стр. 1
(из 5 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

Карл Бюлер Теория языка




Оглавление

Предисловие автора
Введение. Теория языка вчера и сегодня
Глава I. Принципы науки о языке
§ 1. Идея и план аксиоматики
§ 2. Модель языка как органона (а) формы существования конкретных языковых явлений
§ 3. Знаковая природа языка (в) модель структуры языка
§ 4. Речевое действие и языковое произведение; речевой акт и языковая структура (с)
§ 5. Слово и предложение. Система s-f языкового типа (d) понятие языка и его признаки
Глава II. Указательное поле языка и указательные слова
§ 6. Психологические предпосылки позиционных способов указания в индоевропейских языках
§ 7. Origo указательного поля и способы его выражения
§ 8. Дейксис к воображаемому и анафорическое употребление указательных слов
§ 9. Эгоцентрическое и топомнестическое указание в языке
Глава III. Поле символов языка и назывные слова
§10. Симпрактическое, симфизическое и синсемантическое окружение языковых знаков
§ 11. Контекст и факторы поля в отдельности
§ 12. Поля символов в неязыковых репрезентативных инструментариях
§ 13. Звукоподражательный (звукописующий) язык
§ 14. Языковые понятийные знаки
§ 15. Индоевропейская падежная система - пример полевого механизма
§ 16. Критическая ретроспектива идея символического поля
Глава IV. Строение человеческой речи элементы и композиции
§ 17. Материально обусловленное оформление звукового потока речи
§ 18. Мелодический облик и фонематическая характеристика слов
§ 19. Простое и сложное слово. Признаки понятия слова идея чистого лексикона
§ 20. Функции артикля
§ 21. Сочинение с союзом "и" по поводу теории гештальтов
§ 22. Языковедческое исследование композита
§ 23. Языковая метафора сематологическое ядро теории метафоры
§ 24. Проблема предложения
§ 25. Предложение без указательного поля
§ 26. Анафора сочленения речи
§ 27. Формальный анализ сложного предложения (краткий очерк)
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Орудия труда и язык, как известно с давних пор, относятся к числу самых ярких проявлений человеческого в человеке: homo faber использует отобранные и обработанные предметы в качестве орудий, а человек — zoon politikon — употребляет язык при общении с себе подобным. Возможна новая, углубленная интерпретация этой простой мудрости с точки зрения физической и психологической антропологии, и такая интерпретация уже находится в процессе становления. Чарлз Белл, гениальный основоположник нашего познания структуры центральной нервной системы, был первым среди специалистов по сравнительной анатомии, завершившим свое сравнительное изучение органов и увенчавшим его теорией человеческого выражения, основанной на биологии. В первые десятилетия XIX в. Белл писал, что по всему строению своего тела человек предназначен применять орудия труда и язык. Эта основная мысль антропологии Белла никоим образом не устарела. В моей книге «Теория экспрессии» предложено новое понимание и интерпретация того, что было замечено Беллом. Тот, кто сегодня вдобавок ко всему находится под воздействием тщательного обсуждения особенностей человеческого тела в книге О. Абеля, вновь возвращается к этой старой мудрости и как психолог может в дополнение к картине жизни предков человека, обрисованной Абелем, не слишком фантазируя, сочинить современный миф о роли орудий и языка в становлении человека. Миф, который должен был по важнейшим пунктам более правильно постичь сущность человеческого языка, чем это делается в книге де Лагуна «Речь. Ее функции и развитие». Но это лежит в стороне от выбранного нами пути; я собираюсь рассказать современный миф о происхождении языка отдельно, в журнале «Zeitschrift fur Psychologie». В этой книге мы обращаем к языку не вопрос «Откуда ты пришел по этой дороге?», а другой вопрос: «Что ты собой представляешь?»
Язык сродни орудиям труда; он тоже принадлежит к жизненно необходимым инструментам, представляя собой органон, подобный вещественным инструментам, то есть материальным средствам, не являющимся частями тела. Как и орудия труда, язык есть специально сконструированный посредник. Только на этого языкового посредника реагируют не материальные предметы, а живые существа, с которыми мы общаемся. Тщательное определение посреднических свойств языкового механизма должно быть произведено в том цехе и силами тех, кто обладает наиболее точным знанием этого механизма. Ближе всего знают человеческие языки филологи и лингвисты. На страницах этой книги язык и его структурные законы будут подробно рассмотрены в лингвистическом цехе. Если предзнаменования не лгут, то мы движемся навстречу новому взлету сравнительного языковедения — некой фазе универсального сравнения человеческих языков, на которой должен быть на более высоком уровне реализован тот замысел, который маячил уже перед В. фон Гумбольдтом и его современниками.
Первое положение универсального рассмотрения — это тезис о существенном структурном сходстве всех известных и изученных человеческих языков; существительное «язык» в единственном числе имеет вполне определенный смысл и является верифицируемым. Мы формулируем четыре тезиса о языке, верных для всех конкретных языков. Мне кажется, они должны были бы быть не только достаточно широкими, но одновременно и достаточно точными и фиксировать такие пределы сходства, в которых могли бы быть систематически очерчены все реальные различия. Именно эту веру и эту надежду я связываю со своей книгой.
