презрения мира... Мы еще раз повторяем Наше предостережение. Беспокойтесь о том, чтобы этого не произошло».
В заключительном разделе Рескрипта эти пять наставлений названы «Великим Путем Неба и Земли и общим законом человечества». Они — «душа Наших солдат и матросов». И в свою очередь, «душой» этих пяти наставлений «является искренность. Если сердце неискренне, то, как бы ни были хороши слова и дела, все они лишь внешний блеск и ничего не значат. Только если сердце искренне, можно достичь всего». Так пять предписаний станут «легкими для их соблюдения и исполнения». Добавления искренности после перечисления всех добродетелей и обязанностей — типично японская черта. Японцы, в отличие от китайцев, не обосновывают все добродетели побуждениями благожелательного сердца; они прежде всего определяют кодекс обязанностей, а затем, в конце, дополняют его требованием исполнения их всем сердцем, всей душой, всеми своими силами и помыслами.
Аналогичное значение имеет искренность и в учениях крупной буддийской секты дзэн218. В большой работе о дзэн Судзуки219 приводит диалог между учеником и его наставником:
«Монах: Понятно, когда лев хватает свою жертву, будь то заяц или слон, он использует всю свою силу; прошу, скажи мне, что это за сила?
Наставник: Дух искренности (буквально: сила не-лжи). Искренность, т. е. не-ложь, означает «напряжение всего существа», известное также как «целостность существа в действии», ...при котором ничто не остается в запасе, ничто не скрывается под маской, ничто не уходит впустую. Когда человек живет так, о нем говорят, что он златовласый лев; он — символ мужественности, искренности, чистосердечности; он — божественный человек».
На специальные значения слова «искренность» в японском языке я мимоходом уже обращала внимание. Макото не означает то же, что и sincerity («искренность») в английском языке. Его значение и много уже, и много шире. На Западе всегда спешили отметить, что его значение намного уже, чем в западных языках, и нередко заявляли, что японец, говоря о чьей-то неискренности, подразумевает только, что другой человек не согласен с ним. В этом есть доля правды, поскольку в Японии, называя человека «искренним», не имеют в виду, действует ли он «искренне» по зову господствующих в его душе любви или ненависти, решимости или удивления. Японцам чуждо того рода одобрение, которое американец передает словами «он был искренне рад увидеться со мной», «он был искренне доволен». У них есть целый ряд вошедших в пословицы выражений, осыпающих презрением такую «искренность». Они с насмешкой говорят: «Вот лягушка, открывая пасть, раскрывает все свое нутро»; «Он, как гранат: разевая рот, показывает все, что у него на сердце»; любому человеку стыдно «болтать о своих чувствах»; это «разоблачает» его. Те ассоциации с «искренностью», которые имеют важное значение в Соединенных Штатах, не подходят для значения слова «искренность» в Японии. Когда японский юноша обвинял американского миссионера в «неискренности», он, конечно, и не подумал принять во внимание, «искренне» ли американец удивляется плану бедного парня отправиться в Америку, не имея даже небольших средств. Когда государственные деятели Японии в минувшее десятилетие обвиняли Соединенные Штаты и Англию в неискренности - а они это делали постоянно, — они даже не задумывались над тем, поступают ли западные страны не так, как на самом деле думают. Они даже не обвиняли их в лицемерии, что было бы менее тяжким обвинением. Подобным образом, когда в Рескрипте солдатам и матросам говорится, что «искренность — душа этих наставлений», то не имеется в виду, что добродетелью, приводящей в действие все другие добродетели, является искренность души, заставляющая человека поступать и говорить согласно внутренним побуждениям. Это, конечно, не означает, что ему предписано быть искренним, независимо от того, насколько его убеждения, возможно, отличаются от убеждений других.
Тем не менее у макото в Японии есть свои позитивные значения, и поскольку японцы столь энергично подчеркивают этическую роль этого понятия, для Запада крайне важно понять смысл его употребления в Японии. Основное японское значение слова макото хорошо проиллюстрировано в «Повести о сорока семи ронинах». «Искренность» в этом произведении — это положительная прибавка к гири. «Гири плюс макото» отличается от «просто гири» и означает «гири как пример на все времена». Согласно современному японскому определению, «макото — это то, что делает нечто сильным». Слово «нечто» относится, в зависимости от контекста, или к какому-нибудь предписанию японского кодекса поведения, или к какой-либо обусловленной Духом Японии ценности.
Употребление этого слова во время войны в лагерях для перемещенных японцев совершенно соответствовало его использованию в «Сорока семи ронинах», что ясно показывает, насколько обширна логика слова и насколько противоположным американскому может стать его значение. Избитое обвинение прояпонски настроенными иссэй (японцами — американскими иммигрантами, родившимися в Японии) проамерикански настроенных нисэй (японцев-иммигрантов во втором поколении) состояло в том, что у последних нет макото. Иссэй заявляли, что у этих нисэй нет именно того качества души, которое делало «сильным» Дух Японии, — как об этом официально говорилось в Японии во время войны. Иссэй вовсе не имели в виду, что в проамериканских настроениях их детей много лицемерия. Совсем наоборот, обвинения в неискренности были только еще более настойчивыми, когда нисэй добровольно вступали в американскую армию и всем было абсолютно ясно, что поддержка принявшей их страны вызвана их подлинным энтузиазмом.
Основное значение «искренности» в японском употреблении этого слова — старательная приверженность «пути», предначертанному японским кодексом поведения или Духом Японии. Какими бы ни были специальные значения макото в отдельных контекстах, его всегда можно интерпретировать как восхваление общепризнанных характеристик Духа Японии и установленных на карте добродетелей меток. Раз мы признали, что у «искренности» нет ее американского значения, то это слово очень полезно во всех японских текстах. Ведь оно почти неизменно означает добродетели, действительно выделяемые японцами. Словом макото постоянно пользуются для того, чтобы похвалить несвоекорыстного человека. В этом отражено серьезное осуждение японской этикой стремления к получению прибыли. Прибыль, если она не естественное следствие иерархических отношений, считается результатом эксплуатации, и посредник, получивший прибыль на своем деле, становится ненавистным ростовщиком. Его все время попрекают в «отсутствии искренности». Макото также постоянно используется для похвалы бесстрастного человека, и в этом отражаются японские представления о самодисциплине. Японец, заслуживающий эпитет «искренний», никогда также не станет на опасный путь оскорбления человека, которого он не хочет спровоцировать на агрессию, и в этом отражена вера японцев в ответственность человека за побочные последствия его поведения, как и за само поведение. Наконец, только имея макото, человек способен «руководить своими людьми», эффективно использовать свое мастерство и быть свободным от психических конфликтов. Эти три значения макото, как и многие другие, очень четко свидетельствуют о гомогенности японской этики: они говорят о том, что человек в Японии может успешно действовать и избегать конфликтов только тогда, когда он следует кодексу поведения.
Так как японская «искренность» означает всё это, то эта добродетель, вопреки Рескрипту и графу Окуме, не упрощает японской этики. Она не закладывает «оснований» под японскую мораль, не наделяет ее «душой». Она — как показатель степени, придающий большее значение любому числу, непосредственно после которого стоит. А2 может быть квадратом 9 или 159, или b, или х. И точно так же макото придает большую силу любой статье японского кодекса чести. Это, так сказать, не отдельная добродетель, а энтузиазм фанатика в его вере.
Что бы японцы ни делали со своим кодексом, он сохраняет атомистический характер, и основным принципом добродетели остается по-прежнему поддержание равновесия между одной, хорошей сама по себе, и другой, тоже хорошей сама по себе, играми. Это выглядит так, как будто они построили свою этику по правилам игры в бридж. Хорош тот игрок, который принимает правила игры и следует им. Он отличается от плохого игрока тем, что собран в расчетах и способен отвечать на ходы другого игрока с полным пониманием их значения по правилам игры. Он играет, как мы говорим, по Хойлу220, и есть много мелких деталей, которые необходимо принимать в расчет при каждом ходе. В правилах игры заложены возможные случайности, и о счете договариваются заранее. Благие намерения, в американском понимании, здесь неуместны.
В любом языке контекст разговора людей об утрате или приобретении чувства собственного достоинства проливает яркий свет на их взгляды на жизнь. В Японии «уважать себя» значит быть осторожным игроком. Что не подразумевает, как в английском языке, ни сознательного приспособления к достойным образцам поведения, ни раболепия перед другим, ни обмана, ни лжесвидетельства. В Японии чувство собственного достоинства (дзитё) буквально означает, что «человек обладает весом», а отсутствие его свидетельствует о «пустоте и непостоянстве человека». Когда человек говорит: «Вы должны уважать себя», это означает: «Учитывать все, что связано с данной ситуацией, и не совершать ничего такого, что вызывает критику или подрывает ваши шансы на успех». «Уважение к себе» нередко предполагает совсем отличное от принятого в Соединенных Штатах поведение. Рабочий говорит: «Я должен уважать себя», и это означает не то, что ему нужно отстаивать свои права, но что ему не следует говорить своим нанимателям ничего такого, что могло бы ему навредить. Аналогичное значение имело выражение «вы должны уважать себя» и в политическом употреблении его. Оно означало, что «порядочный человек», коль скоро он увлекся чем-то опрометчиво, вроде «опасных мыслей», не имеет права уважать себя. Не предполагалось, как в Соединенных Штатах, что чувство собственного достоинства даже при наличии опасных мыслей требует от человека согласованности его мыслей, взглядов и сознания.
«Вы должны уважать себя», — эти слова постоянно на устах родителей, дающих советы своим детям-подросткам, и относятся они к соблюдению ими приличий и оправданию ожиданий других. Например, девушке советуют сидеть неподвижно, расположив как подобает ноги, а юноше научиться следить за собой и понимать намеки других, «ведь именно сегодня закладывается твое будущее». Когда один из родителей говорит: «Вы ведете себя не так, как подобает уважающему себя человеку», это означает, что детей обвиняют в несоблюдении приличий, а не в отсутствии умения постоять за свои права.
Крестьянин, не сумевший вернуть свой долг заимодавцу, скажет себе: «Надо иметь чувство собственного достоинства», и это не значит, что он укоряет себя в лени или подлизывается к кредитору. Это означает, что ему следовало бы предвидеть чрезвычайные обстоятельства и быть более предусмотрительным. Имеющий вес в общине человек говорит: «Чувство собственного достоинства требует этого от меня», и имеет в виду не то, что он должен жить, сообразуясь с какими-то принципами правдивости и неподкупности, а необходимость ведения дел в общине, в полной мере учитывая позиции своей семьи; ему нужно принимать в расчет и вес своего статуса в целом.
Когда управляющий делами говорит о своей компании: «Мы должны проявить чувство собственного достоинства», то имеет в виду, что надо удвоить предусмотрительность и осторожность. Мужчина, думая о необходимости отомстить, говорит, что «отомстит достойно», и это не предполагает отмщения врагу за зло добром или желания следовать каким-то моральным правилам; эти слова означают, что он собирается «отомстить как следует», тщательно спланировать и принять во внимание каждую деталь предстоящей мести. Очень сильно в японском языке звучат слова «удвоить свое достоинство при помощи чувства собственного достоинства», и это означает быть в высшей степени предусмотрительным, т. е. никогда не делать поспешных выводов. Это означает рассчитать пути и способы достижения цели так, чтобы затратить на это ни больше, ни меньше, чем нужно, усилий.
Все эти значения собственного достоинства соответствуют японскому представлению о жизни как мире, в котором вы очень осторожно, «по Хойлу», делаете шаги. Этот способ определения собственного достоинства не позволяет человеку оправдывать неудачу благими намерениями. У каждого шага — свои последствия, и, не взвесив их, не следует действовать. В общем, хорошо быть щедрым, но не нужно забывать, что получателю вашей помощи может показаться, что вы хотите заставить его «носить он». Вам следует быть осторожным. Вполне допустимо критиковать другого человека, но так можно поступать только в том случае, если вы готовы взять на себя всю ответственность за последствия его обиды. Насмешка, подобная той, в которой молодой художник обвинил американского миссионера, недопустима именно потому, что намерения у миссионера были добрые, но он не принял во внимание все значения своего хода. На взгляд японцев это свидетельствовало о его полной невоспитанности.
Таким образом, прочное отождествление осторожности с чувством собственного достоинства предполагает проявление большого внимания ко всем намекам в поведении других и острое ощущение постоянной оценки вашего поведения со стороны других. «Общество способствует развитию у человека чувства собственного достоинства (из-за общества человеку нужно дзитё)». «Если бы не общество, не нужно было бы уважать себя (развивать дзитё)». В этих словах в крайней форме выражено значение внешней санкции для чувства собственного достоинства. Но в них не принимаются в расчет стимулирующие должное поведение внутренние санкции. Как говорят у многих народов мира, они преувеличивают, поскольку японцы иногда реагируют на личную вину так же остро, как и любой пуританин. Но в этих крайних оценках тем не менее точно отмечено то, на чем делается упор в Японии. Он приходится на более важное значение стыда, чем вины.
В антропологических исследованиях разных культур важное место отводится отличию тех из них, которые полагаются преимущественно на стыд, от полагающихся преимущественно на вину. Культура, насаждающая абсолютные стандарты морали и опирающаяся на воспитание у людей совести, является культурой вины по определению, но человек в таком обществе, например, в Соединенных Штатах, может, испытывать еще и стыд, когда обнаруживает свою неловкость, никоим образом не считающуюся грехом. Он может быть очень огорчен из-за того, что не одет как надо, или неудачно высказался. В культуре, где главной санкцией служит стыд, людей огорчают поступки, которые, на наш взгляд, должны заставлять их чувствовать себя виноватыми. Это огорчение может быть очень значительным, и его невозможно, как вину, облегчить исповедью или искуплением. Согрешивший человек, облегчив душу, утешит себя. Исповеди используют наша светская терапия и многие религиозные группы, имеющие между собой мало общего в других отношениях. Мы знаем, что это помогает. Там, где главная санкционирующая сила стыд, человек не получает поддержки, даже когда он откровенно признается в своей ошибке исповеднику. До тех пор, пока его скверное поведение не «становится известным миру», ему нечего беспокоиться, и исповедь представляется ему просто лишней обузой. Поэтому культуры стыда не предусматривают исповеди даже богам. У них есть обряды скорее ради удачи, а не во имя искупления.
Настоящие культуры стыда, в отличие от настоящих культур вины, полагаются на внешние санкции за хорошее поведение, а не на внутреннее признание в грехе. Стыд - это реакция на критику других людей. Человек стыдится или из-за того, что его откровенно осмеяли и отвергли, или из-за того, что он дал повод себя осмеять. И в том и в другом случаях это мощная санкционирующая сила. Но она требует присутствия публики или, по крайней мере, воображаемого присутствия ее. Вина же этого не требует. У народа, для которого честь — это соответствие жизни человека его автопортрету, человек может переживать вину, хотя никто не знает о его злодеянии, а чувство вины может быть облегчено исповедью.
Первые поселившиеся в Соединенных Штатах пуритане пытались строить в целом свою моральную практику на чувстве вины, и всем психиатрам известно, сколько мучений испытывают современные американцы из-за совести. Но бремя стыда в Соединенных Штатах растет, а вина переживается сегодня менее остро, чем первыми поколениями американцев. В Соединенных Штатах это воспринимается как ослабление моральных устоев. В этом немало правды, но причина также и в том, что мы не ожидаем от стыда способности выполнять тяжелую моральную работу. Мы не впрягаем сопутствующее стыду острое личное огорчение в нашу фундаментальную систему морали.
Японцы же поступают так. Неудача в соблюдении внешних признаков хорошего поведения, нарушение баланса обязанностей или неспособность предвидеть возможности вызывают стыд (хадзи). Стыд, говорят они, — источник добродетели. Чуткий к нему человек будет следовать всем правилам хорошего поведения. «Знающий стыд человек» иногда толкуется ими как «добродетельный человек», иногда как «человек чести». Стыд занимает в японской этике такое же важное место, как и «чистая совесть», «жизнь по-Божески» и боязнь согрешить в западной. Поэтому вполне логично, что человек не наказывается в загробной жизни. Японцам, за исключением знакомых с индийскими сутрами священников, совершенно неведома идея реинкарнации по заслугам человека в этой жизни, и они не признают посмертного вознаграждения и наказания, т. е. рая и ада.
