<< Предыдущая

стр. 87
(из 121 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

— сама идея "эмпирического содержания". Говорить о конвенциональности "данного" возможно
лишь постольку и лишь в том отношении, что собственно "данными" полагаются ощущения и
другие явления сознания, которые мы не можем не воспринимать как таковые. Мы не можем
принять, что мир находится у нас в голове; следовательно, явления сознания, на основании
которых мы заключаем о мире, сами им не являются. То предположение, согласно которому
именно эти явления и являются миром, неудовлетворительно уже в силу того, что их наиболее
сущностное свойство — как раз свидетельствовать о мире, "быть направленными на объект". У
нас нет никаких других свидетельств о мире, кроме феноменов; о мире и о самом его
существовании мы заключаем из факта невозможности (по крайней мере, без специальных
технических ухищрений) воспринимать явления нашего сознания иначе, чем относящимися к
чему-то внешнему по отношению к ним.
Репрезентация предмета включает нас в определенную заданность, позволяющую нам
воспринимать предмет именно в качестве такового. Такие представления могут быть свойственны
радикальной позиции, согласно которой не существует трансцендентной по отношению к
сознанию реальности. Но и если мы будем рассматривать вещь (например, снег) даже с
диаметрально противоположных позиций — как, скажем, материальный предмет, принадлежащий
объективному миру, — то мы тем более не станем отрицать, что содержанием нашего сознания
является не сам снег, а некоторая психическая сущность, ментальная репрезентация снега,
"означаемое" в соссюровском понимании. Эта репрезентация существует в качестве таковой лишь
одним способом: имея свое бытие вне себя. Сама идея репрезентации подразумевает, что это —
некая сущность, отличная от другой сущности, к которой она относится или которую она
представляет[599]. Отношение между этими двумя сущностями есть простейшее отношение
означения. Наши визуальные, тактильные и иные сенсорные и рефлективные представления
предмета — например, снега — являются знаками снега в языке непосредственного описания
действительности — языке нашей концептуальной схемы, с помощью которой мы ориентируемся
в мире и вообще способны делать все, что мы делаем. Концептуальная схема как система
концептов и была бы тем "индивидуальным языком", невозможность которого постулирует
соответствующий аргумент; но она — не язык: она является текстом на этом индивидуальном
языке, языке непосредственного описания действительности. Этому языку не хватает
"языковости" в том отношении, что он не обеспечивает коммуникацию — мы не можем
непосредственно обмениваться с другими людьми нашими мыслями и т.п. (по крайней мере,
согласно современным научным представлениям, спорить с которыми не представляется
возможным — так же, как и считать вопрос закрытым). Но мы можем использовать — и
используем — для описания нашей концептуальной схемы естественный язык, предстающий,
таким образом, метаязыком по отношению к языку непосредственного описания
действительности.
Поэтому вопрос о конвенциональности "данного" может быть поставлен следующим образом:
являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем абсолютно или же
относительно истинными для своих концептуальных схем? Очевидно, это зависит от того, чем
являются референты метавыражений: терминами естественных родов содержания мира или
категориями конвенциональных классификаций. Указывают ли конвенциональные категории,
связанные с понятием относительной истины, на естественные виды?
Ответ на этот вопрос будет зависеть от того, чтo мы признаем объектным языком концептуальной
схемы, т.е. вопрос о том, являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем
абсолютно или же относительно истинными для своих концептуальных схем?
Как попытки снятия описанного дуализма могут быть рассмотрены "философские языки", пик
интереса к которым приходится на ХVII в. Созданию философских языков предшествовал
постулат рационалистической школы о том, что языки порождаются априорно заложенными в
языковом сознании идеями; Бэкон, Декарт, Паскаль, Лейбниц, Локк отмечали неадекватность слов
соответствующим понятиям и пытались найти другой тип знака, могущий выразить идею ближе к
ее содержанию таким образом, чтобы она была понятна любому человеку на земле. Такой
"подлинный знак" был призван передавать понятия (а не звуки) с помощью символов и лишь
потом переводился бы на соответствующий язык. Аналогиями знаков такого рода признавались
ноты, цифры, пиктограммы, иероглифы. Все они напрямую выражали идеи и могли быть поняты
говорящими на любом языке.