Охотно признаюсь, что все важнейшее, что должно быть сказано, было предвосхищено работой крупнейших языковедов: начиная с указательного поля языка, известного уже древним грекам и вновь обнаруженного в наше время Вегенером, Бругманом и Гардинером и кончая тончайшими деталями символического поля, постоянно стоявшего в центре грамматического анализа и эксплицитно описанного современными исследователями истории всех семей индоевропейского языка. Для моей книги в большей степени, чем для других, подходят слова Тассо: «Всем этим я обязан лишь вам». Конечно, формулировка постулатов в большинстве случаев потребовала некоторого обобщения и упрощения; нередко эта формулировка даже должна была вырабатываться заново. Именно это составляет основное содержание книги и дает ей право на существование. Предлагаемое в ней понятие поля — продукт современной психологии; читатель, желающий понять его изнутри, проследит за его возникновением в рамках хроматики применительно к феномену контраста. Ученики Херинга различали при этом «внутреннее поле» и «внешнее поле». Мы будем систематически определять внешние поля языковых знаков в том же русле и с должной логической тщательностью вырабатывать понятия указательного и символического полей языка, исходя из самого широкого круга обстоятельств, при любых процессах говорения, оказывающих решающее влияние на языковой смысл. Наличие в языке не одного, а двух полей — это уже новая концепция. Но эта концепция, как мне кажется, идеально согласуется с одним давним философским утверждением. Она верифицирует на лингвистическом материале тезис Канта, согласно которому понятия без наглядных представлений пусты, а представления без понятий — слепы; она показывает, как речевое мышление одновременно мобилизует названные два фактора, принадлежащие совершенному познанию, в их причудливом, но зримом переплетении. То, что Кассирер описывает как две фазы развития человеческого языка, — это двойственность, неизбежно присущая любому языковому явлению, а также характеризующая — сегодня, как и всегда, — язык в целом. Так по крайней мере обстоит дело в основных сферах естественной речи, если предельный случай суждений, конструируемых чистой логикой, равно как и предельный случай символического языка, искусственно «очищенного» от всякой наглядности, надлежащим образом рассматривать именно как предельный случай, а не как норму. К этому следует еще многое добавить. Пока лишь заметим, что теория двух полей исходит из того, что наглядное указание и представление несколькими способами ровно в той же степени приближаются к сути естественного языка и составляют эту суть, как составляют ее абстракция и понятийное восприятие мира. Это и есть квинтэссенция развиваемой здесь теории языка.
Она занимается философскими вопросами, охватывающими ее фундамент и открываемыми ею заново, не в большей степени, чем этого требует затронутая тема. Я знаю, что в решающих вопросах теории познания можно продвигаться также другим путем; схоласты нередко пытались разрешать свои онтологические альтернативы, опираясь на языковой материал. В нашу компетенцию не входит высказываться по данному вопросу; ведь идея простого описания языковых явлений подразумевает, что они могут во имя себя самих оказывать сопротивление всякий раз, когда образуется перегиб, когда у этих явлений хотят насильно вырвать признание, которое они сами не в состоянии предложить. Простейшим и наиболее известным в истории примером, объясняющим то, что я имею в виду, мог бы служить «материальный уклон» (Stoffentgleisung), который может и должна в целом и систематически отвергать теория языка. Это «материальный уклон» радикального номинализма, который нам во многих случаях приходится устранять во имя самих явлений. Данный вопрос не очень важен. Гораздо более серьезной, на мой взгляд, должна будет оказаться полемика с теорией языка, выдвинутой в работах Гуссерля. В своей работе о предложении я критиковал концепцию, развитую Гуссерлем в «Логических исследованиях». Это было в 1919 г., то есть еще до того, как Гуссерль создал усовершенствованный вариант своей концепции в «Трансцендентальной логике». В настоящей книге я признаю тот прогресс, который принесло с собой построение мира монад в последних работах Гуссерля. В то же время я не могу не признать, что модель языка как органона требует еще чего-то большего. Грамматика в том виде, в каком она строится вот уже два тысячелетия, предполагает своеобразную интерсубъективность языкового механизма, которой не может достичь ни Диоген в бочке, ни монадное существо. И у грамматики нет ни малейшего основания сходить с того пути, который предписывается ей самим ее предметом; Платон, Дж. Ст. Милль и современная логистика в этом пункте стоят на позициях традиционного анализа языка. Пусть эта книга расскажет, почему я считаю эти позиции правильными и необходимыми.
Пророк слева, пророк справа, дитя мира сего — посредине. Теория языка должна представлять собой это дитя, то есть просто вершину эмпирической работы языковедов. Если философия — это пророк справа, от которого обороняется теория языка всякий раз, когда ей угрожает опасность некоего эпистемологизма, то есть искусственного отождествления с одной из возможных принципиальных установок теории познания, то она должна потребовать у пророка слева такого же уважения своей самостоятельности. Психология — это пророк слева. Что должны предложить друг другу наука о языке и учение о душе после переустройства в здании психологии — этот вопрос обсуждался в моей книге «Кризис психологии». Здесь, в новом предисловии, следует еще раз вкратце сказать, что факт знаковой коммуникации у людей и у животных стал основной проблемой сравнительной психологии. Надлежащая разработка этой проблемы выводит далеко за рамки того, что есть самое человечное в человеке, — за рамки языка. Ведь никакая совместная жизнь животных невозможна без особых средств регламентации социального поведения членов сообщества; ни одно сообщество не обходится без знаковой коммуникации, которая распространена в царстве животных столь же давно, как и материальная коммуникация. И эти средства регламентации, которые мы можем наблюдать с достаточной степенью точности, представляют собой дочеловеческий аналог языка. То, что я имею в виду, можно наглядно показать на примере высокоразвитой коллективной жизни насекомых. Для этого надо лишь правильно сопоставить два наиболее интересных направления исследований — ср. книги Уилера «Общественная жизнь у насекомых» и К. фон Фриша «Язык пчел». В центре внимания первой книги стоит материальная коммуникация и явления трофоллаксиса — взаимной помощи в кормлении, в центре внимания второй — знаковая коммуникация. Высокоорганизованная материальная коммуникация между членами жизненного сообщества животных была бы вообще невозможна без знаковой коммуникации. В общем, надо попытаться построить теорию языка на добротном биологическом фундаменте, а затем предпринять еще одно заключительное расширение горизонта.