Как и у любого племени или народа с глубоким чувством стыда, приоритет стыда в японской жизни означает, что любой человек внимательно следит за реакцией людей на его поступки. Ему нужно не только представлять, каковым будет их вердикт, но на вердикт других он ориентирует себя сам. Когда все играют в игру по одним правилам и взаимно поддерживают друг друга, японцы могут чувствовать себя беспечно и непринужденно. Когда они сознают, что игра связана с выполнением Японией ее «миссии», они в состоянии играть фанатично. Они особенно уязвимы тогда, когда пытаются экспортировать свои ценности в иные страны, где их формальные признаки хорошего поведения не прививаются. Им не удалась их миссия «доброй воли» в Великой Восточной Азии221, и испытанное многими из них чувство обиды от отношения к ним китайцев и филиппинцев было довольно искренним.
И отдельные японцы, приезжавшие в Соединенные Штаты на учебу или по своим делам и не разделяющие националистических настроений, часто глубоко переживали «крах» их рачительного воспитания, когда пробовали жить в менее строго регламентированном мире. Их добродетели, ощущали они, вовсе не экспортируемы. Они понимают, что их проблема не сводится к общей проблеме сложности смены культуры для любого человека. Они пытаются сказать нечто большее и иногда противопоставляют сложности своего приспособления к американской жизни меньшим сложностям, с которыми сталкиваются знакомые им китайцы и сиамцы. Особенность японской проблемы, как она представляется им, заключается в том, что они воспитаны на доверии к безопасности, в основе которой лежит признание другими различных нюансов в соблюдении ими кодекса поведения. Когда иностранцы забывают о всех этих приличиях, японцы в растерянности. Они стараются отыскать подобного рода мелкие правила приличия, согласно которым живут люди на Западе, и, не обнаружив их, испытывают раздражение или даже испуг.
Эти переживания японца в менее строгой к правилам культуре никто не описал лучше, чем госпожа Мисима в своей автобиографии «Мой узкий остров»222. Она очень хотела поступить в американский колледж и преодолела нежелание своей консервативной семьи принять он от американца — члена совета колледжа. Она отправилась в Уэлсли. Преподаватели и ученицы, сообщает она, были удивительно любезны, но для нее это создавало еще большие трудности. «Моя гордость изысканной учтивостью, характерной чертой японцев, была жестоко уязвлена. Я злилась на себя за незнание, как здесь следует себя вести, и на окружающих, которые, как мне казалось, насмехаются над моим прошлым воспитанием. У меня не осталось никаких эмоций, кроме этого смутного, но глубокого чувства гнева». Она ощущала себя так, «будто свалилась с какой-то другой планеты, имея не известные этому другому миру чувства. Мое японское воспитание, требующее, чтобы любое движение тела было элегантным и каждое произносимое слово соответствовало этикету, делало меня крайне чувствительной и застенчивой в этой среде, где я была совершенно слепой в социальном смысле слова». Прошло два или три года, прежде чем напряжение спало, и она начала принимать оказываемые ей любезности. Американцы, решила она, живут с чувством, которое именуется «изящной фамильярностью». Но «фамильярность как дерзость была убита во мне, когда мне было три года».
Госпожа Мисима противопоставляет японских девушек, с которыми она познакомилась в Америке, китайским, и из ее комментариев видно, сколь различным было влияние на них Соединенных Штатов. У китаянок были «самообладание и общительность, совершенно отсутствовавшие у большинства японок. Эти китайские девушки-аристократки казались мне самыми изысканными созданиями на земле, причем каждая из них обладала почти царственной снисходительностью и выглядела так, будто была владычицей мира. Их неустрашимость и гордое, совсем невозмутимое даже в условиях этой великой цивилизации машин и скоростей самообладание резко отличались от робости и чрезмерной чувствительности японских девушек, раскрывая в известной степени основное различие в их социальном происхождении».
Госпожа Мисима, как и многие другие японки, ощущала себя так, как если бы она была опытной теннисисткой, участвующей в турнире по крокету. С ее мастерством совсем не считались. Она чувствовала, что то, чему она научилась, нельзя перенести в новую среду. Дисциплина, которой она следовала, оказалась бесполезной. Американцы обходились без нее.
Но раз японцы приняли, хоть и в малой степени, менее строго кодифицированные правила поведения, господствующие в Соединенных Штатах, им трудно представить, что они смогут снова приспособиться к ограничениям их прошлой жизни в Японии. Иногда они сравнивают ее с потерянным раем, иногда — с «жизнью в упряжке», иногда — с «тюрьмой», иногда — с «маленьким горшком», в котором находится карликовое дерево. До тех пор пока корни миниатюрной сосны сдерживались пределами цветочного горшка, она была произведением искусства, украшавшего очаровательный сад. Но если карликовую сосну пересадили в открытую почву, ее невозможно вернуть назад. Японцы чувствуют, что сами не могут больше служить украшением в этом японском саду. Они не смогли бы вновь соответствовать его требованиям. Они прошли опыт японской дилеммы добродетели в его самой острой форме.
XI
Самодисциплина
Самодисциплина в чужой культуре, по-видимому, всегда кажется иностранным наблюдателям вопросом, не заслуживающим особого внимания. Дисциплинарные технические приемы сами по себе достаточно ясны, но чему они служат? Из-за чего вы добровольно виснете на крюках или концентрируете внимание на вашем пупе или никогда не тратите своих денег? Почему вы концентрируете внимание на одной из этих форм аскетизма и совсем не интересуетесь контролем над некими другими импульсами воистину важными для представителя другой культуры и нужными ему для овладения? Вероятность непонимания значительно возрастает, когда наблюдатель представляет страну, где не обучают техническим приемам самодисциплины, а находится он среди народа, уделяющего им большое внимание.
В Соединенных Штатах техника и традиционные методы самодисциплины получили относительно слабое развитие. Американцы считают, что человек, предполагая, что может случиться в его личной жизни, будет дисциплинироваться сам, если это необходимо для достижения избранной цели. Поступит он так или нет, зависит или от его честолюбия, или от его совести, или от наличия у него «инстинкта сотрудничества», по определению Веблена223. Он может ради того, чтобы играть в футбольной команде, придерживаться стоического режима или, чтобы выучиться на музыканта или преуспеть в своем деле, отказаться от отдыха. Он может по велению совести сторониться зла и легкомысленного поведения. Но в Соединенных Штатах технику самодисциплины самое по себе не изучают, как арифметику, отдельно от ее приложения к определенному случаю. Когда такого рода технику используют в Соединенных Штатах, ей обучают деятели европейских религиозных сект или индуистские проповедники свами224. Даже методы религиозной самодисциплины во время сосредоточения и молитвы в том виде, как им учили и их практиковали Святая Тереза и Святой Иоанн Креститель, плохо прижились в Соединенных Штатах.
Японцы же предполагают, что и сдающему экзамен в средней школе юноше, и занимающемуся фехтованием мужчине и ведущему просто аристократический образ жизни человеку нужна самоподготовка, совершенно не связанная с получением специальных, необходимых для успешного прохождения испытания знаний. Независимо от того, насколько он напичкан фактами для сдачи экзамена, насколько искусны его удары мечом, как строго он блюдет все детали своего внешнего вида и поведения, человеку нужно отложить в сторону и книги, и меч, и заботу о своем внешнем виде и пройти особого рода подготовку. Конечно, не все японцы отдают свое время эзотерическому тренингу, но даже не занимающиеся им отводят заметное место в жизни фразеологии и практике самодисциплины. Во всех классах общества японцы оценивают себя и других с точки зрения целого ряда понятий, основывающихся на их понимании общей техники самоконтроля и самообладания.
Схематически эти понятия самодисциплины можно разделить на те, которые дают достаточные умения (competence), и те, которые дают нечто большее. Это нечто большее я буду называть мастерством (expertness). Понятия делят на две группы в Японии, и направлены они на достижение различных результатов в человеческой психике, они имеют различное рациональное обоснование и различное знаковое выражение. Многие примеры первого типа, общих самодисциплинирующих умений, были ранее мной описаны. Армейский офицер, сказавший о своих солдатах, которые за 60 часов маневров в мирное время спали только десять минут, что «они знают, как спать, им нужно научиться не спать», несмотря на кажущиеся нам чрезмерными требования, имел в виду всего лишь умелое поведение. Он излагал общепринятый в Японии принцип психической экономии, согласно которому воля должна доминировать над почти безгранично научаемым телом, и у самого тела нет законов его благополучного состояния, нарушая которые человек вредит себе. Вся японская концепция «человеческих чувств» покоится на этом допущении. Когда речь идет о действительно серьезных жизненных делах, физические потребности, независимо от их важности для здоровья, независимо от отношения к ним и культивирования их самих по себе, должны быть решительным образом подчинены этим целям. Чего бы ни стоила самодисциплина, человек обязан продемонстрировать Дух Японии.
Однако так определять их позицию — это совершать насилие над японским допущением. Ведь выражение «чего бы ни стоила самодисциплина» означает в обычном американском употреблении его почти то же самое, что «чего бы ни стоило самопожертвование». Часто оно означает также «чего бы ни стоила личная фрустрация». Американская концепция дисциплины — будь то воспитанной другими, будь то отражающей цензуру совести -состоит в том, что и мужчины, и женщины должны с детских лет проходить процесс социализации при помощи принятой ими добровольно или предписанной авторитетами дисциплины. Это вызывает фрустрацию. Индивида оскорбляет подавление его желаний. Ему приходится приносить жертвы, и в нем пробуждаются неизбежные агрессивные эмоции. Такого взгляда придерживаются в Америке не только многие психологи-профессионалы. Он представляет собой также философию, на которой родителями воспитывается дома каждое новое поколение американцев, и поэтому анализ психологов очень правдиво отражает положение дел в нашем обществе. Ребенок «обязан ложиться спать в определенное время», и из этой установки родителей он усваивает, что отход ко сну — это фрустрация. Во многих семьях ребенок выражает свое раздражение в бурных ночных скандалах. Он — уже юный, усвоивший обыкновения своей страны американец, который рассматривает сон как нечто такое, что человек «обязан делать», и во вред себе противится сну. Его мать также устанавливает некие вещи, которые он «обязан есть». Это может быть овсянка, или шпинат, или хлеб, или апельсиновый сок, но американский ребенок учится протестовать против пищи, которую он «обязан есть». Он приходит к заключению, что «полезная для него пища» - вовсе не та, что хороша на вкус. Это — американское обыкновение, чуждое Японии, как и некоторым западным странам, например Греции. В Соединенных Штатах становление взрослого человека предполагает освобождение от пищевых фрустраций. Взрослый человек вместо полезной для него пищи может есть ту, которая нравится ему по вкусу.
Однако эти представления о сне и еде — ничто сравнительно с общим для западных народов пониманием самопожертвования. Это типично западная догма, согласно которой родители приносят большие жертвы для своих детей, жены жертвуют ради мужей своей карьерой, мужья приносят в жертву свою свободу, чтобы прокормить семью. Американцам трудно понять, как в некоторых обществах мужчины и женщины не признают необходимости самопожертвования. Тем не менее это так. В таких обществах люди говорят, что родители естественно восхищаются своими детьми, что женщины отдают предпочтение браку, а не чему-то другому и что мужчина, зарабатывая средства для содержания семьи, занимается своим любимым делом охотника или садовника. При чем тут самопожертвование? Когда общество акцентирует внимание на таком объяснении этих отношений и разрешает людям жить по нему, тогда понятие «самопожертвование» едва ли можно принять.
Все, что в Соединенных Штатах человек делает для других в виде «жертвы», в иных культурах рассматривается как взаимный обмен. Это или инвестиции, которые оплатят позднее, или оплата уже полученных ценностей. В таких странах даже отношения между отцом и сыном могут быть трактованы аналогичным образом и за сделанное отцом сыну в ранние дни жизни мальчика тот расплатится с отцом в последние годы жизни старика и после его смерти. Так же и любые деловые отношения — это народный договор (a folk-contract), который, несмотря на нередко гарантируемую им качественную эквивалентность этих отношений, точно так же обыкновенно обязывает одну сторону покровительствовать, а другую - служить. Если обе стороны признают условия договора выгодными, никто не считает свои обязанности жертвой.
Санкцией за услуги в Японии, конечно же, является взаимность, проявляемая как в видах их, так и в иерархическом обмене комплементарными обязательствами. Поэтому моральная позиция самопожертвования очень отличается от американской. Японцы всегда особо противились учению о жертве, принесенному к ним христианскими миссионерами. Они утверждают, что хороший человек не должен думать, что делаемое им для других вызовет фрустрацию у него самого. «Когда мы делаем то, что вы называете самопожертвованием, - сказал мне один японец, — то делаем это из желания дать или из-за того, что давать — хорошо. Мы не жалеем себя. Независимо от того, как много мы в действительности жертвуем для других, мы не считаем, что этот дар возвышает нас духовно или что мы должны «получить вознаграждение» за это». Народ, чья жизнь была организована, как у японцев, на основе таких детально разработанных взаимных обязанностей, естественно, находит самопожертвование ненужным. Он доходит до крайности при исполнении чрезвычайных обязательств, но традиционная санкция взаимности препятствует развитию у него чувства жалости к себе и самодовольства, так легко возникающих в странах, где индивидуализм и конкуренция играют большую роль.
Поэтому американцам для понимания обычных японских самодисциплинирующих практик нужно совершить своего рода хирургическую операцию нашей идеи «самодисциплины». Нам нужно удалить наросты «самопожертвования» и «фрустрации», образовавшиеся на этой идее в нашей культуре. В Японии человек дисциплинируется, чтобы быть хорошим игроком, и японская установка такова: личность в процессе обучения не более сознает жертвенность, чем человек, играющий в бридж. Конечно, обучение сурово, но оно в природе вещей. Маленький ребенок рождается счастливым, но он лишен способности «жить со вкусом». Только через духовный тренинг (или самодисциплину, сюё) мужчина или женщина могут получить силу для полнокровной жизни и «ощущения вкуса» ее. Эти слова обычно истолковывают таким образом: «Только так можно наслаждаться жизнью». Самодисциплина «укрепляет желудок (орган, через который осуществляется контроль)»; она обогащает жизнь.
Рациональным обоснованием «достаточного уровня» самодисциплины в Японии служит то, что она совершенствует способности человека управлять своей жизнью. Любое возможное у него в начале обучения раздражение пройдет, говорят они, так как в конце концов он будет получать от него удовольствие или же откажется от него. Ученик мастера проявляет настоящий интерес к своему делу, юноша изучает дзюдо (дзюдзицу), молодая жена приспосабливается к требованиям своей свекрови, и вполне естественно, что на первых порах обучения мужчина или женщина, не привыкнув к новым требованиям, могут захотеть отказаться от этого сюё. Их отцы, возможно, будут говорить с ними и скажут: «Что вы хотите? Нужно поучиться, чтобы знать жизнь. Если вы это не сделаете и ничему не научитесь, то, естественно, будете несчастливы. И при этих естественных последствиях у меня не возникнет желания защищать вас от общественного мнения». Сюё, как говорит столь часто используемая ими фраза, устраняет «ржавчину на теле». Оно превращает человека в сверкающий острый меч, похожим на который он, конечно, желает быть.