Попытки выработать "подлинный знак" и на его базе философский язык были связаны с
классификацией всего корпуса знаний о мире; соответственно, очень скоро такое деление
оказывалось нарушенным, так как происходило переосмысление и пополнение научных знаний —
т.е. знаний, с той или иной необходимостью являющихся общепризнанными.
Например, епископ Джон Уилкинс разделил все существующие знания на сорок разделов, таким
образом пытаясь классифицировать все научные факты по их взаимосвязям. Уилкинс считал, что
его разделы устанавливали реальные взаимоотношения вещей в природе, открывая подлинные
связи между ними путем компоновки их в группы: "сравнение всех вещей по определенным
параметрам, как это предложено в наших таблицах, позволяет проложить кратчайший и
простейший путь к подлинному знанию о мире из всех когда-либо предлагавшихся"[600]. Для
письма предлагался тот самый "подлинный философский знак", призванный непосредственно
отражать понятие. Каждый знак включал значимые компоненты, в совокупности сочетавшиеся в
понятие. Так, слово лосось ничего нам не говорит само по себе, своей внутренней формой;
соответствующее слово zana у Уилкинса содержит в себе определение для человека, усвоившего
сорок категорий и подвидов этих категорий: рыба, чешуйчатая, речная, с розовым мясом. Однако
кит, которого Уилкинс поместил в класс рыб, вскоре, по выражению Борхеса, стал
млекопитающим, а это повлекло за собой полную переделку классов в системе "подлинных
знаков"[601].
Хотя поиски универсальных, не выбранных произвольно "элементов человеческой мысли",
некоего lingua mentalis (Оккам) как основы любых возможных семантических построений связаны
прежде всего с рационалистической традицией, вряд ли они являются специфически
рационалистической интенцией. Скорее это одна из наиболее общих программ исследования
проблемы связи между вещью и ее названием, причем такая программа, методология которой,
возможно, в наибольшей степени отражает природу предмета, поскольку ясно, что исследование
связи между вещью и ее названием отсылает к весьма глубоким основаниям знания: если и
возможно усмотрение более предельных оснований, то оно тем не менее ex definitio не может
быть вербализовано. В современных семантических теориях выбор элементарных терминов
(primitive terms) предстает некоторым метафизическим ориентиром: либо он признается
произвольным — что связано с конвенционалистским подходом к значению, — либо наоборот.
Однако в последнем случае исследователю не обязательно занимать "реалистскую" позицию.
Поскольку весьма трудно было бы указать удовлетворительные причины, по которым разрыв
между теорией и эмпирическим фактом в семантике должен быть больше, чем в физике или
химии, постольку выбор семантических "атомов" может считаться произвольным, с такой точки
зрения, не в большей степени, чем установление списка химических элементов (в таком
отношении эмпирически ориентирована теория "семантических примитивов" А. Вежбицкой[602]).
Таким образом, представляется затруднительным задать такую онтологию, в которой
конвенциональные категории указывали бы на естественные виды. Само по себе это, разумеется,
не означает и не может означать, что естественные виды "не существуют"; но отсюда следует, что
для инвариантности интерпретации языковых выражений участниками коммуникационного акта
— и, следовательно, для успешного функционирования языка — необходима возможность
взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем.
Подобный подход представляется преимущественным минимум в двух отношениях. Он позволяет
1. преодолеть ограниченность эмпиристской позиции, согласно которой знание семантических
фактов относительно слов неотделимо от знания эмпирических фактов относительно
обозначаемых этими словами предметов.
Эмпиристский подход был, в свою очередь, вызван неприятием теорий "августинианского" вида,
согласно которым значение является некоторой автономной сущностью. Однако впадение в
противоположную крайность оказывается не более продуктивным для решения семантических
проблем описания естественного языка. Рассмотрение значения как результата согласования
концептуальных схем дает возможность избежать и этой противоположной крайности ("догмы
реализма"?) и
2. отказаться от представления о значении как о сущности, которая может быть полностью
описана без указания на процесс семиозиса. Таким образом, эта позиция представляет
аналитический вариант подхода, восходящего в современной традиции к Ч. Пирсу и в той или
иной степени разделяемого сегодня большинством лингвистов.