Это заключительное расширение поля зрения достигается на основе нового научного вывода сравнительной психологии, согласно которому любой без исключения поступок животного или человека, заслуживающий этого наименования, регулируется сигналами. Это отнюдь не пустое слово; с его помощью возможно самое простое и ясное изложение наблюдений Дженнингса, обнаружившего, что уже инфузории в крохотной сфере их четко определимой системы действий после краткого процесса обучения отвечают на определенные раздражители как на сигналы и сразу же начинают успешно «действовать», не дожидаясь вторичного испытания. Это самая примитивная стадия сигнала, которую мы знаем. Сигналами в механизме социальной коммуникации являются также звуки человеческого языка. Об этом в дальнейшем будет рассказано подробнее.
Итак, мы видим, что следует приложить усилия для осуществления такого анализа, который бы помог выявить биологические корни знаковой коммуникации у животных. Тогда сигналы, производимые в сообществе животных, будут нам казаться уже не причудливой диковинкой, а высшим и богатейшим проявлением и развитием возможностей, которые можно обнаружить в каждой психофизической системе деятельных живых существ. Понятие «психофизической системы» нельзя определить, не обращаясь к признаку реагирования на сигналы.

Осознание этого не должно нас ослеплять, мы должны оставаться зрячими и видеть специфические свойства человеческого языка. Возможно, нам следует одновременно подумать и о той знаковой коммуникации, которая осуществляется между нами, людьми, и нашим преданным другом дома — собакой. Язык ли это? То, что «понимает» canis domesticus, подчиняясь командам своего партнера — человека, и что он порождает в свою очередь, чтобы руководить своим хозяином, несомненно, относится к самым высшим и дифференцированным из всех известных нам форм коммуникации, доступных животным. Тот факт, что звуки и остальное коммуникативное поведение собаки содержит богатую нюансами экспрессию, никогда не отрицался компетентными специалистами. Однако психофизическая система собаки воспринимает не весь человеческий язык, да и звуки, издаваемые ею, ни в коей мере неэквивалентны языку.
Ведь в «языке» собаки не выполняется полностью ни один из четырех основных постулатов о человеческом языке. Почему? Потому что коммуникативному поведению собаки, равно как и других известных нам животных, не свойственна доминирующая функция знаков человеческого языка — функция репрезентации (Darstellungsfunktion). Является ли такое отсутствие абсолютным или нам бросается в глаза громадное количественное различие — этот вопрос остается нерешенным, пока не получены необходимые результаты точных экспериментов. Ибо как ни удивительно это может прозвучать, но во всей зоопсихологии нет никаких экспериментов в этой области, которые бы удовлетворяли современным требованиям. Правда, до последнего времени структурные законы человеческого языка также не были сформулированы с той степенью четкости и определенности, чтобы составить основу и выработать критерии для экспериментирования с животными. Вся сравнительная психология получит новый стимул, если удастся так сформулировать специфику человеческого языка, чтобы, сопоставляя знаковую коммуникацию человека и животных, мы воздержались от суждений, обращающихся к глубинам духа.
Лишь очень немногие из современных зоопсихологов обладают достаточной компетентностью в сфере человеческого языка — этого поразительно сложного инструмента. Самую лучшую школу, которую можно было бы им порекомендовать, надо было бы пройти не в лаборатории нормативной психологии, а у неврологов и психиатров, у глубоких знатоков центральных языковых дефектов и расстройств человеческого языка. Сам я как бывший медик начинал именно с этой тематики; это было еще до того решающего поворота в афазиологии, который наступил с приходом в эту науку таких исследователей, как Хед, Гельб и Гольдштейн, Иссерлин, Пётцль и др. Одна из моих надежд сегодня состоит в том, что удастся установить взаимно плодотворный контакт между квинтэссенцией лингвистического анализа языка и результатами анализа иного типа — безжалостного реального распада языковой способности человека, изучаемого патологами. Мой отказ от ссылок на современные исследования афазии в этой книге до поры до времени диктовался требованием методической чистоты действий и ничем иным. Аналогичные аргументы удерживали меня от попыток систематического использования достижений, полученных в ходе изучения формирования языка у детей. В этой работе я участвовал лично и знаю, что после первого урожая, собранного учеными старшего поколения, уборка собственного урожая ждет тех, кто сможет осуществить точную, поддающуюся воспроизведению, протокольную запись детских высказываний, сделанных в основных фазах развития ребенка.
В теории языка сегодня царит оживление; к моменту завершения этой книги имеются важные работы по теории языка, вышедшие за последние несколько месяцев; о них я хотел бы рассказать в другой раз. Ср., например, весьма содержательный очерк Штенцеля «Философия языка» в составе нового «Учебника по философии» (1934), который я должен рецензировать на страницах журнала «Anthiopos», и в особенности грандиозный проект Л. Вайсгербера «Роль языка в формировании общей культуры», подробный разбор которого меня пригласили сделать в «Kant-Studien». Уже год назад вышел поучительный трактат Э. Винклера «Исследования по теории языка» (1933). Я могу также упомянуть пере интерпретацию, критику и дополнение концепции А. Марта, осуществленные в работе Л. Ландгребе «Назывная функция и значение слова» — насколько я могу понять, квалифицированной работе. Заслуживает внимания то, что в ней должным образом признается и оценивается постулат „D» нашего списка, приписывающий языку характер двухклассной системы. Догмат о лексиконе и о синтаксисе, впервые предложенный мной вниманию коллег на заседании Гамбургского конгресса, посвященного проблемам языка (Материалы 12-го Конгресса психологов, 1931), сегодня, насколько мне известно, является общепризнанным и содействовал реабилитации старой точки зрения в противовес монистической формулировке современников Вундта и Бругмана, трактующей предложение как единственную основную единицу языка. В данной книге мы подробно изложим аргументы в защиту этой старой точки зрения. Мне хотелось бы упомянуть еще два недавних собрания, с очевидностью демонстрирующих оживленность и многосторонность современных исследований по теории языка. Одно появилось в четвертом томе журнала «Blatter fur deutsche Philosophie» в 1930 г., другое — в парижском «Journal de Psychologie» в 1933 г. Как я уже предвидел при подготовке заседания по проблемам языка на конгрессе психологов в Гамбурге, в обоих собраниях выступают эксперты с разных факультетов, и из их сообщений отчетливо вырисовывается становление целостной теории языка. Конечная цель настоящей книги — показать, что научным источником такой теории является сематология, и продемонстрировать, каким образом общая теория знаков может реализоваться в современном духе на материале такого поразительно многостороннего знакового механизма, каким является язык.