Акцент на личной выгоде, приносимой самодисциплиной, не означает, что крайние поступки, свершения которых так часто требует японский кодекс поведения, не вызывают подлинно серьезных фрустраций, и что эти фрустрации не влекут за собой агрессивных импульсов. Эта особенность отмечается американцами в играх и спортивных соревнованиях. Чемпион по бриджу не сетует на личные жертвы, которые нужно было ему принести, чтобы научиться хорошо играть; он не приклеит ярлык «фрустрация» к часам, потраченным им на то, чтобы стать хорошим специалистом. Тем не менее врачи говорят, что в отдельных случаях требующееся от человека при игре на высокие ставки или в борьбе за чемпионское звание огромное внимание не остается без последствий для заболевания язвой желудка и физического перенапряжения. Аналогичное случается и с людьми в Японии. Но поощрительное отношение к взаимодействию и японское убеждение, что самодисциплина выгодна для самого человека, превращают многие, кажущиеся американцам невыносимыми поступки в легко переносимые для них. Они обращают значительно большее внимание на умение вести себя и менее снисходительны к себе, чем американцы. Они не так часто списывают свою неудовлетворенность жизнью на козлов отпущения и не так часто жалеют себя из-за обездоленности тем, что американцы называют обыкновенным счастьем. Их научили более внимательно, чем это принято у американцев, относиться к «ржавчине на теле».
Помимо и превыше «достаточного уровня» самодисциплины существует еще уровень мастерства. Японская техника этого уровня недостаточно вразумительно донесена японскими авторами до западного читателя, и сделавшие ее предметом своих разысканий западные ученые часто слишком высокомерно относились к ней. Иногда они называли ее «эксцентричной». Один французский ученый пишет, что вся она «перечит здравому смыслу» и что самое крупное из всех уделяющих особое внимание этой дисциплине учений дзэн представляет собой не что иное, как «ряд важных бессмыслиц». Однако преследуемые этой техникой цели не относятся к числу непонятных, и в целом сам предмет разговора проливает яркий свет на японские принципы психической экономии.
Целый ряд японских терминов передает то состояние ума, достичь которого обязан специалист по самодисциплине. Некоторые из этих терминов употребляются применительно к актерам, некоторые — к религиозным адептам, некоторые — к фехтовальщикам, некоторые — к ораторам, некоторые - к художникам, некоторые — к мастерам чайной церемонии. Все они имеют одно общее значение, и я буду пользоваться только словом муга225, которое употребляется в благополучно процветающей элитарной секте — дзэн-буддизме. В описании состояния мастерства отмечается, что в нем передается тот мирской или религиозный опыт, при котором волю и поступок человека «не разделяет даже дистанция в толщину волоса». Электрический разряд сразу же попадает с положительного полюса на отрицательный. У не достигших уровня мастерства между волей и поступком находится как бы непроницаемая ширма. Японцы называют ее «наблюдающим я», «мешающим я», и, когда благодаря специальной тренировке она устраняется, у мастера (expert) пропадает всякое ощущение «я делаю это». Цепочка связи работает беспрепятственно. Для действия не требуется никаких усилий. Оно «однонаправлено». Действие полностью воспроизводит нарисованную действующим лицом в его уме картину.
Самые обыкновенные люди стремятся в Японии к достижению такого рода «мастерства». Чарльз Элиот226, крупный английский специалист по буддизму, рассказывает о школьнице, «обратившейся к известному в Токио миссионеру и заявившей ему о своем желании стать христианкой. Когда ее спросили, почему она хочет сделать это, она ответила, что мечтает подняться в воздух на самолете. Когда ее попросили объяснить связь между самолетом и христианством, она отвечала, что ей сказали, будто перед подъемом в воздух на самолете нужно добиться очень спокойного и уравновешенного состояния ума, и что такого состояния ума можно добиться только религиозным воспитанием. Она считала, что христианство, по-видимому, лучшая из религий, и поэтому пришла с просьбой о наставлении»227.
Японцы связывают христианство не только с полетами на самолетах, но и с тренировкой спокойного и уравновешенного состояния ума, необходимого для сдачи экзамена по педагогике, или произнесения речей, или для карьеры государственного деятеля. Владение техникой однонаправленности представляется им неоспоримым преимуществом в любом деле.
Во многих цивилизациях получили развитие технические приемы такого рода, но в Японии их цели и методы отличаются ярко выраженным оригинальным характером. Поскольку многие из этих технических приемов родом из Индии, где они известны под названием йоги, этот феномен представляет особый интерес. Японские приемы самогипноза, сосредоточения и эмоционального контроля все еще хранят черты родства с индийскими практиками. Так же делается упор на освобождении ума, на неподвижности тела, на повторении 10 тыс. раз одной и той же фразы, на фиксации внимания на каком-нибудь избранном символе. До сих пор используется индийская терминология. Однако за пределами этого у японской версии йоги мало общего с индийской.
Йога в Индии - это культ крайних форм аскетизма. Она - путь к освобождению от круга реинкарнаций. Кроме такого освобождения, нирваны228, у человека нет иного пути спасения, и препятствием на этом пути являются человеческие желания. Эти желания можно устранить умерщвлением их голодом, оскорблением их и самоистязанием. При помощи этих средств человек имеет возможность добиться святости, обрести духовность и единение с богом. Йога - путь отречения от плотского мира и ухода от тщеты человеческого бытия. Она является также способом овладения своими духовными силами. Путь человека к достижению цели тем короче, чем более суров его аскетизм.
Такая философия чужда Японии. Хотя Япония и крупная буддийская страна, идеи переселения душ и нирваны так никогда и не стали частью буддийских верований ее народа. Их приняли индивидуально лишь некоторые буддийские монахи, но они никогда не имели большого влияния на обычаи народа и его образ мыслей. В Японии не щадят жизни ни животного, ни насекомого из-за того, что их убийство было бы убийством переселившейся человеческой души, и японские похоронные церемонии и обряды, связанные с рождением ребенка, лишены малейших намеков на цикл реинкарнаций. В японском мышлении нет места представлениям о переселении душ. Идея нирваны также не имеет никакого значения для простого народа, да и сами священники изменяют ее сущность. Религиозные авторитеты утверждают, что обретший состояние просветления (сатори)229 человек уже находится в нирване; нирвана достигается здесь и сейчас, во время жизни, и человек «находит нирвану» в сосне или в дикой птице. Японцы никогда не проявляли интереса к фантастическим картинам потустороннего мира. Их мифология рассказывает о богах, но не о жизни мертвых. Они не признавали даже буддийские представления о различиях посмертных вознаграждений и наказаний. Любой человек, даже самый жалкий крестьянин, после смерти становится буддой; само слово для названия семейных памятных табличек в домашнем алтаре означает «будды»230. Ничего подобного нет в языке ни одной буддийской страны, а коль народ так дерзко называет обыкновенных покойников, то совершенно ясно, что достижение нирваны не считается у него слишком уж трудной задачей. Становящемуся так или иначе буддой человеку нет никакой необходимости вечным умерщвлением плоти добиваться цели полного приостановления перерождений.
Равно чужда Японии и мысль о непримиримости плоти и духа. Йога — это использование технических приемов для устранения желаний, а желания коренятся во плоти. Но у японцев такой догмы нет. «Человеческие чувства» не являются чем-то злым, и в наслаждениях чувственными удовольствиями заключена доля мудрости. Единственное условие — принесение их в жертву серьезным жизненным обязанностям. В японском отношении к йоге этот принцип доводится до своего логического предела: не только исключаются все самоистязания, но и сам культ лишается в Японии аскетического характера. Даже «просветленные», хотя их и называют отшельниками, устраиваются в своих кельях обычно комфортно со своими женами и детьми в очаровательных сельских местностях. Пребывание в компании жен и даже появление новых детей считалось совершенно совместимым с их святостью. Во всяком случае, в самой популярной буддийской секте монахи женятся и обзаводятся семьями. Японии всегда было трудно принять идею противоборства духа и плоти. Святость «просветленных» сводилась к их самодисциплинирующим медитациям и к простоте их образа жизни. Она не выражалась в ношении неопрятных одежд или игнорировании красот природы или звуков струнных инструментов. Их святые могли проводить свои дни за сочинением изысканных стихов, ритуалами чайных церемоний и «любованием» луной и цветением вишни. Секта дзэн даже призывает своих адептов избегать «трех несовершенств: несовершенств в одежде, еде и сне».
Чужд Японии также и последний догмат философии йоги: проповедуемая ею техника мистицизма приводит практикующего ее человека в состояние единства с универсумом. Где бы в мире ни прибегали к методам мистицизма — будь то у примитивных народов, или у мусульманских дервишей, или у индийских йогов, или у христиан Средневековья, — использовавшие их почти единодушно, независимо от вероисповедания, признавались в появлении у них ощущения, что они становятся «едины с богом», что переживают «неземной» экстаз. У японцев мистическая техника лишена мистики. Это не означает, что они не достигают состояния транса. Они его достигают. Но считают даже транс техническим приемом, который учит человека «однонаправленности». Они не называют его экстазом. В отличие от мистиков других стран, секта дзэн даже не считает, что в трансе пять чувств находятся в подвешенном состоянии; она утверждает, что этой техникой «шесть» чувств приводятся в состояние крайней остроты. Шестое чувство — это ум, и тренировка превращает его в командира над обычными пятью, но вкус, осязание, зрение, обоняние и слух во время транса проходят свою особую тренировку. Одно из групповых упражнений дзэн состоит в том, чтобы, не выходя из состояния транса, распознать шаги и суметь следовать за ними по пятам с одного места на другое или определить соблазнительные запахи специально принесенной пищи. Обоняние, зрение, слух, осязание и ощущение вкуса помогают шестому чувству, и человек учится в этом состоянии держать «каждое чувство наготове».
Это очень необычный тренинг для любого культа с «экстрасенсорной» практикой. Даже в трансе практикующий его дзэнский монах не выходит из себя, но, как сказал о древних греках Ницше231, «остается самим собой и сохраняет свое гражданское имя». В высказываниях выдающихся буддийских проповедников Японии много ярких подтверждений этого. Одно из лучших — в словах великого Догэна232, основавшего в XIV в. дзэнскую секту сото233, остающуюся до сих пор самой крупной и влиятельной среди дзэнских сект. Говоря о своем просветлении (сатори), он заявлял: «Я познал только, что мои глаза находились горизонтально над моим перпендикулярным носом... (В опыте дзэн) нет ничего мистического. Время идет как в природе: солнце восходит на востоке и луна заходит на западе»234. В работах о дзэн даже не допускается, что опыт транса может дать иную, кроме самодисциплинирующей человеческой, силу. «Йога утверждает, что при помощи медитации можно обрести различные сверхчеловеческие силы, — пишет один японский буддист. — Но у дзэн нет никаких подобного рода абсурдных притязаний»235.
Таким образом, японцы отказываются от предпосылок, на которых основывается практика йоги в Индии. Япония с напоминающей древних греков полнокровной любовью к предельному видит в технических упражнениях йоги самообучение совершенству, средство, позволяющее человеку обрести такую степень мастерства, когда между ним и его деянием нет промежутка даже в толщину волоса. Это — тренировка умелости. Это — тренировка уверенности в своих силах. Вознаграждение следует тут же и незамедлительно, поскольку тренировка позволяет человеку абсолютно адекватно реагировать на любую ситуацию, расходуя на нее не слишком много и не слишком мало усилий, и это дает ему возможность контролировать свой, в иных отношениях непокорный, ум настолько, что ни физическая опасность извне, ни страсть изнутри не в состоянии сбить его с толку.
Такого рода тренинг безусловно ценен как для воина, так и для монаха, и естественно, что японские воины сделали дзэн своим. Едва ли можно найти где-либо, кроме Японии, использование мистической техники без надежды на вознаграждение в виде мистического опыта и при обучении воинов рукопашному бою. Но так было с самого начала распространения дзэн в Японии236. Замечательная работа основателя японского дзэн Эйсая237, написанная им в XIII в., называлась «Распространение дзэн для защиты государства», и дзэн изучали воины, государственные деятели, фехтовальщики и студенты университетов ради достижения чисто мирских целей. По словам Чарльза Элиота, ничто из истории секты дзэн в Китае238 не позволяло говорить о том будущем, которое ожидало его как воинскую дисциплину в Японии. «Дзэн стал настолько же подлинно японским, как и чайные церемонии или пьесы но. Можно было предположить, что в такое беспокойное время, каким были XIII и XIV вв., это созерцательное и мистическое учение об обретении истины не в священных книгах, а в непосредственном опыте человеческого ума расцветет у укрывавшихся от мирских бурь в монастырских кельях отшельников, но не станет основным правилом жизни воинского класса. Но это произошло»239.
Многие японские религиозные секты, и буддийские, и синтоистские, акцентировали внимание на мистической технике созерцания, самогипноза и транса. Однако некоторые из них считают следствия этих упражнений проявлениями божьей милости и опираются в своей философии на шарики240 — «помощь другого», т. е. милосердного бога. Некоторые же, и в их числе самая известная секта дзэн, полагаются только на «самопомощь» - дзирики241. Потенциальная сила человека, учат они, заключена только в нем самом, и только ценою собственных усилий он может увеличить ее. Японские самураи нашли эту мысль очень близкой им по духу, и как монахи или государственные деятели или просветители — а они были заняты на всех этих ролях, пользовались техникой дзэн для того, чтобы сохранять свой строгий индивидуализм. Упражнения дзэн были очень понятны. «Дзэн ищет только то, что обыкновенный человек может найти в самом себе. В этом поиске дзэн не терпит никаких препон. Устраняется любое вставшее на вашем пути препятствие... Если на вашем пути стоит Будда, убейте его! Если стоят патриархи, убийте их! Если стоят святые, убейте их всех! Это единственный путь для достижения спасения»242.
Ищущий истину не должен ничего принимать через посредника: ни учения Будды, ни священных книг, ни теологии. «Двенадцать глав буддистского канона — это клочок бумаги». Их можно с пользой изучать, но они не имеют никакого отношения к акту озарения души человека, составляющего сущность просветления. В книге диалогов243 дзэн-послушник просит дзэнского монаха объяснить Сутру Лотоса благого закона244. Монах дал блестящее толкование, и послушник в смущении сказал ему: «А я думал, что дзэнские монахи презирают тексты, теории и логические объяснения». «Дзэн, — ответил монах, — не в знании чего-то, но в вере, что знание — вне всех текстов, всех документов. Ты не говорил мне, что хочешь знать, но что желаешь лишь, чтобы я объяснил текст»245.
Традиционные методы обучения, которыми пользовались наставники дзэн, преследовали цель научить послушников, как «знать». Тренинг мог быть физическим, мог быть умственным, но в конце концов следовало закрепить его во внутреннем сознании ученика. Дзэнское обучение фехтовальщика хорошо иллюстрирует это. Конечно, фехтовальщик должен учиться и постоянно практиковаться в нанесении ударов мечом, но его сноровка в этой области относится к разряду «достаточных умений». Дополнительно он должен научиться быть муга. Его заставляют сначала стоять на уровне пола на нескольких дюймах246 площади, которые держат его тело. Это малюсенькое пространство для стояния поднималось постепенно ввысь до тех пор, пока он не научался стоят на четырехфутовом247 столбе так же легко, как и во дворе. Когда он абсолютно безопасно стоит на таком столбе, он «знает». Его не подведут ни головокружение, ни боязнь падения.
Это японское использование стояния на столбе превращает известный всем средневековый западный аскетизм Святого Симеона Столпника248 в целенаправленное самодисциплинирующее упражнение. Но это уже не аскетизм. Такого рода трансформация имеет место в самых различных физических упражнениях, будь то в секте дзэн или в обычных деревенских практиках. Во многих районах мира погружение в ледяную воду и стояние под горными водопадами — обычные аскетические практики, имеющие своей целью иногда умерщвление плоти, иногда получение божеских милостей, иногда достижение транса. У японцев самой популярной формой аскетических испытаний холодом были стояние или сидение в студеном водопаде на рассвете или совершаемое трижды в зимнюю ночь обливание ледяной водой. Но задача их состояла в тренировке самосознания человека настолько, что он не ощущал более дискомфорта. Цель — научиться, не отвлекаясь, продолжать свою медитацию. Когда сознание не переживало ни шока от студеной воды, ни телесного озноба на холодном рассвете, происходило превращение в «мастера». Не было никакого другого вознаграждения.