Итак, если мы теперь вернемся к вопросу о том, каким образом ситуация употребления знаков
естественного языка может иметь форму ситуации существования соглашения об их
использовании, действующего между членами языкового сообщества — при том, что такое
соглашение не заключалось в действительности, или, говоря более строго, при том, что нам
ничего не известно о действительном факте заключения такого соглашения и о возможности
условий его заключения, — то мы можем сделать следующий вывод.
Говоря о "языковой конвенции", мы подразумеваем возможность взаимного согласования
индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивает инвариантность дальнейшей
интерпретации языковых выражений. Пределы взаимного согласования индивидуальных
концептуальных схем устанавливаются их отношением к внеязыковому миру, через которое
осуществляется обозначение языковыми выражениями элементов внеязыкового мира —или же,
иными словами, для того, чтобы применение в концепции значения как условий истинности
отвечало требованию онтологической нейтральности, необходима возможность взаимного
согласования индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивало бы инвариантность
дальнейшей интерпретации языковых выражений.
11.4. Каузальные теории референции

11.4.1 Идентифицирующие дескрипции
Как мы видели при обсуждении конвенциональности значения, использование понятия конвенции
не решает проблему индивидуирующих функций, т.е. процедуру прослеживания индивидов сквозь
возможные миры. Эта проблема обладает относительной независимостью от формальных проблем
семантики возможных миров.
Для решения задачи идентификации предмета обозначения привлекается понятие дескрипции,
понимаемой при этом как языковая (текстовая) характеристика предмета по некоторым из
его признаков, которая может употребляться в языке (речи) вместо имени этого предмета.
Успешность такого употребления выступает показателем релевантности тех параметров, по
которым произведена дескрипция.
Например, вместо имени "Наполеон" можно употребить дескрипцию "побежденный при
Ватерлоо" — или, скажем, дескрипцию "vaincu a Waterloo", являющуюся переводом первой на
другой естественный язык. Вместе с тем дескрипция "побежденный при Бородино" будет
указывать на Наполеона, а ее перевод на французский язык — "vaincu a Borodino" — наоборот, на
его противника Кутузова: поскольку в указанном сражении было уничтожено примерно равное
число людей с обеих сторон, а войска при этом остались на прежних позициях, то вопрос о том,
кто же при этом оказался победителем, оказывается вопросом интерпретации. Естественный язык
при этом выступает не в качестве некоторой эмпирической догмы ("язык, на котором в
действительности говорят все французы"), а в качестве некоторого основания формализации
(например — язык, совокупность всех тривиально истинных предложений которого единственным
образом определяет объем понятия истины для его носителя). Дескрипция оказывается, таким
образом, релятивизованной к некоторой системе описания, или концептуальной схеме.
Наиболее простым — и наиболее привлекательным для многих, в том числе наиболее
авторитетных, исследователей — путем снятия этой проблемы оказывается отождествление
концептуальной схемы с языком. Однако такой ход не устраняет затруднений, связанных с
идентификацией референта в интенсиональных контекстах. Для их элиминации привлекаются
понятия коммуникативного намерения, иллокутивной силы высказывания и множество других,
достаточно гетерогенных понятий, коррелирующих в том отношении, что они образуют некую
"референцию говорящего" (К. Доннелан), управляющую семантической референцией.
Для устранения проблем, вытекающих из подстановки кореферентных выражений, в теориях
значения привлекаются множество самых разнообразных техник и понятий, большинство из
которых сходны в том отношении, что они апеллируют к представлениям о некой "референции
говорящего", управляющей семантической референцией. Пафос подобных усилий заключается в
следующем: поскольку невозможно непосредственное указание на объекты в референциально
непрозрачных контекстах и требуются дополнительные идентифицирующие процедуры,
постольку проблема референции оказывается связанной с проблемой индивидуации некоего
предмета. Возможна ли все же индивидуация посредством именно дескрипций и каким
требованиям должны отвечать такие дескрипции?