Когда я, завершив книгу и поставив последнюю точку, мысленно возвращаюсь к самому началу, то мне кажется, что основы представленной здесь системы были ранее заложены еще в 1907 г., когда в речевом мышлении были обнаружены «синтаксические схемы» (см. § 16), и в 1908 г., когда в моем обзоре о процессах понимания (Материалы 3-го Конгресса психологов) была выделена репрезентативная функция языка. Однако тогда (в противовес сенсуализму тогдашних психологов) не было уделено должного внимания фактору наглядного указания. В Мюнхене мы близко познакомились со Штрейтбергом, и когда я однажды подробно рассказал ему свои мысли о вставшей перед лингвистами проблеме предложения, он воспринял мои основные положения, с поразительной точностью разобравшись в сути дела, и заказал мне статью для своего журнала «Indogermanisches Jahrbuch»: так в 1918 г. появилась статья «Критический очерк современных теорий предложения» («Kritische Musterung der neueren Theorien des Satzes»), в которой были намечены контуры полной модели языка как органона. Все мои прежние публикации о языке также имели характер статей, написанных по тому или иному случаю, например статья для юбилейного сборника в честь Фосслера («Idealistische Neuphilologie») «О сущности синтаксиса» («Vom Wesen der Syntax»), где содержится первый набросок аксиомы D о языке как о двухклассной системе, и статья для юбилейного сборника в честь И. фон Криса в серии «Psychologische Forschungen», где было еще эскизно сформулировано первоначальное представление о «принципе абстрактивной релевантности». О «Кризисе» и о Гамбургском симпозиуме по проблемам языка речь уже шла выше; Г. Демпе исчерпывающе рассказал о состоянии проблемы к сегодняшнему моменту в первой части своей ясно написанной книги «Что такое язык?». Сегодня я бы, пожалуй, так ответил на вопрос, заданный в заглавии его книги: язык есть то, что удовлетворяет выдвинутым четырем постулатам. Демпе, защищающему взгляды Гуссерля в своей работе, можно было бы найти достаточно много возражений в моих критических переформулировках. Заключительное обсуждение четырех постулатов о языке предложено в моей работе «Аксиоматика наук о языке». Для настоящей книги я их переписал, расположил по-новому и сформулировал более проспективно, то есть с перспективой на главы, реализующие очерченный замысел; кроме того, дихотомия «речевые действия и языковые структуры» была расширена до более богатой четырехклеточной таблицы, иллюстрирующей постулат С. Вот и все, что можно сказать об истории возникновения этой книги; с тех пор как я начал научно мыслить, мои интересы концентрируются вокруг феномена языка.
Всякий научный работник обычно в наибольшей степени обязан тем ученым, которые в отличие от ныне живущих уже не услышат слова благодарности. Более редкой является ситуация, подобная той, что сложилась сегодня в теории языка, когда, отвечая на вопрос «Кто тебе ближе всех?», приходится перешагивать через столетия; новая теория языка, находящаяся в стадии становления, вынуждена неоднократно возвращаться к той фазе философии, когда феномен языка стоял в центре картины мира. Общеязыковедческая проблема универсалий, по моему убеждению, должна быть вновь по-современному поставлена в теории языка там, где она (подобно многим недостроенным соборам) продолжает стоять, так и не решенная слабеющими силами схоластического умозрения. История понятия «символ» уводит нас еще дальше и обнаруживает в аристотелевской концепции роковое сопряжение (синхиз) двух идей. Конечно, звуки языка являются в равной степени и знаками координации, и приметами, причем одновременно. Только они будучи знаками координации, отображают тот мир, о котором идет речь, не так, как это представляли себе сторонники античной концепции узнавания. Аристотель в своей формуле символа (см. § 12.3) слишком упрощенно соединил изъявительную и репрезентативную функцию языковых знаков, а схоласты, насколько мне известно, были не в состоянии достаточно адекватно и четко отделить connexio rerum, на которой основано указание, от ordo rerum, лежащего в основе назывных знаков языка. С иной точки зрения и в применении к чистой теории языка речь идет о в высшей степени корректном различии между дейксисом и назывным, понятийным восприятием, которое провела еще во времена древних греков новорожденная грамматика и которое было утеряно в философских концепциях. Новая теория языка должна исправить обе ошибки и вновь достичь непредвзятого понимания посреднических свойств языкового механизма во всем их разнообразии. Наряду с символическим полем должно быть реабилитировано указательное поле, а экспрессия должна быть отделена от репрезентативной функции языковых знаков как самостоятельное структурное образование. Первая из этих задач, я надеюсь, достигнута в даной книге; для решения второй необходима новая книга на тему «Экспрессия в голосе и в языке».