Ментальный тренинг должен в равной степени получить самопризнание. Человек мог общаться с наставником, но наставник вовсе и не «учил» его в западном смысле этого слова, поскольку ничто, усвоенное послушником из другого, кроме него самого, источника знаний, не имело никакого значения. Наставник мог обсуждать что-то со своим послушником, но не вводил его учтиво в новую интеллектуальную среду. Наставник считался особенно полезным в том случае, когда был необычайно груб. Если мастер без предупреждения разбивал подносимую послушником к губам чашку, или ставил ему подножку, или бил по суставам его пальцев медным прутом, шок мог гальванизировать его неожиданное озарение. Оно прорывалось через его самоуспокоенность. В книгах о монахах много такого рода примеров.
Излюбленным средством для побуждения послушника на отчаянную попытку «знать» были коаны, в буквальном переводе слова — «задачи»249. Говорят, что этих «задач» насчитывается 1700, и нет ничего необычного в том, что решению одной из них человек мог посвятить семь лет. Они не имеют рациональных решений. Вот одна из них: «Постичь хлопок одной ладони». Вот другая: «Почувствовать тоску человека по матери перед его зачатием». Еще: «Кто носит безжизненное тело?», «Кто это все идет ко мне?», «Все возвращается в Единое; где последнее возвращение?». Подобного рода дзэнские загадки бытовали в Китае еще до XII - XIII вв., и Япония заимствовала их вместе с дзэн. На материке они не сохранились. В Японии же они — самая важная часть тренировки мастерства. Справочники по дзэн относятся к ним необычайно серьезно. «Коаны таят в себе дилемму жизни. Раздумывающий над ними человек, говорят японцы, оказывается в безвыходном положении, как «преследуемая и загнанная в темный туннель крыса», он подобен «человеку с раскаленным железным шаром в глотке», «москиту, пытающемуся укусить комок железа». Он вне себя и удваивает свои усилия. В конце концов, ширма «наблюдающего я», что располагалась между его разумом и его задачей, устраняется столь же стремительно, как сверкание молнии, оба — разум и задача — сходятся. Он «знает»».
После этих описаний напряженного, как натянутая тетива лука, состояния ума просто безвкусно искать книги с примерами добытых такой ценой великих истин. Нангаку250, например, потратил восемь лет на разрешение задачи: «Кто это все идет ко мне?». В конце концов, понял. Он сказал: «Даже когда человек утверждает, что здесь находится нечто, он забывает о целом». Тем не менее есть некая общая модель разгадывания. Она предложена в строчках диалога:
Послушник: Как я могу избежать Колеса рождений и смерти?
Наставник: Кто тебя кладет под его тиски (т. е. привязывает к этому Колесу)?
Ищущие постигают, говорят японцы, что, как в китайской поговорке, «искали вола, когда ехали на нем». Они постигают, что «необходимы не сеть и капкан, а рыба или зверь, для ловли которых предназначены эти инструменты». Они постигают, что, говоря языком западной фразеологии, «оба конца сходятся». Они постигают, что целей можно достичь доступными средствами, если открыть духовный взор. Все возможно и без чьей-либо, кроме собственной, помощи.
Значение коанов — не в истинах, открываемых их искателями и являющихся мировыми истинами для мистиков. Оно — в том, как японцы понимают поиск истины.
Коаны называют «кирпичами, которыми стучат в дверь». «Дверь» находится в стене, которая огораживает непросветленную человеческую натуру, обеспокоенную эффективностью доступных ей средств и рисующую в своих фантазиях миражи бдительных свидетелей, готовых на похвалы и порицания. Это такая реальная для всех японцев стена хадзи (стыда). Коль кирпич стучал в дверь и она отворилась, человек — на свободе и избавляется от кирпича. Больше он не решает коана. Урок усвоен, и японская дилемма добродетели решена. Люди отчаянно боролись с тупиковым положением, «ради научения» они уподобились «кусающим кусок железа москитам». В итоге они постигли, что нет тупикового положения — тупикового между гиму и гири, или между гири и человеческими чувствами, между справедливостью и гири. Они узнали путь. Они свободны и впервые могут полностью «насладиться» жизнью. Они — муга. Их обучение «мастерству» успешно завершилось.
Судзуки251, крупнейший авторитет по дзэн-буддизму, описывает муга как «экстатическое состояние без ощущения «я делаю это»», как «отсутствие усилий»252. «Наблюдающее я» исчезает, человек «растворяется», т. е. его не существует как наблюдателя за своими действиями. Судзуки пишет: «С пробуждением сознания воля раскалывается надвое:.. на волю действующего лица и волю наблюдателя. Конфликт неизбежен, так как действующее лицо (я) хочет освободиться от ограничений» наблюдателя-я. Поэтому в просветлении ученик обнаруживает, что нет наблюдающего, «нет души как неизвестной и непознаваемой субстанции»253. Кроме цели и направленного на ее достижение действия, не остается ничего. Специалист в области бихевиористики мог бы перефразировать эти слова, более непосредственно связав их с японской культурой. Будучи ребенком, личность интенсивно учится следить за своими поступками и оценивать их с точки зрения возможного отношения к ним людей; ее «наблюдающее я» очень уязвимо. Чтобы довести себя до духовного экстаза, она устраняет это уязвимое «я». Она перестает ощущать, что «она делает это». Тогда она чувствует себя духовно тренированной точно так же, как и ученик-фехтовальщик, научившийся стоять на четырехфутовом столбе без опасения упасть.
Подобным образом используют тренировку для достижения состояния муга художник, поэт, оратор и воин. Они обретают не бесконечность, но чистое, спокойное восприятие совершенной красоты или такое соответствие средств и целей, при котором для достижения своих целей могут прикладывать лишь необходимые, «ни больше, ни меньше», усилия.
Даже у не имеющего такого тренинга человека может быть своего рода опыт муга. Когда смотрящий пьесы но или кабуки полностью растворяется в представлении, он также, говорят они, утрачивает свое «наблюдающее я». Ладони его рук становятся влажными. Он ощущает «пот муга». У подлетающего к своей цели летчика бомбардировщика перед бомбометанием появляется «пот муга». «Он не делает это». В его сознании нет «наблюдателя-я». У зенитчика, позабывшего обо всем на свете, говорят они, точно так же появляется «пот муга» и исчезает «наблюдатель-я». По их мнению, во всех таких случаях люди в этом состоянии находятся в пике своей формы.
Такие представления - красноречивое свидетельство того тяжелого бремени, которым для японцев являются самоконтроль и самонаблюдение. Они свободно и эффективно действуют, говорят они, когда нет этих ограничений. В то время как американцы связывают свое «наблюдающее я» с рациональным принципом и с гордостью заявляют в критических ситуациях, что они «начеку», у японцев камень сваливается с плеч, когда они предаются экстазу и забывают о связанных с самоконтролем ограничениях. Как мы уже видели, их культура вколачивает в их души потребность в осмотрительности, и японцы противились ей, объявляя, что человеческое сознание более эффективно в тех ситуациях, когда это бремя отброшено.
В самой необычной форме, по крайней мере на слух западного человека, этот взгляд выражается японцами в их весьма одобрительных отзывах о человеке, который «живет так, будто уже мертв». Буквальным переводом на западные языки этого выражения было бы «живой труп», а во всех западных языках «живой труп» — слово, вызывающее отвращение. При помощи этого слова мы заявляем, что сам человек умер и осталось только его обременяющее землю тело. В нем нет ничего живого. Японцы же употребляют выражение «живет так, будто уже мертв», чтобы показать, что человек живет на уровне «мастерства». Им пользуются для выражения общей поддержки в повседневной жизни. Чтобы ободрить обеспокоенного экзаменами выпускника школы, кто-нибудь скажет ему: «Относись к ним так, будто ты уже мертв, и легко сдашь их». Для того чтобы поощрить предпринимающего какое-то важное дело человека, друг скажет ему: «Держи себя так, будто ты уже мертв». Когда человек переживает глубокий душевный кризис и не может определить свой дальнейший путь, он нередко возрождается, приняв решение «жить так, будто уже мертв». Видный лидер японских христиан Кагава254, ставший после капитуляции Японии членом палаты пэров255, рассказывает в своей беллетризированной автобиографии: «Как околдованный злым духом он прорыдал все дни в своей комнате. Его судорожные всхлипы походили на истерию. Агония растянулась на полтора месяца, но жизнь в конце концов восторжествовала... Он будет жить наделенный силой смерти... Он будет конфликтовать так, будто он уже мертв... Он решил стать христианином»256. Во время войны японские солдаты говорили: «Я решил жить так, будто уже мертв, и оплатить таким образом ко-он императору», и это включало такие формы поведения, как устройство своих похорон перед погружением на корабль, закладывания своего тела в залог за «пыль Иводзима»257 и решение «погибнуть вместе с цветами Бирмы».
Философия, на которой базируется муга, также основывается на идее «жить так, будто уже мертв». В таком состоянии человек избавляется от всякого самоконтроля и, следовательно, от страха и осмотрительности. Он становится подобен мертвецу, которому не нужно думать о должном курсе поведения. Мертвецы уже не возвращают он: они свободны. Поэтому сказать: «Я буду жить так, будто уже мертв», — означает полное освобождение от конфликтов. Это означает: «Мои энергия и внимание свободны для того, чтобы быть непосредственно устремленными на выполнение моей задачи. Мое наблюдающее я со всем его бременем страхов более не стоит между мной и моей целью. Вместе с ним исчезли чувство напряженности и натянутости и склонность к депрессии, которые прежде сдерживали мои усилия. Теперь для меня все возможно».
Говоря языком западной культуры, японцы, практикуя муга и «жизнь, будто уже мертв», устраняют совесть. То, что называется ими «наблюдающее я», «мешающее я», — это цензор, оценивающий поступки человека. Различия между западной и восточной психологиями заключаются в том, что когда мы говорим о бессовестном американце, то подразумеваем человека, не испытывающего более чувства греха, которое должно сопутствовать проступку, а когда японец употребляет аналогичное выражение, то имеет в виду человека, который не испытывает напряжения и для которого не существует препон. Американец имеет в виду плохого человека; японец — хорошего, воспитанного человека; человека, способного использовать весь свой потенциал. Он подразумевает человека, способного совершить самые трудные и бескорыстные поступки. Вина — важнейшая для американцев санкция, которая побуждает к хорошему поведению: человек, которому очерствевшая совесть не позволяет более чувствовать ее, становится антиобщественным. Японцы представляют проблему иначе. Согласно их философии, человек в глубине души добр. Если его порыв может быть непосредственно воплощен в поступке, то он действует мастерски и легко. Поэтому, чтобы устранить внутреннюю цензуру стыда, он проходит самообучение «мастерству». Только тогда его «шестое чувство» освобождается от препон. Это — его полное освобождение от самосознания и конфликта.
Эта японская философия самодисциплины, пока она оторвана от опыта их индивидуальной жизни в контексте японской культуры, кажется абракадаброй. Мы уже видели, насколько этот вверяемый ими «наблюдающему я» стыд (хадзи) тяготит японца, но подлинное значение их философии психической экономии все еще остается неясным без описания воспитания ребенка в Японии. В любой культуре традиционные моральные санкции доводят до ума каждого нового поколения не просто словами, но всем отношением родителей к своим детям, и чужому для данной культуры человеку едва ли удастся понять любые главные жизненные ставки нации, не изучив ее стиль воспитания детей. Процесс воспитания ребенка в Японии прояснит многие национальные представления о жизни, с которыми мы до сих пор имели дело на уровне взрослых.
XII
Ребенок учится
Японцы воспитывают своих детей совершенно иначе, чем мог бы себе представить даже самый проницательный западный человек. Американские родители, приучающие своих детей к жизни гораздо менее осторожной и стоической, чем жизнь в Японии, все же с самого начала дают ребенку понять, что его маленькие прихоти не важнее всего в этом мире. Мы сразу же ставим его в условия определенного режима кормления и сна, и ребенок, как бы он ни капризничал до наступления времени бутылочки с молоком или отхода ко сну в постель, вынужден ждать. Когда немного подрастет, мать бьет его по руке, заставляя вынуть палец изо рта или не разрешая прикасаться к другим частям тела. Мать часто находится вне поля зрения ребенка, и когда она уходит, ему приходится оставаться одному. Его необходимо отучить от груди, прежде чем он перейдет к другой пище, а если его кормят из бутылочки, то он должен отвыкнуть от нее. Некоторые продукты полезны для ребенка, и он должен их есть. Когда он делает что-то не так, как надо, его наказывают. Что может быть более естественным для американца, как ни предположить, что эти же методы используются с удвоенной силой и для воспитания маленького японца, который в конечном счете должен подчинить себе свои желания и научиться строго и неукоснительно соблюдать столь жесткий кодекс поведения?
Тем не менее, у японцев дело обстоит не так. Траектория жизни в Японии противоположна той, которая характерна для Соединенных Штатов, и представляет собой большую неглубокую U-образную кривую. Максимальной свободой и вседозволенностью пользуются младенцы и старики. По истечении периода младенчества ограничения постепенно возрастают, пока кривая не достигает низшей точки, которая как раз соответствует времени, предшествующему вступлению в брак и началу семейной жизни. Нижняя линия кривой охватывает много лет и соответствует периоду зрелости, но постепенно кривая вновь подымается вверх, и по достижении шестидесятилетнего возраста мужчины и женщины почти так же не обременены чувством стыда, как и маленькие дети. В Соединенных Штатах эта кривая перевернута сверху вниз. В отношении ребенка здесь применяются жесткие дисциплинарные методы воспитания, и по мере того как он растет и набирается сил, воспитательное воздействие постепенно ослабевает вплоть до того момента, когда человек начинает самостоятельную жизнь, получает работу, которая может обеспечить его существование, и создает собственную семью. Расцвет жизни у нас — пора наибольшей свободы и инициативы. Ограничения вновь появляются тогда, когда люди утрачивают силы и энергию и становятся зависимыми от других. Американцам трудно даже вообразить жизнь, устроенную по японской модели. На наш взгляд, это вызов действительности.
Вместе с тем, и американская, и японская организации жизненного пути фактически обеспечивали энергичное участие индивида в своей культуре на протяжении всего периода расцвета его сил. В Соединенных Штатах эта цель достигается путем свойственного этому периоду возрастания свободы выбора. Японцы достигают той же цели, накладывая на поведение индивида максимальные ограничения. Человек в этот период обладает наибольшей физической силой и способностью зарабатывать деньги, но это не делает его хозяином собственной жизни. Японцы глубоко уверены в том, что самообладание является полезным духовным упражнением (сюё) и приносит результаты, не достижимые при предоставлении свободы. Но рост ограничений, накладываемых на поведение мужчины и женщины в наиболее активный и плодотворный период их жизни, ни в коей мере не говорит о том, что эти ограничения охватывают всю жизнь японцев. Детство и старость остаются «свободными зонами».
У народа, который воистину всё позволяет детям, они, вероятно, очень желанны. Именно так обстоит дело у японцев. Как и американские родители, они хотят иметь детей прежде всего потому, что любовь к ребенку доставляет удовольствие. Однако желание иметь детей определяется у них также и другими причинами, которые в Америке гораздо менее значимы. Японским родителям дети нужны не только для эмоционального удовлетворения, но и потому, что непродолжение рода означает для них жизненную катастрофу. У каждого японца должен быть сын. Он нужен ему, чтобы после его смерти было кому ежедневно отдавать дань уважения его памяти перед миниатюрным могильным камнем в домашнем алтаре. Он нужен ему, чтобы продолжить род, сохранить славу семьи и находящуюся в ее владении собственность. По традиционным социальным причинам отец нуждается в сыне почти так же, как и юный сын нуждается в отце. Сын со временем займет место своего отца, и тот воспринимает это не как отстранение, а как подстраховку. Еще несколько лет отец является опекуном «дома». Позднее им будет его сын. Если бы отец не мог передать опекунство сыну, исполнение им своей роли нельзя было бы считать успешным. Хотя зависимость сына от отца сохраняется гораздо дольше, чем в Соединенных Штатах, это глубокое чувство преемственности освобождает ее при вступлении сына во взрослый возраст от той ауры стыда и унижения, которой она окружена у народов Запада.