Суть принципа идентифицирующих дескрипций резюмирована в известном утверждении
"дескриптивной метафизики" П. Стросона: "Имя ничего не значит без поддержки дескрипций". В
соответствии с этим принципом знание ряда дескрипций обеспечивает возможность выделения
"базисного индивида" — референта собственного имени — единственным образом. Так,
возможность распознавания человека по имени Цицерон достигается при условии знания
дескрипций "великий оратор" и "житель Древнего Рима" определенным образом. Однако, с этим
требованием определенности понимания дескрипций, лежащих в основании индивидуации,
связана проблема межконтекстуальной многозначности: дескриптивный способ указания не
гарантирует выделения во многих ситуациях единственного референта, удовлетворяющего
имеющимся в наличии дескрипциям.
Когда говорящий утверждает нечто, обладающее формой "N есть Р", где N — имя, а Р —
предикат, то условия истинности выглядят следующим образом: сказанное истинно ТТТ:
а) имеется некая (объектная) сущность, связанная определенным образом с использованием
имени "N";
б) предмет, существующий этой сущностью (т.е. существование этого предмета задает
"наличие" этой сущности), обладает свойством, означенным "Р".
Возникающий в связи с этим вопрос может быть сформулирован так:
каким образом идентификационные особенности предмета должна быть связана с
использованием имени "N", чтобы имя указывало на предмет?
Согласно принципу идентифицирующих дескрипций, ответ заключается в следующем: такой
объект должен обладать свойствами, которые фиксируются соответствующими дескрипциями. По
традиционным представлениям, идущим от Рассела и Фреге, указание на предмет возможно в
случае представления собственного имени как совокупности дескрипций: знание таких, например,
дескрипций, как "ученик Платона" и "учитель Александра Македонского", считается достаточным
для указания на человека по имени "Аристотель". Возможность указания при таком подходе
определяется некоторым уровнем знания об объекте, а сама проблема указания ставится как
эпистемологическая проблема. Теория Рассела о дескриптивном содержании имен (по крайней
мере, обычных имен собственных) является фрегеанской в том отношении, что, согласно ней,
имена обеспечивают референцию к вещам через дескриптивное содержание, которое связано с
именем. Иными словами, имя связано с эквивалентным (синонимичным) множеством дескрипций,
и имя относится к чему бы то ни было, что удовлетворяет всем (или наибольшему количеству из
имеющихся или возможных) дескрипций. С такой точки зрения, дескрипции дают значение
имени, определяя предмет референции, который является чем бы то ни было, что удовлетворяет
(или лучше всего удовлетворяет) дескрипции. Так, имя собственное является сингулярным
выражением обращения, которое используется, чтобы обеспечить референцию к единственному
индивиду или предмету. Возникающий в этой связи вопрос таков: в силу чего имена отсылают к
их носителям? Согласно Расселу и Фреге, имя выбирает своего носителя в силу некоторой
связанной с именем дескриптивной информации, которая относится исключительно к носителю
имени.