Я чувствую обязанность сердечно поблагодарить своих коллег. Ибо эта книга — результат длительных лингвистических исследований, и я бы не смог ее написать без помощи компетентных сотрудников. Мой ассистент, д-р Бруно Зоннек, деятельно помогал мне на всех этапах создания книги, он привлек к работе некоторых своих друзей, молодых компаративистов; так, д-р Локкер работал вместе с ним над проверкой идеи о новом классе слов — продемонстративах. Я с благодарностью вспоминаю также поучительные дискуссии в русле моего семинара летом 1932 г., когда проф. Курилович в течение семестра занимался в нашем кружке. Обновленные и длительные гуссерлевские исследования велись под руководством д-ра Кэте Вольф, специальному попечению которой были вверены также исследования экспрессии, которыми мы уже несколько лет занимаемся в моем институте. Осциллографическую передачу произносимого слога на приложенной таблице я имел возможность позаимствовать из совершенно самостоятельного исследования, которое тоже сюда относится; д-р Бреннер, осуществивший это исследование, избрал путь по которому аналогичным образом идут также Джемелли и Пастори, добившиеся на этом пути значительных успехов (см.: Elektrische Analyse der Sprache. II. — «Psychologische Forschungen», 18, 1933). Кроме анализа фонетического оформления слова и предложения в работе Джемелли и Пастори уже частично выявились те «фонетические индивидуализмы», которые нас больше всего интересуют в исследованиях Бреннера по теории экспрессии

В моем окружении много логиков, занимающихся логикой языка—коллега Брунсвик, д-р Э. Френкель и проф. Нойманн с неизменным интересом и сочувствием способствовали выработке окончательной фрмулировки «Принципов», изложенной в этой книге. В течение двух семестров у нас был также коллега Эйно Кайла, который с глубоким интересом воспринял мою теорию языка и принял участие в критическом обсуждении «Принципов», когда я впервые попытался рассказать их узкому кругу избранных. Профессор Э. Толмен в прошлом году познакомил нас с результатами своих зоопсихологических экспериментов приведших его к тем же основным воззрениям на природу сигналов, которые излагаются в «Кризисе» и в настоящей работе. К нему я также чувствую сердечную признательность. Молодая англистка д-р Л. Перутц с неослабевающим энтузиазмом специалиста помогала мне при просмотре обширной лингвистической литературы по темам IV гл. и напоследок вместе с К. Вольф и Б. Зоннеком составила указатель Всем им я приношу глубокую благодарность.
ВВЕДЕНИЕ. ТЕОРИЯ ЯЗЫКА ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
Предыстория
Человечество с тех пор, как оно осознало себя, размышляет о сущности языка, и научная теория языка столь же стара, как другие ветви европейской науки. Источник идей этой книги следует искать у Платона и греческих грамматистов, а также в трудах фон Вундта; столь же трудно обойтись без В. фон Гумбольдта, Кассирера, Гомперца, школы Мейнонга и без Марти. Вновь обратиться к объективному взгляду древних на язык меня заставило понимание недостаточности желанной и некоторое время восхвалявшейся субъективности новаторов; просто и удобно именно эту идею опоры на прошлое представить как необходимость настоящего и тем самым сформулировать первый тезис. Наше прошлое — это девятнадцатое столетие.
Если бы кто-нибудь захотел поставить памятник поразительным сочинениям по исследованию языка в XIX в., то в надписи на нем никак нельзя было бы обойтись без двух слов: сравнение и история. В основополагающих работах, начиная с Франца Боппа и В. фон Гумбольдта и кончая Германом Паулем, специфические предпосылки исследования языка, характерологические для этих исследовательских направлений, переводятся в вопросы и ответы реального лингвистического анализа. Чтобы указать истоки своей собственной работы, я выбираю «Принципы истории языка» Пауля и ставлю рядом два других труда, появившихся на пороге сегодняшнего дня, а именно «Курс общей лингвистики» Ф. де Соссюра и «Логические исследования» Э.Гуссерля, вышедшие в 1900-1901 гг. Гуссерль не остановился на этом, затем написав «Meditations Cartesiennes» [Paris, 1931], в которых была предложена расширенная понятийная модель объекта «язык». Я вижу в этом шаге Гуссерля попытку разобраться по существу; тема его второй работы — это еще не в полной мере наша модель языка как органона (Organon-Modell), однако это исследование позволяет начать и пойти дальше; модель языка как органона легко можно найти и в диалоге Платона «Кратил». Идея модели языка как органона захирела в XIX в., однако ее следует снова возродить и признать. Я сам в 1918 г. не заимствовал эту идею у Платона, а еще раз, прочтя его, представил себе суть дела и сопоставил с идеями «Логических исследований» Гуссерля. Этого требует объективное исследование языка, не отклоняющееся ни на йоту от следующего принципа: «Язык имеет три функции — изъявление (Kundgabe), побуждение (Auslosung) и репрезентация (Darstellung)». Тем самым опора на три выдающиеся языковые теории прошлого позволяет найти выход из тупика, в который неизбежно заводит субъективистский подход к языковым явлениям. Задача всей этой книги и заключается в том, чтобы показать возможности выхода.
1. «Принципы истории языка» Пауля. Декарт, естествознание и история
Философия «Принципов» Пауля представляет собой точное выражение здравого смысла человека, прекрасно показавшего себя в продуктивных эмпирических исследованиях. Это нельзя выучить и пересказать, это можно лишь пережить — посмотрите, как там говорится о безусловной необходимости основоустанавливающей науки:
«Но ошибочнее всего было бы недооценивать методологическую выгоду, проистекающую из рассмотрения проблемы принципов. Думать, что можно выделить простейший исторический факт без умозрительных рассуждений,— значит обманывать себя. На деле же никто не обходится без умозрения, только многие при этом пользуются им бессознательно и если и добиваются положительных результатов, то исключительно благодаря счастливому инстинкту. Можно даже сказать, что методы исторического изучения, бывшие до сих пор в ходу, в большей мере обязаны своим происхождением инстинкту, чем всесторонней рефлексии, проникающей в сущность вещей. Неудивительно поэтому, что к исследованию примешивается много произвольного, вызывающего бесконечную борьбу мнений и школ. Выход из такого состояния лишь один: со всей серьезностью необходимо заняться сведением исследовательских методов к исходным основоположениям, устраняя при этом все, что не удается вывести из них. Эти основоположения, поскольку они не относятся к чисто логической сфере, могут быть получены лишь путем исследования сущности исторического развития» (Пауль. Указ. соч., с. 28-29, курсив мой).