Женщина тоже желает иметь детей не только ради эмоционального удовлетворения. Она хочет этого еще и потому, что лишь в качестве матери может обладать статусом. Положение бездетной жены в семье крайне ненадежно, и даже если муж ее не отвергнет, у нее нет никаких надежд стать свекровью, проявить свою власть в браке сына и пользоваться властью над его женой. Ее муж для продолжения рода может усыновить какого-нибудь мальчика, но бездетная женщина, согласно представлениям японцев, и в этом случае остается неудачницей. В Японии от женщин ждут рождения детей. В первой половине 30-х годов средняя рождаемость составляла здесь 31,7 новорожденных на 1000 человек в год, будучи высокой даже по сравнению со странами Восточной Европы, отличающимися высокой рождаемостью. В США в 1940 г. этот показатель составлял 17,6 новорожденных на 1000 человек в год. Японские женщины рано становятся матерями. Девятнадцатилетние девушки рожают больше детей, чем женщины любого другого возраста.
Рождение ребенка в Японии столь же интимное дело, как и половое сношение. Женщинам не позволяется кричать во время родов, поскольку это равносильно публичному разглашению происходящего события. Для младенца заблаговременно готовят маленькую соломенную постель с новыми матрацем и покрывалом. Считается плохим предзнаменованием для ребенка не иметь собственной новой постели, даже если семья не в состоянии сделать больше, чем почистить и подновить старые стеганые одеяла и прокладки, дабы придать им вид «новых». Лоскутное одеяло ребенка не такое жесткое, как покрывала взрослых, и легче их. Отсюда можно заключить, что ребенок чувствует себя в своей постели достаточно комфортно, однако в представлениях японцев большее значение придается другой причине, по которой у ребенка должна быть своя отдельная постель, и эта причина, видимо, связана с своего рода симпатической магией: новое человеческое существо должно иметь собственную новую постель. Соломенная постель ребенка тесно соприкасается с материнской, но младенец не спит со своей матерью до тех пор, пока не подрастет настолько, чтобы проявить инициативу. В возрасте примерно одного года ребенок, как здесь говорят, протягивает руки и дает знать о своих притязаниях. После этого он спит на руках у матери под ее покрывалами.
В течение трех дней после рождения младенца не кормят, поскольку в Японии принято ждать появления у родильниц настоящего молока. Далее ребенок имеет возможность сосать грудь в любое время как для питания, так и для удовольствия. Мать тоже получает удовольствие от кормления. Японцы убеждены, что кормление является одним из величайших физиологических удовольствий для женщины и что ребенок легко научается разделять его с ней. Грудь — источник не только питания, но также наслаждения и удовольствия. В течение месяца малыш либо лежит в своей маленькой постели, либо находится на руках у матери. Только после того, как в возрасте примерно тридцати; дней он будет принесен в местное святилище и представлен там, считается, что жизнь прочно закрепилась в его теле и что теперь можно без опасений показывать его на людях. Когда он достигает месячного возраста, мать начинает носить его на спине, Двойной пояс, поддерживающий его под мышками и под ягодицами, перекидывается через плечи матери и завязывается спереди на уровне ее талии. В холодную погоду мать надевает стеганую куртку прямо поверх ребенка. Старшие дети в семье, как мальчики, так и девочки, тоже носят ребенка, даже когда они бегают наперегонки или играют в классики. Крестьянские и бедные семьи особенно полагаются на таких нянек, и «японские дети, проводя жизнь на людях, быстро приобретают рассудительный, заинтересованный взгляд на вещи и, похоже, наслаждаются играми старших детей не в меньшей степени, чем сами игроки, на спинах которых они находятся»258. Распластывающее привязывание ребенка за спиной в Японии имеет много общего с обычаем носить ребенка завернутым в платок, принятым на островах Тихого океана и в некоторых других районах земного шара. Этот обычай приучает к пассивности, и дети, которых так носили, когда вырастают, способны, как и японцы, спать где угодно и как угодно. Однако японский способ привязывания детей не ведет к такой пассивности, как метод ношения их в платке или корзине. Ребенок «учится цепляться за спину несущего как котенок... Ремни, прикрепляющие его к спине, обеспечивают достаточную безопасность; но ребенок... сам должен прилагать усилия, чтобы сохранять удобное положение, и в скором времени отучается очень ловко сидеть верхом на несущем его человеке, а не просто висит у него на плечах, как вязанка хвороста»-259
Когда мать занята работой, она укладывает ребенка в его постель, а когда выходит на улицу, берет его с собой. Она разговаривает с ним. Что-то ему мурлычет. Вместе с ним выполняет движения, предписанные правилами этикета. Отвечая на приветствие, она наклоняет голову и плечи ребенка вперед так, чтобы и он тоже участвовал в ответном приветствии. Ребенок всегда включен в ее движения. Ежедневно после полудня, отправляясь принять горячую ванну, она берет ребенка с собой и там играет с ним, усадив его к себе на колени.
В течение трех-четырех месяцев ребенка пеленают в толстые и тяжелые суконные подкладки, на которые японцы иногда сваливают вину за свою кривоногость. Когда ребенку исполняется три-четыре месяца, мать начинает его воспитывать. Она предвосхищает удовлетворение его естественной нужды, вынося его на руках на улицу. Она ждет, пока он сделает свое дело, и обычно при этом низко и монотонно посвистывает, а ребенок учится понимать цель этого слухового стимула. Все согласны с тем, что ребенка в Японии, равно как и в Китае, начинают учить в очень раннем возрасте. Если возникают оплошности, некоторые матери наказывают ребенка щипком, однако обычно они в подобных случаях лишь меняют тон голоса и начинают чаще выносить его на улицу. Если ребенок продолжает упорствовать, мать делает ему клизму или дает слабительное. Матери говорят, что они поступают так, чтобы ребенку было удобнее; когда он научается тому, что от него требуется, его освобождают от бремени ношения неудобных толстых пеленок. Японский ребенок и впрямь должен испытывать неудовольствие от пеленок, и не только потому, что они тяжелые, но и потому, что замена мокрых пеленок обычаем здесь не предусмотрена. Тем не менее младенец слишком мал, чтобы понять связь между воспитанием и избавлением от неудобных пеленок. Он испытывает лишь неумолимо давящую на него неотвратимость заведенного порядка. Кроме того, матери приходится держать ребенка подальше от своего тела, и хватка ее должна быть крепкой. То, чему ребенок научается в этом неотвратимом обучении, готовит его к принятию в зрелом возрасте, более тонких форм принуждения в японской культуре260.
Обычно японский ребенок начинает говорить раньше, чем ходить. Ползанье никогда не поощрялось. Традиционно бытовало представление, что ребенку не следует стоять на ногах и ходить до тех пор, пока ему не исполнится год, и мать обычно пресекала любую такую попытку. На протяжении десятилетия или даже двух правительство в дешевом и многотиражном «Журнале для матерей» внушало, что попытки ребенка ходить необходимо поддерживать, и этот подход в конце концов получил широкое распространение. Матери обвязывают ребенка под мышками поясом либо поддерживают его руками. И тем не менее дети, как правило, все равно начинают говорить раньше. Когда они начинают пользоваться словами, поток детской болтовни, столь забавляющий взрослых, становится более целенаправленным. Взрослые не пускают на самотек обучение ребенка: они учат его словам, грамматике и почтительной речи. И ребенок, и взрослые получают удовольствие от такой игры.
Когда дети научатся ходить, они способны натворить много бед в японском доме. Они могут проткнуть пальцами бумажные стены, могут упасть в открытый очаг, находящийся посреди комнаты. Но японцы, не довольствуясь этим, еще более преувеличивают таящиеся в доме опасности. Наступать на дверные пороги между комнатами «опасно», это абсолютное табу. В японском доме, конечно же, нет подвала; он держится на сваях. Японцы всерьез полагают, что даже неосторожный шаг ребенка, наступившего на перегородку, может привести к тому, что весь дом рухнет с балочной опоры. Более того, ребенок должен приучиться еще и не наступать и не садиться на места соединения покрывающих пол матов261. Эти маты имеют стандартный размер, и комнаты называются «помещениями в три мата» и «помещениями в двенадцать матов». Часто ребенку рассказывают, что в былые времена через места соединения матов самураи, находясь под домом, обычно просовывали свои мечи и пронзали ими обитателей комнаты. Лишь толстые мягкие маты могут уберечь от опасности; даже щели между ними таят в себе опасность. Мать облекает эти представления в постоянные предостережения ребенка: «опасно» или «плохо». Третьим обычно используемым ими замечанием ребенку является «грязно». Аккуратность и чистота японского дома вошли в поговорку, и ребенка учат их уважать.
В большинстве случаев японских детей не отлучают от груди почти до тех пор, пока не родится следующий ребенок, однако правительственный «Журнал для матерей» в последние годы одобрительно отзывался об отлучении ребенка от груди в восемь месяцев. Матери, принадлежащие к среднему классу, часто так и поступают, но в Японии этот обычай далеко еще не стал всеобщим. Верные японскому убеждению, что кормление ребенка грудью доставляет огромное удовольствие матери, принимающие постепенно новый обычай рассматривают сокращение периода кормления как жертву, на которую идет мать ради благополучия ребенка. Принимая новое правило, гласящее, что «ребенок, которого долго кормят грудью, становится хилым», они укоряют матерей, вовремя не отнимающих ребенка от груди, и обвиняют их в потакании собственной прихоти. О таких матерях они отзываются следующим образом: «Она говорит, что не может отказать ребенку в груди. Она просто не может собраться с духом. Она сама этого хочет. Она выбирает то, что лучше для нее». При такой установке становится вполне понятно, что отлучение ребенка от груди в восемь месяцев не получило в Японии большого распространения. Для позднего отлучения от груди имеются также и чисто практические причины. У японцев нет традиции особого питания для только что отнятого от груди ребенка. Когда его рано отлучают от груди, то кормят водой, в которой варился рис, но в большинстве случаев ребенок сразу же переходит от материнского молока к обычному рациону взрослых. Коровье молоко в рацион японцев не входит. Не готовят они и специальных овощных блюд для детей. При таких обстоятельствах мы имеем все основания усомниться, право ли правительство, настаивая на том, что «ребенок, которого долго кормят грудью, становится хилым».
Обычно детей отлучают от груди, когда они начинают понимать то, что им говорят. Во время еды их усаживают за семейным столом на коленях у матери и понемногу кормят разной пищей; теперь они едят почти все из того, что едят взрослые. У некоторых детей в это время возникают проблемы с едой, и это легко понять, когда отлучение от груди происходит из-за появления нового малыша. Матери часто предлагают им сладости, чтобы как-то откупиться от просьб покормить грудью. Иногда мать посыпает свои соски перцем. Однако все матери при этом поддразнивают детей, говоря им, когда те просят грудь, что они, оказывается, просто-напросто маленькие несмышленыши. «Посмотри на своего маленького братца, — подтрунивают они над ребенком. - Он настоящий мужчина. Хоть и маленький, как и ты, но не просит пососать грудь». Или по-другому: «Посмотри! Даже тот маленький мальчик смеется над тобой, потому что ты мальчик, а все еще просишься к груди». Дети двух, трех, четырех лет от роду, все еще требующие материнскую грудь, часто, едва заслышав, как приближается кто-то из детей постарше, бросают это занятие и притворяются безразличными.
Это поддразнивание, принуждающее ребенка стать взрослым, не заканчивается с отлучением от груди. С тех пор как ребенок начинает понимать, что ему говорят, приемы поддразнивания используются в любой ситуации. Мать говорит своему мальчугану, когда тот начинает реветь: «Ну что ты плачешь, как девочка!» — или: «Ты же мужчина». Или она может сказать: «Посмотри на того малыша. Он не плачет». Когда другого ребенка приводят в гости, она будет ласкать его на глазах у собственного отпрыска и приговаривать при этом: «Этого малыша я готова усыновить. Как раз такой замечательный, послушный ребенок мне и нужен. По его поведению и не скажешь, что он маленький». Ее ребенок, заслышав такое, стремглав бросается к ней, нередко размахивая своими кулачками, и кричит: «Нет-нет, не нужно нам никакого другого малыша! Я сам буду делать все, как ты скажешь!». Когда ребенок одного-двух лет от роду ведет себя излишне шумно или сделает что-то неподобающее, мать может сказать посетившему дом мужчине: «Не возьмете ли вы этого ребенка с собой? Нам он не нужен». Посетитель подыгрывает ей и начинает уводить ребенка из дома. Малыш пронзительно вопит и призывает мать вызволить его. Он исполнен неподдельного гнева. Когда мать думает, что поддразнивание уже сработало, она смягчается и забирает ребенка назад, а он неистово обещает ей впредь быть хорошим. Такая небольшая пьеса иногда разыгрывается с детьми, которым уже исполнилось пять-шесть лет.
Поддразнивание принимает также и другую форму. Мать поворачивается лицом к своему мужу и бросает в сторону ребенка слова: «Твоего отца я люблю больше, чем тебя. Он мужчина что надо». Ребенок дает волю своей ревности и пытается вклиниться между отцом и матерью. Тогда мать говорит: «Твой отец не кричит на всю округу и не носится по комнатам как угорелый». «Нет! Нет! — протестует ребенок. — Я больше не буду. Я хороший. Теперь ты меня любишь?». Когда игра длится достаточно долго, отец и мать переглядываются и улыбаются. Подобным образом они могут поддразнить не только сынишку, но и дочку.
Такого рода переживания — плодородная почва для страха стать посмешищем или подвергнуться остракизму, столь типичного для взрослого японца. Невозможно ответить на вопрос, насколько быстро детишки начинают понимать, что, подтрунивая над ними подобным образом, взрослые просто играют с ними. Но рано или поздно они это поймут, и тогда ощущение насмешки над ними прочно соединится у них с паникой ребенка, которому грозит потеря всего, что надежно и привычно. Когда ребенок становится взрослым, насмешка сохраняет для него эту детскую ауру.
Паника, вызываемая таким поддразниванием у ребенка двух-пяти лет, нечто большее, чем просто паника, потому что дом для него — действительно оплот безопасности и потворства его желаниям. Разделение труда между отцом и матерью, как физического, так и эмоционального, настолько полное, что они редко выглядят в его глазах конкурентами. Мать или бабушка ведут домашнее хозяйство и занимаются воспитанием ребенка. Обе они, преклонив колени, служат отцу и выказывают ему всяческие признаки почтения. Порядок старшинства в домашней иерархии четко определен. Ребенок узнавал о прерогативах старших поколений, о привилегиях мужчины перед женщиной, старшего брата перед младшим. Однако на этом этапе его жизни во всех этих взаимоотношениях к ребенку проявляется снисхождение. Если это мальчик, снисходительность просто поразительна. Мать — источник постоянных и наивысших удовольствий как для мальчиков, так и для девочек, но трехлетнему мальчику позволено в обращении с ней давать выход даже приступам неистового гнева. Выказывать хотя бы малейшую враждебность по отношению к отцу нельзя, зато все накопившиеся в нем от родительских поддразниваний чувства или всю свою обиду и все свое негодование из-за того, что его «кому-то отдают», он может свободно излить в мгновенных вспышках ярости, направленных против матери или бабушки. Конечно же, не у всех мальчишек случаются такие всплески ярости, но как в деревнях, так и в домах представителей высшего класса к ним относятся как к неотъемлемой части нормальной жизни ребенка в возрасте от трех до шести лет. Малыш колотит мать кулачками, пронзительно вопит и, что является крайней степенью насилия, вцепляется в волосы и портит ее изысканную прическу. Его мать — женщина, но он даже в три года, несомненно, мужчина. Ему позволено удовлетворять даже свои агрессивные побуждения.