Таким образом, традиционные представления о дескрипциях могут быть рассмотрены как
основанные на репрезентационистском подходе к языку. Если референциальная теория в ее
традиционном (эмпиристском) варианте отождествляла значение выражения с тем, на что оно
указывает, или с референциальной связью (т.е. не привлекала допущения об отождествлении
знания с возможностью описания), то включение в поле рассмотрения Т-теорий референциально
непрозрачных контекстов, неизбежное при анализе высказываний естественного языка,
потребовало увеличения выразительных возможностей формальных систем. Для этого теория
референции должна быть основана на такой концепции указания, которая позволила бы выразить
более сложные взаимоотношения между предметом и концептуальной схемой. В связи с этим
возникает тенденция говорить не столько о значении, сколько о формах представления значения,
или об определениях терминов, позволяющих единственным образом выделить указываемый
предмет. Обладать некоторым знанием предмета, достаточным для его идентификации, означает
тогда располагать не просто информацией о предмете, но информацией о значении термина,
указывающего на этот предмет. Таковы, в частности, более современные референциальные ходы
— жесткие десигнаторы, индексикалы, "референция говорящего" и т.д. Представляется, что, с
такой точки зрения, описание предмета (трансцендентного описанию референта) с помощью
дескрипции исходит из допущения о том, что этот предмет является так или иначе данным,
заданным (pre-given); более же сложные виды описания исходят из несколько иного допущения, а
именно: первичное описание предмета может быть помещено в контекст некоторой системы
описания — или: имеется (дана, задана, может быть задана) такая система описания, что
помещение в нее указания на описываемый референт не нарушит правил функционирования этой
системы. Иначе — как, например, заметил Дэвидсон — такие каузальные теории референции не
будут теориями значения, потому что они обратились бы к причинным отношениям между
именами и объектами, о которых говорящие могут быть неосведомлены[603].
Если есть система взаимосвязанных (формально и содержательно) обозначений и в этой системе
взаимосвязаны как дескриптивные, так и конструктивные по характеру отношения к реальности
— а эта реальность полагается в пределе общей для дескриптивного выражения в данной системе
предложений — то перед нами встает вопрос: как эта внутренняя взаимосвязность (единство)
достигается и сохраняется в контексте различного характера соотнесения с реальностью внутри
данной системы предложений? Уместный здесь вопрос может быть сформулирован следующим
образом:
как осуществляется и как возможно дескриптивное расширение наличной реальности,
означающее по существу увеличение знания о мире?
Поскольку мы считаем и дескрипцию, и более развернутые характеристики предмета — например,
объяснение — различными видами описания некоторой сущности (в данном случае, трактуя
термин "описание" подобным расширительным образом, мы не отступаем от современной
аналитической традиции), постольку переход от одного вида описания к другому сам, в свою
очередь, может быть описан. Такое описание перехода от дескрипции к объяснению предполагает
установление некоторых критериев, руководствуясь которыми мы можем в случае необходимости
говорить о таком переходе как о совершившемся (см. § 12.2.)
Указанная проблема достаточно широко обсуждалась в дискуссиях о "догмах эмпиризма", и
отсутствие (или недостаточная мотивация) собственно эпистемологических оснований для
формализации эмпирических данных в дедуктивных теориях не является на сегодняшний день
специфически "анархическим" допущением: оно не оспаривается и вполне сдержанными
исследователями. Однако здесь оказывается более релевантным прагматический критерий:
поскольку теория отвечает целям не только объяснения уже известных фактов, но и предсказания
новых, постольку она признается удовлетворительной, а отсутствие или невозможность
метаметодологического обоснования теории как описания некоторой трансцендентной ей
сущности не снижает ее ценности как теории. Применительно к языковым системам это означает,
что если мы можем успешно употреблять термин в будущем таким же образом, каким мы его
употребляли в прошлом, то сам этот факт выступает для нас в качестве более релевантного
критерия правильности или истинности обозначения, чем степень и собственно характер
соотнесенности этого термина с его референтом. Таким образом, элементарные термины
устанавливаются самим функционированием языковой системы. Н. Гудмен выразил эту мысль
следующим образом:
Термин выбирается в качестве элементарного не потому, что он является
неопределяемым; скорее, он является неопределяемым в силу того, что он был выбран
элементарным.
Поэтому важный для нас вывод, следующий отсюда, таков:
Дескриптивное содержание, которое мы связываем с именем, не представляет значение
имени; оно используется скорее, чтобы установить референцию имени.
Указание дескрипциями само по себе возможно тогда и только тогда, когда мы предварительно
уже обладаем некоторым знанием об указанном объекте. Тогда само указание сводится к проверке
соответствия некоторых предикатов определенным свойствам, уже известным нам. Допустим, мы
обладаем знанием следующей совокупности дескрипций: человек, который был великим
оратором, жил в Древнем Риме и был лыс. Мы полагаем, что этим человеком был Цицерон.

<< Предыдущая

стр. 87
(из 121 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>