Г. Пауль с разных сторон рассматривал место языкознания в космосе наук. Во-первых, наука о языке относится к той группе научных направлений, которой он дал особое название; она относится к сфере культурно-исторических наук (Kulturwissenschaften) и должна, как он полагал, разделить судьбу тех наук, предмет которых тесно связан с двумя субстанциями Декарта. Физика и психология сталкиваются в лингвистике, как и в любой другой культурно-исторической дисциплине, и не было бы никакого выхода, если бы между физическим и психическим лежала пропасть, а исследователь языка старался бы обнаружить между ними точки соприкосновения, что и пытаются делать в языкознании со времен Декарта. Новаторы для решения вопроса о месте языкознания, как известно, изобрели свою собственную связующую дисциплину (Bindestrichdisziplin), так называемую психофизику. Психофизика обычно причисляется к психологии; однако Пауль усматривает между ними более свободное соотношение:
«Естественные науки и математика (наряду с чистой психологией) также являются необходимой основой культурно-исторических наук. Если, как правило, мы не отдаем себе в этом отчета, то только потому, что обычно довольствуемся ненаучными наблюдениями повседневной жизни и обходимся ими даже тогда, когда занимаемся историей в ее обычном понимании...».
«Из всего этого следует, что важнейшей задачей основоустанавливающей науки в области истории культуры является выявление общих условий, позволяющих психическим и физическим факторам, подчиняющимся своим самобытным законам, взаимодействовать для достижения общей цели» (Пауль. Указ. соч., с. 30).
Такое «взаимодействие» относится, по Паулю, к феномену языка. Его психофизические представления, возможно, легли бы в основу учения о взаимодействии, если бы он сам не отказался от них. Было ли где-то зафиксировано изменение его взглядов, мне неизвестно, да это и не очень существенно.
По второму основанию классификации лингвистика относится к общественным наукам. Пауль хорошо чувствовал эту новую категорию: в параграфе, следующем за приведенной цитатой, он продолжает: «Несколько иными представляются задачи основоустанавливающей науки с другой точки зрения» (Пауль. Указ. соч., с. 30). Мне кажется, что в принципиальных вопросах — там, где происходит изменение точки зрения,— не следует рассчитывать на то, что другие просто согласятся с вами. Пожалуй, верно сказано у Пауля: «Культурно-историческая наука — это всегда общественная наука. Лишь общество создает культуру, лишь оно делает человека историческим существом» (Пауль. Указ. соч., с. 30—31). Это все столь верно, что необходимо сделать логический поворот и потребовать отчета у того, кто ставит индивидуума выше общества: «Только общество создает человека...» Проще говоря, откуда всегда всплывает рецепт анализа, согласно которому индивидуум ставится над обществом? Виной тому, конечно, Декарт и другие общие источники индивидуализма в новейшей философии.
Пауль, как и его современники, был решительным индивидуалистом и в «Принципах», кроме всего прочего, честно заботился о задаче наведения мостов, не позволяющих отклониться от монадологического подхода. Все социальное должно «выводиться», на предварительных стадиях анализа, предположительно безостаточно разделяющего человеческое бытие на отдельные сферы деятельности индивидуума, оно сознательно игнорируется. Пауль как лингвист имел перед собой пример старейших немецких этнопсихологов — Лацаруса и Штейнталя — и спорил с ними в «Принципах». Он обнаружил, что их концепция уязвима и нуждается в некоторых дополнениях. Мы опустим это само по себе небезынтересное место и постараемся рассмотреть непредвзято (как это тогда было принято у немецких коллег Пауля) тему «Индивидуум и общество» в современном лингвистическом учении о принципах — желание, вряд ли требующее особого обоснования. Ф. де Соссюр, их французский современник, опиравшийся на традиции французской социологии, понимал в этих проблемах куда больше, чем Пауль.
Сказав это, мы должны вернуться к признаку исторический, который прежде других обнаружил Пауль и представил как character indelibilis объекта исследования языкознания. Он сам говорит об этом и далее отмечает: «Выяснение условий исторического становления наряду с общей логикой образует основу методологии, которой следует руководствоваться при установлении каждого факта в отдельности» (Пауль. Указ. соч., с. 27).
Поэтому те немногие главы «Принципов» Пауля, которые отклоняются от схемы исторического анализа, сильно отличаются от остальных глав. Таковы, например, глава VI, где обсуждаются в общих чертах и вне проблемы развития «основные синтаксические отношения», и глава XVIII — тема «Экономия языковых средств». Читатель никак не узнает из них, как складывались, изменялись и развивались основные синтаксические отношения и факторы экономии в истории семьи индоевропейских языков. Нет, здесь речь идет не о том, что во времена элеатов Гераклит подразумевал под невозможностью дважды войти в одну и ту же реку; Пауль описывает то, что «остается постоянным и тождественным, в вечной смене явлений» (Пауль. Указ. соч., с. 26). Его объект в этой главе — «язык человека» в единственном числе.