В отношении отца он может выказывать лишь чувство почтения. Отец для мальчика служит образцом высокого иерархического положения, и ребенок должен учиться проявлять подобающее уважение к нему, как часто говорят в Японии, «для тренировки». В отличие от большинства западных народов, воспитательная роль отца здесь гораздо скромнее. Соблюдение детьми дисциплины находится всецело в ведении женщин. Простой молчаливый взгляд, короткое замечание — вот обычно и все, из чего маленький ребенок может понять, чего отец от него хочет. Впрочем, и они большая редкость. На досуге отец может мастерить для детей игрушки. Он (равно как и мать) время от времени носит их даже тогда, когда они уже давно умеют ходить, и для своих детей в этом возрасте он иногда выполняет обязанности няньки, которые американский отец обычно возлагает на свою жену.
В отношениях с бабушками и дедушками, к которым также нужно проявлять почтение, дети, тем не менее, пользуются большой свободой. Бабушкам и дедушкам не предназначена роль воспитателей. Однако они могут ее принять на себя, если считают, что внучата воспитываются нестрого; по этому поводу в семье возникают значительные трения. Обычно бабушка находится при ребенке двадцать четыре часа в сутки, и соперничество за влияние на детей между свекровью и невесткой вошло у японцев в поговорку. С точки зрения ребенка, обе они добиваются его расположения. Что касается бабушки, то она нередко использует его для оказания влияния на сноху. У молодой же матери нет в жизни более высокой обязанности, чем доставлять удовольствие своей свекрови, и поэтому, как бы бабушка и дедушка ни баловали ее детей, протестовать она не может. Бабушка угощает детишек леденцами после того, как мать сказала, что на сегодня им сладостей больше есть нельзя, и приговаривает при этом многозначительно: «От моих леденцов не отравитесь». Во многих семьях бабушка может преподносить внучатам такие подарки, на которые мать ни за что бы не решилась, и у нее больше, чем у матери, свободного времени, чтобы участвовать в развлечениях детей.
Старших братьев и сестер тоже учат снисходительно относиться к младшим. Японцы вполне сознают опасность того, что ребенок после рождения нового малыша будет, по нашему выражению, «ставить ему подножку». Ребенок, отошедший на второй план, легко может уловить связь между появлением младшего брата или сестры и тем, что ему пришлось расстаться с материнской грудью и лишиться места в материнской постели. Перед тем как новый малыш появится на свет, мать говорит ребенку, что теперь у него будет не просто «игрушечный» малыш, а настоящая живая кукла. Ребенку говорят, что теперь он получит возможность спать не с матерью, а с отцом, и это преподносится как большая привилегия. Детей вовлекают в приготовления к появлению младенца. Обычно они приходят в неподдельный восторг и радость от новенького малыша, однако иногда случаются и ляпсусы, которые воспринимаются как вполне ожидаемые и не особо опасные. Переставший быть центром внимания ребенок может подхватить младшего братца на руки и отправиться вместе с ним на улицу, говоря при этом матери: «Подарим кому-нибудь этого малыша». «Нет, - отвечает она, — это наш малыш. Мы должны быть добры к нему. Он любит тебя. И чтобы ухаживать за ним, нам нужна твоя помощь». Эта сценка иногда повторяется через какое-то время, но по матерям не заметно, чтобы она их сильно беспокоила. В больших семьях автоматически срабатывает мера предосторожности для такой ситуации: между детьми через одного существуют более тесные узы связи. Старший ребенок в семье становится лучшей нянькой и защитником для третьего ребенка, а второй — для четвертого. Младшие отвечают старшим взаимностью. До семи-восьми лет пол ребенка никак не влияет на эти отношения.
Все японские дети имеют игрушки. Отцы, матери, весь круг друзей и родственников мастерят или покупают для детей куклы и все необходимые для них принадлежности. У людей скромного достатка эти куклы дешевые, практически ничего не стоящие. Ребятишки играют в «дочки-матери», свадьбы, устраивают для своих кукол праздники, предварительно как следует договорившись о том, как надо «правильно», по-взрослому осуществлять соответствующие процедуры, а если возникает спорный вопрос, обращаются за разъяснениями к матери. Когда разгораются ссоры, мать чаще всего взывает к noblese oblige261 и просит старшего ребенка уступить младшему. Обычно она говорит: «Почему бы и не проиграть, чтобы победить?». Она имеет в виду, — и трехлетний ребенок быстро начинает понимать ее намек, — что если старший уступит свою игрушку младшему, то малышу она вскоре надоест, и он обратится к чему-то другому; тогда ребенок, внявший совету, сможет получить игрушку назад, хотя прежде он и лишился ее. Или же, когда дети собираются поиграть в господина и слуг, она намекнет ему, что, приняв в этой игре непопулярную роль, он тем не менее «выиграет», вдоволь позабавившись над товарищами по игре. Последовательность «проиграть, чтобы победить» очень почитается в японской жизни даже тогда, когда дети становятся взрослыми.
Помимо таких методов, как предостережение и поддразнивание, почетное место в японской системе воспитания занимает отвлечение внимания ребенка от того или иного объекта. Даже постоянное предложение сладостей в целом понимается как один из способов отвлечь внимание от чего-то. Когда ребенок приближается к школьному возрасту, начинают использоваться методы «исцеления». Если маленький мальчик не сдерживает приступы гнева, непослушен или чересчур много шумит, мать отводит его в синтоистский или буддийский храм. Мать относится к этому так: «Мы пойдем за помощью». Часто это всего лишь веселая прогулка. Священнослужитель, осуществляющий исцеление, серьезно спрашивает мальчика, в какой день он родился и какие у него проблемы. Затем он удаляется, чтобы прочитать молитву, после чего возвращается и объявляет об исцелении, иногда уничтожая при этом в виде какого-нибудь червяка или насекомого непослушание. Он очищает ребенка и отправляет его домой освобожденным. «На какое-то время этого хватит», — говорят японцы. Даже самое суровое из всех наказаний, которым подвергают детей в Японии, считается «лекарством». Это прижигание кожи ребенка маленькой щепоткой пудры, сделанной из моксы263. Такая процедура оставляет на коже долго не исчезающий шрам. Прижигание моксой — древний и широко распространенный метод дальневосточной медицины; в Японии он традиционно применялся для лечения многих болезней. Это средство исцеляет также от приступов ярости и упрямства. Мать и бабушка могут попробовать «полечить» мальчугана шести-семи лет таким суровым способом. В особо трудных случаях процедура может быть применена дважды, однако крайне редко ребенка лечат моксой за непослушание трижды. Это не наказание в смысле «если ты поступишь так, я тебя отшлепаю». Но причиняемая им боль гораздо сильнее, чем даже от хорошей трепки, и ребенок усваивает, что впредь ему не удастся шалить и своевольничать безнаказанно.
Кроме этих методов, применяемых для воспитания непослушных детей, в Японии есть еще и обычаи обучения ребенка необходимым физическим навыкам. Характерной особенностью здешней системы физического воспитания является то, что инструктор собственноручно проводит ребенка через выполняемые движения. Тот должен сохранять при этом пассивность. Пока ребенку еще нет двух лет, отец сгибает ему ноги так, чтобы он правильно принимал сидячее положение, в котором ноги должны быть согнуты назад и касаться подъемом ступни пола. Поначалу ребенку трудно удерживаться в такой позе, не заваливаясь на спину, особенно потому, что обязательный элемент обучения правильному сидячему положению — требование сохранять неподвижность. Ребенок не должен ерзать и пытаться устроиться поудобнее. Говорят, что путь к обучению лежит через расслабление и пассивность. Эта пассивность подчеркнуто проявляется в том, что ноги ребенка располагает в правильном положении отец. Нужно научиться не только правильно сидеть, но и правильно спать. Благопристойность позы спящей женщины в Японии столь же велика как и стыдливость американки, которую увидели обнаженной. Хотя японки не испытывали стыда от своей наготы при купании до тех пор, пока правительство, стремясь завоевать одобрение иностранцев, не попыталось привить его им, к своей позе во время сна они относятся чрезвычайно строго. Девочка должна научиться спать вытянувшись прямо, ноги вместе; мальчику же предоставляется большая свобода. Это одно из первых правил, устанавливающих различие в воспитании мальчиков и девочек. Оно, как и почти все другие требования в Японии, соблюдается строже среди высших классов, чем среди низших. Госпожа Сугимото так рассказывает о своем самурайском воспитании: «С той поры, как я себя помню, ночью я все время тщательно заботилась о том, чтобы лежать на своей маленькой деревянной подушке недвижно и бесшумно... Самурайских дочерей учили никогда не терять контроль над умом и телом, даже во сне. Мальчикам можно было растянуться в форме беспечно распростертого иероглифа дай264; девочки же должны лежать, согнувшись наподобие скромного и полного достоинства иероглифа кинодзи265, который означает «дух самообладания»266. Женщины рассказывали мне, как матери и няньки, укладывая их вечером спать, поправляли им руки и ноги, чтобы те лежали правильно.
При традиционном способе обучения письму учитель также брал руку ребенка в свою и рисовал иероглифы. Это делалось для того, чтобы «дать ему почувствовать». Ребенок обучался опыту контролируемых ритмических движений еще до того, как он мог различать иероглифы и тем более их писать. В условиях современного массового образования этот метод обучения менее распространен, чем прежде, но все еще встречается. Поклонам, использованию палочек для еды, стрельбе из лука, привязыванию к спине вместо малыша подушки - всему этому ребенка можно научить, двигая его руками или физически приводя его тело в соответствующее положение.
К тому времени, когда дети начинают ходить в школу, они уже свободно играют с другими детьми, живущими по соседству; исключение составляют лишь семьи, принадлежащие к высшему классу. В деревнях детишки, не достигшие еще трех лет, объединяются для игр в небольшие компании, и даже в городах их игры на многолюдных улицах, порой переносимые на проезжую часть их, отличаются пугающей свободой. Дети - существа привилегированные. Они слоняются по магазинам и слушают разговоры взрослых, играют в классики или в мяч. Они собираются для игр у деревенского храма, чувствуя себя в безопасности под защитой его духа-покровителя. Мальчики и девочки до тех пор, пока их не отдают в школу, и еще два-три года после этого играют вместе, однако наиболее тесными узами чаще всего связаны дети одного пола и особенно одного возраста. Эти возрастные группы (донэн) сохраняются дольше, чем все другие, и соединяют людей на всю жизнь, особенно в сельской местности. В деревне Суё мура, «когда сексуальные интересы ослабевают, приемы и увеселительные мероприятия, собирающие членов донэн, доставляют им подлинное удовольствие, одно из немногих оставшихся в их жизни. В Суё (деревне) говорят: «Донэн роднее жены»267.
Такие компании детей дошкольного возраста ведут себя чрезвычайно свободно в общении друг с другом. Многие из их игр беззастенчиво непристойны с западной точки зрения. Из-за достаточно откровенных разговоров взрослых и из-за той тесноты, в которой живет японская семья, детям известна «правда жизни». Кроме того, матери, играя со своими детишками и купая их, как правило, обращают внимание на их гениталии; в особенности это касается мальчиков. Японцы не порицают детскую сексуальность, за исключением тех случаев, когда дети позволяют себе проявлять ее в неподходящем месте или в неподходящей компании. Мастурбация не считается опасной. В компаниях дети могут вполне свободно отпускать в адрес друг друга едкие замечания и предаваться безудержному хвастовству; позднее, во взрослой жизни, такого рода колкости были бы расценены как обидные оскорбления, а такое хвастовство вызвало бы глубокое чувство стыда. «Дети, — говорят японцы, мило улыбаясь, — не ведают стыда (хадзи)». И добавляют: «Именно потому они так счастливы». Между маленьким ребенком и взрослым человеком пролегает глубокая пропасть, ибо сказать о взрослом «он не ведает стыда» значит сказать, что он утратил всякое чувство приличия.
Дети в этом возрасте критикуют дома и имущество друг друга, а хвалятся в основном своими отцами. «Мой отец сильнее твоего» или «мой отец умнее твоего» — такие высказывания особенно в ходу. Отстаивая достоинства своих отцов, дети от слов переходят к драке. Такого рода поведение покажется американцам мало достойным упоминания, однако в Японии оно резко контрастирует с теми разговорами, которые дети слышат всюду вокруг себя. Каждый раз, говоря о собственном доме, взрослый японец называет его «мой жалкий домишко», тогда как, говоря о доме соседа, употребляет выражение «ваш почтенный дом»; о своей семье он говорит «моя скромная семья», о семье соседа — «ваша благородная семья». Японцы мирятся с тем, что в течение многих детских лет — начиная со времени формирования детских компаний для игр и вплоть до третьего класса начальной школы, когда дети достигают девятилетнего возраста, — они постоянно озабочены такими индивидуалистическими претензиями. Иногда они проявляются в такой форме: «Я буду повелителем, а вы — моими слугами». «Нет, я не хочу быть слугой. Я буду повелителем». Иногда они выражаются в том, что ребенок всячески хвалит себя и принижает других. «Они вольны говорить все, что захочется. Став старше, они понимают, что их желание — не закон, после чего они начинают терпеливо ждать, пока их не спросят, и более не увлекаются хвастовством».
Отношение к сверхъестественному формируется у ребенка дома. Священник не «обучает» его этому специально, и первые встречи ребенка с организованной религией происходят во время посещения народных праздников, где священнослужитель в целях очищения окропляет его вместе с другими присутствующими. Некоторых детей также берут на буддийские службы, но и это обычно происходит во время праздников. Постоянный и наиболее глубокий опыт религиозных переживаний у ребенка связан с семейными ритуалами, сосредоточенными вокруг буддийского и синтоистского алтарей, расположенных в его доме. Более впечатляюще выглядит буддийский алтарь с родовыми могильными таблицами, к которым возлагаются цветы, веточки дерева и ладан. Каждый день сюда приносят еду в качестве приношения, а старшие члены семьи сообщают предкам о всех семейных событиях и совершают поклонение. По вечерам здесь зажигаются маленькие светильники. Очень часто люди говорят, что им не нравится спать вне дома, потому что они чувствуют себя потерянными без царящего в нем незримого присутствия духов предков. Синтоистский алтарь обычно представляет собой просто полку, и важнейшим его элементом является амулет из храма Исэ268. Сюда могут положить иного рода приношения. Кроме того, на кухне имеется божество кухни, а на дверях и стенах могут быть развешаны многочисленные амулеты. Все они носят охранительный характер и обеспечивают безопасность дома. Аналогично этому, в сельской местности безопасным метом является деревенский храм, поскольку божества-покровители охраняют его своим присутствием. Матерям нравится, когда их дети играют вблизи храма, так как здесь они находятся в безопасности. Ничто в жизненном опыте ребенка не заставляет его бояться богов и строить свое поведение так, чтобы понравиться справедливым или строгим божествам. Последних следует лишь с благодарностью умилостивлять приношениями в обмен на их поддержку. Они не авторитарны.
Приучать мальчика к моделям осмотрительного взрослого образа жизни всерьез начинают в Японии лишь тогда, когда он два-три года проведет в школе. До этого времени его учили контролировать свое тело, а когда он бывал шумным и непоседливым, отвлекали его внимание и «лечили» от непослушания. Его ненавязчиво увещевали и поддразнивали. Однако ему было позволено своевольничать вплоть до насилия над собственной матерью. Его маленькое эго получило закалку. Мало что меняется, когда он только начинает ходить в школу. Первые три года мальчиков и девочек в школе учат вместе, а учитель, будь то мужчина или женщина, всячески балует учеников и по сути является одним из них. Однако в это время как дома, так и в школе особое внимание детей обращают на опасности, связанные с попаданием в «неловкие» ситуации. Дети еще слишком малы, чтобы чувствовать «стыд», но должны научиться избегать таких ситуаций. Вот пример: ребенок из хрестоматийной истории, кричавший «Волк, волк!», когда никакого волка не было, дурачил людей». Если ты сделаешь что-нибудь подобное, люди не поверят тебе, и ты окажешься в неловком положении». Многие японцы рассказывают, что, как только они допускали какую-то ошибку, первыми смеялись над ними именно одноклассники, а не учителя или родители. Задача старших состоит, по существу, не в том, чтобы самим подвергнуть ребенка осмеянию, а в том, чтобы совместить факт осмеяния с моральным уроком необходимости жить в соответствии с принципом гири миру. Когда детям было шесть лет, их обязанности состояли в том, чтобы любить старших с преданностью верного пса (история об он верного пса, упомянутая раньше, взята из хрестоматии для детей шестилетнего возраста), теперь же постепенно вводится целый ряд ограничений. «Если ты будешь делать то-то и то-то, говорят старшие, - мир будет смеяться над тобой». Такие правила носят партикуляристский и ситуационалистский характер, и очень многие из них относятся к тому, что мы назвали бы этикетом. Они требуют подчинения воли ребенка все более и более возрастающим обязанностям перед соседями, семьей и родиной. Ребенок должен ограничивать себя, должен чувствовать себя в долгу перед другими. Постепенно он обретает статус должника, который обязан вести себя осмотрительно, если хочет когда-нибудь расплатиться со своими долгами.