Последняя цитата вырвана из контекста. Между тем Пауль говорит это не для того, чтобы оправдать подход, принятый им в главах VI и XVIII, которые и сегодня вряд ли удалось превзойти, а для того, чтобы охарактеризовать, что, по его мнению, является целью познания именно для «законоустанавливающих» наук типа физики и якобы только для них и ни в коем случае не для исторического языкознания. Я прихожу к противоположному выводу, поскольку никто не может создать науку только из постоянно текущего настоящего, не опираясь на некоторые постоянные и неизменные характеристики развивающихся явлений. Разумеется, неизменность синтаксических отношений в структуре человеческих языков не следует понимать in sensu stricto; это относится и к Паулю, и к нам. Примеры из Пауля должны только продемонстрировать, как здравый смысл исследователя, о котором мы говорим, до поры до времени отвергает концепцию Гераклита и тем самым с логической неизбежностью следует рецептам противоположной партии. Для этого цитаты из Пауля вполне подходят. Список синтаксических вспомогательных средств, который Пауль приводит в своем учении о предложении, в действительности обнаруживается в модели человеческого языка; и с методической точки зрения это сильно отличается от того, что обычно находят в книге. Понятие «lex parsimoniae» также выводит исследователя за рамки собственно исторического и понуждает его рассматривать речевую ситуацию в общем виде. Ибо логическая схема речевой ситуации всегда повторяется там, где встречаются два человека.
Каким бы случайным ни был наш выбор цитат из Пауля, они обнаруживают характерное для его концепции противопоставление: там — законоустанавливающие науки, здесь — история. Пауль подчеркивает (предположительно, уже в первом издании своей книги и, следовательно, раньше Виндельбанда) идиографический характер языкознания:
«Но что бы ни думали об этом, а историческому исследованию все же не обойтись без такого подспорья, как совокупное рассмотрение разнородных элементов, которые не всегда самостоятельно добываются, а усваиваются как итоги чужих изысканий. Большим заблуждением было бы, однако, считать, что для создания той науки, которую мы имеем в виду, достаточно простого объединения данных разных наук. Нет, перед ней стоят еще такие задачи, которыми ничуть не интересуются законоустанавливающие науки, используемые ею в качестве вспомогательного средства. Науки, устанавливающие законы, сопоставляют единичные процессы, отвлекаясь от их взаимоотношений во времени, и единственная их цель — вскрыть сходства и отклонения с тем, чтобы на этой основе обнаружить постоянное и тождественное в вечной смене явлений. Понятие развития им совершенно чуждо, оно едва ли даже совместимо с их основными положениями, что делает их прямой противоположностью историческим наукам» (Пауль. Указ. соч., с. 25,26; выделено мной.—К. Б.).
В этом суть оппозиции Виндельбанда — Риккерта; мы сами будем считать концепцию Риккерта источником логических размышлений Пауля и вольнодумно освободим лингвистику от слишком тесного панциря только идиографической науки. Что стало бы с правом языкознания на поиск законов звуковых изменений, если бы поле его зрения было ограничено единичными историческими явлениями? Что стало бы с правом языковеда на отождествление слова, произносимого сегодня, со словом, произносившимся Лютером и возводимым к праиндоевропейскому корню, существование которого уже доказано? Пауль, будучи эмпириком, близок к тому, чтобы принять такое ограничение.
Фонетические законы, очевидно, никогда не были и не будут простыми законами природы вроде закона о свободном падении тел. Тот, кто сегодня занят их изучением, должен сначала указать, исследует ли он соответствующие факты как фонетист или как фонолог; явления, лежащие в основе правил о передвижении звуков, относятся к фонологическим феноменам. И если справедливо утверждение о том, что фонемы представляют собой диакритики, то есть знаковые образования, то передвижения звуков по своей сути никак не могут следовать простым законам природы. Напротив, они возникают в социуме и как таковые входят в сферу применимости методов исследования явлений социума. То, что обнаружилось, относится prima vista к статистическим закономерностям, которые должны обнаруживаться во всех явлениях социума; однако следует учитывать и «моральную статистику», результаты которой также весьма достойны внимания. Мы прервемся здесь. Сказанного достаточно, если уже посеяно сомнение и возник интерес к динамике развития идей книги Пауля. Включение всей лингвистики в группу идиографических наук, если таковые вообще существуют, неудовлетворительно и должно быть пересмотрено.
Однако едва ли не более важно второе соображение, которое тоже можно возводить к идеям Пауля, а именно то, что сведение языкового исследования одновременно и к физике, и к психологии обрекает его на своеобразную безродность (Heimatlosigkeit). Такой подход ошибочен. Решающее грехопадение, которое необходимо искупить, случилось тогда, когда языковедческое учение о принципах (это не касается эмпирических исследований) вторглось в дискуссии о двойной субстанции Декарта и запуталось в них, а тем самым в новейшей психофизике. То, что я имею в виду, более рельефно обнаруживается, выступая в разных обличьях, подобно Протею, на страницах второго сочинения, которое лишь сегодня заслуженно получило всеобщее признание.

2. «Курс» де Соссюра и материальное мышление XIX века
«Принципы» Пауля представляют собой прекрасный учебник, широко использующий достижения языкознания XIX в. «Курс общей лингвистики» Фердинанда де Соссюра — это что угодно, но не простое изложение результатов. Через всю книгу проходят побуждающие к дискуссии идеи, отражающие методический скепсис исследователя, который знает свою науку и ее достижения не хуже других языковедов, но который не в состоянии удержаться от еще одной своеобразной очистительной проверки идей Декарта теперь уже на основе собственно лингвистических данных. Это наиболее осязаемый и наиболее очевидный результат, достигнутый Ф. де Соссюром. Где в его книге можно обнаружить те перспективы, которые очертил В. фон Гумбольдт, задавшись целью постигнуть застывшее в языке видение мира, свойственное различным народам? И тем не менее Ф. де Соссюр, опираясь на свой собственный исследовательский опыт, рассмотрел гумбольдтовское противопоставление эргона и энергейи и предложил нам в своем предварительном обсуждении почти окончательный ответ на вопрос об отношении между «linguistique de la langue» и «linguistique de la parole». Он показывает, что необходимо, чтобы действительно создать «linguistique de la parole».