Об этом изменении статуса подростка свидетельствует серьезная модификация модели поддразнивания, применявшейся по отношению к нему в раннем детстве. К тому времени, когда он достигает возраста восьми-девяти лет, семья может по-серьезному отвергнуть его. Если учитель сообщает, что он вел себя непослушно или непочтительно, и ставит ему плохую отметку по поведению, семья ополчится на ребенка. Если он напроказничал и лавочник сделает ему замечание, «имя семьи опозорено». Вся семья единодушно сплачивается в обвинении ребенка. Я знала двух японцев, которым, когда им не было еще десяти лет, отцы сказали, чтобы они больше не возвращались домой, и они, пристыженные, вынуждены были пойти к родственникам. Их наказали в школе учителя. В обоих случаях они вынуждены были жить вне дома, где их матери нашли их и, в конце концов, организовали возвращение домой. На поздней стадии обучения в начальной школе мальчиков иногда подвергают домашнему аресту для кинсин, «раскаяния», и они вынуждены коротать время, посвящая его навязчивой японской идее писать дневники. Так или иначе, семья дает понять мальчику, что теперь она смотрит на него как на своего представителя в мире, и выступает против него, когда его критикуют. Он в своей жизни не придерживается принципа гири миру. Он не может рассчитывать на поддержку своей семьи. Не может он обратиться за поддержкой и к своей возрастной группе. Школьные товарищи подвергают его остракизму за проступки, и ему приходится принести извинения и обещать впредь так не поступать, прежде чем его вновь примут в их круг.
«Стоит подчеркнуть, — пишет Джеффри Горер269, — что масштабы, которые все это принимает, весьма необычны с социологической точки зрения. В большинстве обществ, где существуют расширенная семья или какая-либо другая фракционная социальная группа, группа обычно сплачивается для защиты одного из своих членов, когда он подвергается критике или нападкам со стороны членов других групп. Когда одобрение со стороны собственной группы гарантировано, человек может противостоять всему остальному миру, целиком и полностью рассчитывая на ее поддержку в случае необходимости. Однако в Японии, судя по всему, дело обстоит иначе. Человек может быть уверен в поддержке собственной группы лишь до тех пор, пока встречает одобрение со стороны других групп. Если же другая группа не одобряет или критикует его, собственная группа отворачивается от него и содействует наказанию, если только индивиду не удаётся заставить эту другую группу отказаться от своих обвинений. Благодаря этому механизму одобрение со стороны «внешнего мира» обретает в Японии беспрецедентную важность, не имеющую, вероятно, параллелей ни в каком другом обществе»270.
Воспитание девочки до этого возраста не отличается от воспитания мальчика, разница лишь в некоторых деталях. Дома девочка более ограничена в поведении по сравнению с братом. На нее возлагается больше обязанностей (хотя и мальчики могут выступать в роли нянек), а что касается подарков и внимания, то ей неизменно достается лишь малая толика их. Она не подвержена также вспышкам ярости, что свойственно мальчикам. Однако для маленькой азиатской девочки она удивительно свободна. Одетая в яркие красные цвета, она играет на улице с мальчиками, дерется с ними и часто добивается своего. Как ребенок, она тоже «не ведает стыда». Между шестью и девятью годами она, почти так же, как и ее брат, и благодаря почти такому же, как и у него, опыту, постепенно усваивает свои обязанности перед «миром». С девяти лет школьные занятия проводятся раздельно для девочек и мальчиков, и в это время между мальчиками формируется новая мужская солидарность. Они не допускают девочек в свою компанию и не любят, чтобы кто-то видел, как они с ними разговаривают. Матери тоже предостерегают девочек, что такого рода общение является неприличным. По рассказам, девочки в этом возрасте становятся угрюмыми, замкнутыми и трудно поддаются обучению. Японские женщины обычно говорят, что пришел конец «детским забавам». С исключением из мальчишеской компании детство для девочек заканчивается. Теперь на долгие-долгие годы у них нет иного предначертанного для них пути, кроме как «удваивать дзитё при помощи дзитё». Урок будет продолжаться и продолжаться, даже тогда, когда они уже будут помолвлены и когда выйдут замуж.
Мальчики же, научившись дзитё и гири миру, еще не усваивают всех обязанностей, которые возлагаются в Японии на взрослого мужчину. «Начиная с десяти лет, — говорят японцы, — мальчик учится гири своему имени». Этим они, разумеется, хотят сказать: ребенок узнает, что обидеться на оскорбление — это добродетель. Он также должен усвоить правила: когда вступать в борьбу с противником, а когда применить косвенные средства воздействия ради сохранения незапятнанной своей чести. Я не думаю, что они имеют в виду необходимость для ребенка научиться агрессивно реагировать на оскорбительное поведение; мальчики, которым в раннем детстве было позволено столь откровенно выплескивать агрессивность на своих матерей и которым приходилось отвечать кулаками на многие оскорбительные намеки и претензии своих сверстников, вряд ли нуждаются в том, чтобы в возрасте десяти лет приучаться к агрессивности. Кодекс поведения гири своему имени, скорее, направляет агрессивность мальчиков, подпадающих на втором десятке жизни под его требования, в установленные формы и снабжает их специфическими способами обращения с ней. Как мы видели, японцы часто обращают эту агрессивность против самих себя, вместо того чтобы применять насилие против других. Даже мальчики-школьники не исключение.
Для мальчиков, продолжающих обучение по окончании шестилетней начальной школы (они составляют около 15% населения, хотя их доля в мужском населении страны выше), время, когда они становятся ответственными за гири своему имени, приходится на тот период, когда они внезапно сталкиваются с жесткой конкуренцией на вступительных экзаменах в среднюю школу и с конкурентным ранжированием каждого учащегося по каждому предмету. У них нет опыта последовательной и постепенной подготовки к этому, поскольку как в начальной школе, так и дома соперничество почти сведено к нулю. Неожиданный новый опыт делает конкуренцию мучительной и поглощающей все внимание. Борьба за место и подозрения, что кто-то ходит в любимчиках, — обычное дело. Это соперничество, однако, не фигурирует в историях жизни столь широко, как действующий в средней школе негласный обычай, согласно которому старшеклассники мучают и изводят учеников младших классов. В средней школе ученики старших классов помыкают младшеклассниками и подвергают их всевозможным издевательствам. Они заставляют их выкидывать глупые и унизительные номера. Обиды — чрезвычайно распространенное явление, поскольку японские мальчики не воспринимают такие вещи как шутки. Мальчик из младшего класса, которого старшеклассник заставляет ползать перед собой на коленях и раболепно исполнять его поручения, ненавидит своего мучителя и строит планы, как ему отомстить. То, что месть приходится отложить, делает мысли о ней всепоглощающими. Месть проявление гири своему имени, и мальчик расценивает ее как добродетель. Иногда, например, он может спустя годы устроить обидчику увольнение с работы, воспользовавшись для этой цели своими семейными связями. Иногда он совершенствуется в дзюдзицу или фехтовании на мечах и публично унижает его на улице города уже после того, как они оба окончат школу. Но до того, как в один прекрасный день он не сведет счеты, его преследует то «чувство чего-то несделанного», которое составляет основу японского соперничества в обидах.
Мальчики, не попавшие в среднюю школу, могут приобрести аналогичный жизненный опыт во время армейской службы. В мирное время каждый четвертый юноша призывался в армию, и издевательства, совершаемые в ней рекрутами второго года службы над новобранцами, принимали еще более жестокие формы, нежели в средних школах. В армии солдаты не контактируют с офицерами, разве что в редком случае могут обращаться к унтер-офицерам. Первая статья японского воинского устав гласила, что любое обращение за помощью к офицерам ведет солдата к потере лица. Все решалось самими рекрутами. Офицеры принимали это как метод «укрепления» войск, но без их вмешательства. Военнослужащие второго года переносили на первогодок все те обиды, которые накопилось у них годом раньше, и доказывали свою «закалку» изобретательностью в придумывании всевозможных унижений. О призывниках часто говорили, что они возвращаются из армии изменившимися, «настоящими националистами ура-патриотического толка». Но это изменение — отнюдь не следствие обучения их какой-то теории тоталитарного государства, и уж совсем не какого-то насаждения в армии тю императору. Гораздо большее значение имеет опыт испытания унижением. Юноши, воспитывавшиеся в семьях на японский манер и с крайней серьезностью относящиеся к своим amour-propre271, легко ожесточаются в такой ситуации. Они не могут перенести унижение. Подвергаясь оскорблениям, расцениваемым ими как отвержение, они сами, в свою очередь, становятся мучителями.
Современное положение дел в средних школах и в армии Японии, разумеется, несет на себе отпечаток старых японских обычаев, связанных с насмешками и оскорблениями. Школа и армия сами по себе не имеют отношения к их появлению. Легко понять, что именно традиционный принцип гири своему имени делает переживание унижения в Японии более мучительным, чем в Америке. Кроме того, это соответствует старым моделями поведения, согласно которым факт перенесения со временем каждой унижаемой группой наказания на новую группу жертв не отменяет озабоченности юноши о сведении счетов со своим действительным мучителем. Поиски козла отпущения в Японии не столь распространенный в Японии народный обычай, как во многих западных странах. Например, в Польше, где новые подмастерья и даже молодые сборщики урожая подвергаются суровым унижениям, чувство обиды направляется не на тех, кто их изводит, а на следующую партию подмастерьев и сборщиков. Японские подростки, разумеется, тоже получают такую сатисфакцию, но в первую очередь их все-таки интересует наказание непосредственного обидчика. Они «чувствуют себя хорошо» тогда, когда имеют возможность свести счеты с мучителями.
В процессе возрождения Японии благоразумно поступили бы беспокоящиеся о ее будущем лидеры, если бы уделили особое внимание практике издевательств и обычаю заставлять мальчиков откалывать глупые номера, распространенным в полных средних школах и в армии. Им следовало бы всячески подчеркивать и возвеличивать школьный дух, даже «старые школьные связи», дабы раз и навсегда покончить с разделением учеников на старших и младших. В армии им следовало бы запретить издевательства. Даже если бы солдаты второго года службы требовали, как и офицеры всех рангов от новобранцев, соблюдения спартанской дисциплины, в Японии такие требования не считаются оскорблением. Поведение же со злыми шутками и издевательствами, - это оскорбление. Если бы в школе и армии ни один старший по возрасту молодой человек не мог безнаказанно заставить младшего вилять перед ним хвостом, как собака, изображать цикаду или стоять на голове в то время, как другие едят, такое изменение значило бы больше для перевоспитания Японии, чем отрицание божественного происхождения императора или изъятие из учебников материалов националистического содержания.
Девушек не учат придерживаться правил гири своему имени, и у них нет современного жизненного опыта, приобретаемого юношами в средней школе или во время службы в армии. Нет у них и сколь-нибудь сходного с ним жизненного опыта. Их жизненный цикл гораздо более последователен, чем у их братьев. С самых ранних лет их приучали мириться с тем, что мальчикам отдается предпочтение и уделяется больше внимания и дарятся подарки, в чем им отказывали. Правило жизни, которое они обязаны почитать, не дает им права открыто выражать свои желания. Тем не менее в младенчестве и раннем детстве они разделяют со своими братьями привилегированный образ жизни маленьких детей в Японии. Маленькими девочками их специально наряжают в одежды ярко-красного цвета, от которого они откажутся, став совершеннолетними, до того времени, пока им вновь не позволят вспомнить о нем по достижении шестидесяти лет, с чего начнется второй привилегированный период их жизни. Дома они, наравне со своими братьями, могут быть вовлечены в противостояние матери и бабушки. Братья и сестры также требуют, чтобы сестра, как и другие члены семьи, любила их «больше всех». Дети просят ее выказать им свое предпочтение и разрешить им спать рядом с собой, и часто ей приходится делить свои благосклонности на всех, от бабушки до двухлетнего братца. Японцы не любят спать в одиночестве, и детский матрас может быть положен на ночь рядом с матрасом избранного ребенком старшего члена семьи. Доказательством того, что «ты любишь меня больше всех», в этот день часто служат две пододвинутые близко друг к другу постели. В тот период, когда девочки в возрасте девяти-десяти лет исключаются из мальчишеских компаний, они получают определенную компенсацию. Они украшают себя новыми прическами, и прическа девушки четырнадцати-восемнадцати лет отличается в Японии наибольшей сложностью и изысканностью. Так они достигают возраста, когда меняют хлопчатобумажную одежду на шелковую и начинают предпринимать все усилия для того, чтобы одежда подчеркивала все их очарование. Во всем этом девушки находят определенное удовлетворение.
Ответственность за соблюдение предписанных девочкам правил поведения возлагается на них самих, а не перекладывается на авторитарного посредника-родителя. Родители реализуют свои прерогативы не при помощи телесных наказаний, а путем спокойного и непоколебимого ожидания, что девушка будет жить согласно тому, что требуется от нее. Стоит привести яркий пример такого воспитания, поскольку он прекрасно иллюстрирует тот тип неавторитарного давления, который характерен также и для менее строгих систем воспитания. С шести лет маленькая Эцу Инагаки изучала китайскую классическую литературу под руководством ученого-конфуцианца.
«За все время моего двухчасового урока он ни разу не пошевельнулся и на долю дюйма, в движении находились только руки и губы. А я сидела перед ним на циновке, сохраняя также правильное и неизмененное положение. Однажды я шелохнулась. Это было в самой середине урока. Почему-то я забеспокоилась и слегка качнулась телом, позволив своим согнутым коленям несколько отклониться от должного угла. Едва заметная тень удивления пробежала по лицу учителя; потом он очень спокойно закрыл книгу и сказал мне мягко, но сохраняя строгий вид: «Маленькая госпожа, состояние вашей души сегодня, очевидно, не располагает к занятиям. Вам следует удалиться в свою комнату и сосредоточиться». Мое маленькое сердце готово было разорваться от стыда. Я не могла ничего поделать. Я смиренно поклонилась изображению Конфуция, затем учителю и, почтительно покинув комнату, медленно направилась к отцу, чтобы сообщить ему, как я Делала всегда, об окончании урока. Отец удивился, поскольку время урока еще не истекло, и его неосознанное замечание «Как быстро ты сегодня отзанималась!» прозвучало как похоронный, звон. Память о том мгновении по сей день лежит тяжелой раной на моем сердце»272.
Описывая в другом контексте роль бабушки, госпожа Сугимото фиксирует одну из наиболее характерных для Японии родительских установок.
«Безмятежно она ожидала, что все будут поступать так, как она одобрила; она ни на кого не ворчала, ни с кем не спорила, но ее ожидание, мягкое как шелк-сырец и столь же прочное, как он, направляло ее маленькую семью на пути, казавшиеся ей правильными».
Одна из причин, по которой это «ожидание, мягкое как шелк-сырец и столь же прочное как он» оказывается чрезвычайно действенным, заключается в том, что детей очень подробно обучают каждому навыку или умению. Это обучение обыкновению, а не только правилам. Будь то правильное обращение с палочками для еды в детстве, или надлежащие манеры входа в помещение, или чайная церемония или искусство массажа в более поздние годы жизни, движения выполняются снова и снова, в буквальном смысле под руководством взрослых, до тех пор, пока не становятся автоматическими. Взрослые не считают, что дети сами «научатся» должным обыкновениям, когда настанет срок и в этом возникнет необходимость. Госпожа Сугимото описывает, как она накрывала стол для своего мужа после того, как была помолвлена в возрасте четырнадцати лет. Будущего мужа она еще ни разу не видела. Он в то время находился в Америке, а она жила в Этиго, и тем не менее изо дня в день, действуя под присмотром матери и бабушки, «я сама готовила еду, которую, как нам сообщил брат, Мацуо особенно любит. Его стол был поставлен рядом с моим, и я тщательно следила за тем, чтобы он всегда оказывался накрыт раньше моего. Так я училась внимательно относиться к тому, чтобы мой будущий муж чувствовал себя комфортно. Бабушка и мать всегда разговаривали так, будто бы Мацуо находился с нами, а я следила за своей одеждой и поведением, как будто он и в самом деле присутствовал в комнате. Таким образом я привыкала почтительно относиться к нему и к своему положению в качестве его жены»273.
Мальчика тоже тщательно учат обыкновениям на примерах и с помощью имитации, хотя его обучение не отличается такой интенсивностью, как у девочки. Когда его «научили», никакое оправдание не принимается. Тем не менее по истечении подросткового возраста в одной из важнейших сфер жизни он оказывается в значительной мере предоставлен собственной инициативе. Старшие не прививают ему навыков ухаживания. Дом представляет собой круг, из которого полностью исключено всякое открытое любовное поведение, а изоляция мальчиков от девочек, не связанных с ними кровными узами, приобретает с тех пор, как детям исполняется девять-десять лет, крайние формы. Японским идеалом является устройство родителями брака своему сыну еще до того как в нем по-настоящему проснется интерес к сексу, и исходя из этого представляется желательным, чтобы мальчик был «застенчив» в отношениях с девочками. В японских деревнях по этому поводу существует много шуток-дразнилок, которые нередко заставляют юношей хранить «застенчивость». Но юноши пытаются научиться. В былые времена, как и еще недавно в относительно изолированных деревнях Японии, многие девушки, а иногда и подавляющее их большинство, бывали беременны еще до замужества. Такой опыт добрачных половых связей был «свободной зоной», не включенной в серьезные житейские дела. Предполагалось, что родители, невзирая на эти мелочи, устроят брак. Однако сегодня, как поведал доктору Эмбри один японец из деревни Суё-мура, «даже девушка-служанка достаточно образованна, чтобы знать, что ей следует сохранять свою девственность». Дисциплинарное воспитание мальчиков, продолжающих обучение в средней школе, также строго нацелено на недопущение каких бы то ни было связей с противоположным полом. Японская система образования и общественное мнение пытаются предотвратить добрачную близость между полами. В их кинофильмах юноши, проявляющие хоть малейшие признаки непринужденности в отношениях с девушкой, представлены как «плохие»; «хорошими» являются те, кто обращается с привлекательной девушкой, на взгляд американца, грубо и бесцеремонно. Непринужденность в отношениях с девушкой означает либо, что юноша «заводит любовную интрижку», либо, что он нашел себе гейшу, проститутку или «девочку из кафе». Дом гейши — «лучшая» возможность научиться, поскольку она «учит тебя. Мужчина может полностью расслабиться и только смотреть». Он может не бояться показаться неуклюжим, да и никто не ждет, что он вступит с гейшей в сексуальную связь. Однако лишь немногие японские юноши в состоянии позволить себе посетить дом гейши. Чаще они ходят в кафе и там смотрят, как мужчины фамильярно обращаются с девушками, однако такие наблюдения совсем не тот тип обучения, к которому они привыкли в других областях жизни. У юношей на долгое время остается страх проявить неловкость. Секс — одна из немногих сфер их жизни, где им приходится осваивать новую форму поведения, не прибегая к помощи пользующихся их доверием старших. В семьях, имеющих положение в обществе, молодой чете вскоре после женитьбы могут подарить «книги для невесты» и ширмы со множеством подробных рисунков. Один японец сказал по этому поводу: «Ты можешь учиться по книгам, точно так же, как учишься правилам разведения сада. Твой отец не учит тебя, как надо разводить японский сад; это хобби, которому ты научаешься, когда становишься старше». Сопоставление секса и разведения сада как двух вещей, которым обучаешься из книг, довольно любопытно, хотя большинство японских юношей учатся сексуальному поведению иначе. Во всяком случае, они усваивают его не через щепетильные наставления взрослых. Для молодого японца это различие в обучении подчеркивает важный для японцев принцип, согласно которому секс - сфера, выходящая за рамки серьезных дел, в которых взрослые руководят и старательно пестуют его навыки». Это сфера самостоятельности, и юноша осваивает ее, испытывая большой страх попасть в неудобное положение. У этих двух сфер разные законы. После женитьбы юноша может без всякой утайки получать сексуальные удовольствия на стороне, и, поступая таким образом, он никак не посягает на права жены и не подвергает угрозе прочность своего брака.
У жены нет такой привилегии. Ее долг — хранить верность своему мужу. То, что муж делает открыто, ей следует делать тайком. И даже тогда, когда она может быть обольщена, в Японии очень немногие женщины живут достаточно уединенно, чтобы позволить себе любовную интригу. О женщинах, считающихся нервными и вспыльчивыми, говорят, что у них хистэри. «Чаще всего трудности, испытываемые женщиной, связаны не с социальной, а с сексуальной жизнью. Многие случаи умопомешательства и большинство случаев хистэри (нервозности, эмоциональной неустойчивости) явно вызваны их сексуальной неудовлетворенностью. Женщина должна довольствоваться тем сексуальным удовлетворением, которое она получает от мужа»274. Большинство женских болезней, как говорят крестьяне из деревни Суё-мура, «начинаются в матке» и затем переходят в голову. В то время как муж ищет удовлетворения на стороне, его жена может прибегнуть к принятым у японцев обычаям мастурбации; используемые для этой цели традиционные приспособления хранятся как дорогие реликвии и в с простом деревенском доме и в домах великих мира сего. Кроме того, в деревнях женщине позволены некоторые излишества в эротическом поведении, после того как она родит ребенка. Пока она не станет матерью, ей не разрешаются шутки на сексуальные темы, но после родов и далее речь ее на увеселительных сборищах, где присутствуют и мужчины, и женщины, изобилует ими. Она развлекает собравшихся весьма вольными сексуальными танцами, энергично покачивая взад-вперед бедрами в сопровождении непристойных песен. «Эти представления неизменно вызывают взрывы хохота». В Суё-мура, кроме того, юношей по возвращении из армии зазывали на окраину деревни, где женщины переодевались мужчинами, отпускали непристойные шутки и прикидывались, будто они насилуют молодых девушек.
Таким образом, японским женщинам предоставлена определенная свобода в сексе, притом тем большая, чем ниже их происхождение. Они должны соблюдать многочисленные табу на протяжении большей части их жизни, однако нет такого табу, которое требовало бы от них скрывать, что им известна «правда жизни». Они бывают непристойны, когда это нравится мужчине. Но в равной мере могут быть и асексуальны, когда этого хочется мужчинам. Достигнув зрелого возраста, они могут отбросить всяческие табу и, если они низкого происхождения, вести такой же вольный образ жизни, как и мужчины. Японцы ориентированы, скорее, на поведение, соответствующее возрасту и ситуации, нежели на такие устойчивые модели, какими являются на Западе, например, «порядочная женщина» или «шлюха».
У мужчины также есть свои излишества, а также свои сферы жизни, где требуется соблюдение больших ограничений. Чаще всего это выпивка в мужской компании, особенно с участием гейш. Японцам нравится быть подвыпивши, и нет таких правил, которые бы запрещали мужчине как следует напиться. Приняв несколько глоточков сакэ, мужчины расслабляются, и их позы теряют свою формальность. Им нравится прислониться друг к другу и быть фамильярными. Находясь в подпитии, они редко проявляют насилие и агрессивность, хотя некоторые из них, «обладающие неуживчивым характером», могут иногда вести себя задиристо. За пределами таких «свободных сфер», как выпивка, мужчины никогда не должны быть, как они говорят, неожиданными. Сказать о ком-то, имея в виду серьезную сторону его жизни, что он ведет себя неожиданно, это самое близкое в Японии к ругательству слово, хуже которого может быть только слово «дурак».
Отмеченные всеми западными авторами противоречия японского характера становятся понятными из особенностей воспитания детей в Японии. Оно порождает двойственный взгляд на жизнь, ни одну из сторон которого нельзя игнорировать. Из опыта привилегированной и психологически непринужденной жизни в раннем детстве они сохраняют, несмотря на всю последующую дисциплину, воспоминание о более легкой жизни, когда они «не ведали стыда». Им нет нужды рисовать себе рай в отдаленном будущем - он у них в прошлом. Детство находит отражение в их представлениях о прирожденной доброте человека, благоволении их богов и несравненном счастье быть японцем. Это позволяет им, основывать свою этику на крайних интерпретациях доктрины, согласно которой каждый человек несет в себе «зерно Будды» и превращается после смерти в ками. Это дает им чувство уверенности в себе и некоторую долю самонадеянности. Сюда уходит, корнями их готовность браться за любую работу независимо от того, насколько она соответствует их способностям. Здесь же коренится и их готовность выступить даже против своего правительства и подтвердить его самоубийством. Временами отсюда произрастает и их способность к массовой мегаломании.
Когда детям исполняется шесть-семь лет, ответственность за осмотрительность в поведении и «знание стыда» постепенно перекладывается на них и поддерживается самой суровой из санкций: при допущении ими промаха семья отворачивается от них. Такой метод воздействия отличается от прусской дисциплины, но так же неотвратим. Фундамент для такого развития закладывается еще в ранний, привилегированный период жизни — как постоянным неотвратимым обучением правильным навыкам и позам во время кормления, так и родительским поддразниванием, несущим ребенку угрозу отвержения. Эти ранние переживания готовят ребенка к принятию строгих ограничений под угрозой того, что «весь мир» будет смеяться над ним и откажется от него. Он начинает подавлять импульсы, свободно проявлявшиеся им в раннем детстве, не потому, что они сами по себе дурны, а потому, что они теперь неуместны. Теперь для него начинается серьезная жизнь. По мере того как он лишается привилегий детского возраста, ему предоставляются все больше и больше удовольствий взрослых, однако опыт раннего детства по существу никогда не пропадает. Именно из него японец черпает свою жизненную философию. К нему он апеллирует в своей терпимости к «человеческим чувствам». Его он неизменно воспроизводит, уже став взрослым, в «свободных сферах» своей жизни.
Одна поразительная преемственность связывает ранний и поздний периоды жизни ребенка: огромное значение, которое он придает отношению к нему товарищей. Именно эту установку, а не какой-то абсолютный стандарт добродетели, прививают ребенку. В раннем детстве мать брала его к себе в постель, когда он был уже достаточно большим, чтобы просить об этом; он рассматривал сладости, раздаваемые ему, его братьям и сестрам, как знак того, какое место он занимает в материнской любви; стоило ему оказаться чем-то обделенным, как он моментально замечал это и даже спрашивал старшую сестру: «Ты любишь меня больше всех?». В поздний период детства его просят все больше и больше воздерживаться от личных удовольствий, а наградой служит обещание, что он будет одобрен и принят «миром». Наказанием же является то, что «мир» будет смеяться над ним. Такая санкция, конечно же, используется при воспитании детей в большинстве культур, однако в Японии она приобрела исключительное значение. Отвержение «миром» было облечено для ребенка в драматические формы с тех пор, как родители подтрунивали над ним и грозились избавиться от него. На протяжении всей жизни он страшится остракизма больше, чем насилия. Он испытывает аллергию к насмешкам и отвержению даже тогда, когда сам вызывает их в своем воображении. Ввиду того что в японской общине мало места для одиночества, неудивительно, что «мир» знает практически обо всем, что он делает, и может его отвергнуть в случае неодобрения его поступка. Даже конструкция японского дома — с его тонкими звукопроницаемыми и раздвигаемыми на день стенами — делает частную жизнь чрезмерно публичной для тех, кому не по карману настоящая стена и сад.
Некоторые символы, используемые японцами, позволяют нам прояснить две стороны их характера, проистекающие из прерывности процесса воспитания. Та сторона характера, которая формируется в самом раннем детстве, — это «я без стыда»; японцы проверяют, насколько они его сохранили, когда созерцают свое лицо в зеркале. Зеркало, говорят они, «отражает извечную чистоту». Оно не питает тщеславия и не отражает «интерферентного (мешающего) Я». В нем отражаются глубины души. Человек должен видеть здесь «Я без стыда». В зеркале он созерцает свои глаза как «врата» собственной души, и это помогает ему жить как «я без стыда». Он видит здесь идеализированный образ, полученный от родителей. Существуют описания людей, всегда носивших с собой с этой целью зеркало, и даже одного человека, специально установившего зеркало в домашнем алтаре, дабы созерцать себя в нем и подвергать испытанию собственную душу; он «обессмертил себя», он «поклонялся себе». Это довольно необычный случай, но до него только один шаг, ибо все домашние синтоистские алтари оснащены зеркалами как священными предметами.
Во время войны японское радио передало специальную песнь одобрения в честь класса девочек, купивших себе зеркало. Не было и мысли обвинить их в тщеславии. Это преподносилось как еще одно проявление преданности идее успокоения намерений в глубинах их душ. Созерцание себя в зеркале считалось наблюдением со стороны, призванным свидетельствовать о доблести духа.
Японское отношение к зеркалу возникает в период жизни ребенка, предшествующий внедрению «наблюдающего Я». Японцы не видят «наблюдающего Я» в зеркале; здесь их «Я» самопроизвольно становится хорошим, каким оно было в детстве без ментора — «стыда». Тот же символизм, который они приписывают зеркалу, лежит также в основе их представлений об «искусной» самодисциплине, в соответствии с которыми они упорно тренируются до тех пор, пока «наблюдающее Я» не исчезает полностью и они не возвратятся к непосредственности раннего детства.
Несмотря на все влияние их привилегированного раннего детства на японцев, ограничения последующего периода жизни, когда основой добродетели становится стыд, не воспринимаются только лишь как лишения. Как мы видели, самопожертвование — одна из тех христианских идей, которым японцы часто бросали вызов; они отвергают идею самопожертвования. Даже в крайних случаях они говорят о «добровольной» смерти во исполнение тю, ко или гири, а эти понятия, с их точки зрения, не подпадают под категорию самопожертвования. Такая добровольная смерть, утверждают они, достигает цели, которую ты сам желаешь достичь. Иначе это была бы «собачья смерть», что означает для них бессмысленную смерть; это выражение не означает, как в английском языке, смерть в сточной канаве. Не столь крайние формы поведения, называемые в английском языке самопожертвованием, в японском, скорее, входят в категорию собственного достоинства. Чувство собственного достоинства (дзитё) всегда подразумевает самообладание, и самообладание ценится у японцев не менее чем чувство собственного достоинства. С их точки зрения, великие вещи достижимы лишь через самоограничение; американский акцент на свободе как предпосылке для достижения успеха никогда не казался им, обладающим совершенно другим жизненным опытом, адекватным. В качестве основного принципа своего кодекса морального поведения они принимают идею, согласно которой через самоограничение они делают свое «Я» более ценным. Каким же образом им удается держать в узде свое опасное «Я», полное импульсов, способных вырваться на свободу и разрушить должный ход жизни? Один японец объясняет это так: «Чем больше слоев лака кладется на основу в результате кропотливого многолетнего труда, тем более ценной становится в итоге работа лакировщика. Так же и с людьми... О русских говорят: «Копни русского поглубже, и ты найдешь татарина». Столь же справедливо было бы сказать о японцах: «Копни японца поглубже, соскреби с него лакировку, и ты найдешь пирата». И все-таки не следует забывать, что в Японии лак является высоко ценимым продуктом и вспомогательным средством для ремесленных работ. В этом нет никакой фальши; лак - не штукатурка для замазывания дефектов. Он по меньшей мере столь же дорог, как и изделие, которое он украшает»275.

<< Предыдущая

стр. 2
(из 3 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>