Однако это лишь один аспект, одна сторона научной деятельности этого богатого идеями человека. Его лекции, вошедшие позднее в посмертное издание его книги, пожалуй, должны рассматриваться как руководство к изучению почти оформленных блистательных идей еще размышляющего ученого-творца. Я убежден, что мы еще только начинаем осознавать историческую значимость работ де Соссюра и их воздействие на формирование теории языка. Каждый раз, когда я вновь обращаюсь к его трудам, мне открывается что-то новое. Досадно, что при этом приходится критиковать; это происходит лишь из-за того, что де Соссюр как истинный сын своего времени останавливается на половине пути, ведущего к освобождению от материального мышления XIX в., и оставляет единомышленнику-коллеге наиболее выгодную позицию для ретроспективного и проспективного взгляда на предмет языкознания.
Ф. де Соссюр мало заботится о том, какое место должна занимать его наука в высоких официальных диспутах и какой ей приличествует ранг, напротив — он предпочитает размышлять в рабочем халате, руководствуясь конкретными примерами повседневных мучений теоретика-языковеда. «Что является целостным и конкретным объектом лингвистики? Вопрос этот исключительно труден, ниже мы увидим почему. Ограничимся здесь показом этих трудностей» (Соссюр. Указ. соч., с. 46). И далее следует длинный список, который предваряется следующим замечанием: «Какой бы способ мы ни приняли для рассмотрения того или иного явления речевой деятельности, в ней всегда обнаруживаются две стороны, каждая из которых коррелирует с другой и значима лишь благодаря ей» (Соссюр. Указ. соч., с. 46). Это, конечно, так. И тем не менее нет никакой нужды сообщать специалистам, что звук и функция составляют в конкретном языковом феномене единое целое. И все же мы обнаруживаем, что это становится «трудностью» для думающего ученого.
Сверх ожиданий он идет куда дальше тезиса о двусторонности и различает никак не меньше четырех ликов Януса языковых явлений: возьми слог, и ты установишь, что его следует определять одновременно и как акустическое, и как артикуляторное единство. Проникнув с помощью анализа на более глубокий уровень звука, ты придешь к выводу, что «он существует не для себя самого» (то есть не так, как ты его воспринимаешь), а «образует в свою очередь новое сложное физиолого-мыслительное единство с понятием» (Соссюр. Указ. соч., с. 47). Ты рассматриваешь речь как целое и обнаруживаешь в ней индивидуальную и социальную сторону. И наконец, язык в каждый момент существования является «действующим установлением» и, соответственно, образует «установившуюся систему», но одновременно он продукт прошлого, результат «эволюции». Что из этого следует? Вновь и вновь — так говорит де Соссюр — исследователь языка оказывается перед одной и той же дилеммой: либо он обречен на односторонность, либо, стремясь соединить результаты двойной стратегии исследования, он берется за синдетикон. Ибо во втором случае «объект языкознания выступает перед нами как груда разнородных, ничем между собой не связанных явлений. Поступая так, мы распахиваем дверь перед целым рядом наук» (Соссюр. Указ. соч., с. 47).
Это лейтмотив методических сетований де Соссюра: я располагаю membra disjeeta из совершенно различных по происхождению научных областей и должен соорудить из них нечто гомогенное, носящее имя одной-единственной, а именно моей науки. Если мы сами имеем право высказаться по данному вопросу, то с формальной точки зрения на это методологическое сетование имеется лишь два ответа. Либо действительно приходится иметь дело с несовместимыми осколками наук, но и тогда это сетование необоснованно, поскольку лингвисту удается благодаря чудесной силе обобщения построить из гетерогенных частей различных научных направлений фактически единую науку. Либо следует признать ложным исходное предположение о том, что исследователь языка с самого начала смотрит на объект преимущественно чужими глазами — то глазами физика и физиолога, то глазами психолога-экзистенциалиста, то социолога, историка и т.д.


Не имело бы особого смысла выслушивать краткое изложение методических претензий из уст постороннего. Однако де Соссюр отнюдь не посторонний. Он не только указывает на заблуждения теоретиков языкознания своего времени, вульгарных материалистов (der Stoffdenker), которые превратно истолковывали тонкие методы исследования удачливых умельцев и получаемые ими результаты, но и знает выход из методологического тупика, обрисовывая его контуры в своих наиболее удачных лекциях. Он знает, что науки о языке образуют ядро общей сематологии (семиологии), в ней лежат их истоки, следовательно, они относительно автономны и могут обойтись без помощи других наук. Ему лишь не удается придать должной силы спасительной идее о том, что исходные данные лингвистического исследования являются фактами лингвистическими (а не физическими, физиологическими или психологическими). Для того чтобы раз и навсегда вырваться из заколдованного круга материально ориентированного членения действительности (stoffdenkerischen Weltaufteilung), необходимо «ага»-переживание, возникающее, например, при осознании границы между фонетикой и фонологией. К данному переживанию и его аналогам де Соссюр не подошел, хотя его вклад в осознание значимости этой категории весьма существен.
Состоятельность или несостоятельность излагаемой на последующих страницах теории языка зависит от обоснованности предположения, что концепцию исследователя принципов конца XIX столетия можно заменить чем-то более притягательным. Для этого необходимо изменить сам базис дискуссии. Мы смиренно последуем рецепту Сократа, изложенному Платоном, и вернемся в мастерские «практика», туда, где только и возможно искать сокровенное знание о таком предмете исследования, как «язык». Речь идет о том, чтобы выявить исследовательские установки языковеда-практика, способствующие его успешной работе, и точно — насколько это возможно — фиксировать их в теоретических терминах. В этом состоит задача аксиоматизации наук о языке. Остальное выйдет почти само собой.
3. Гуссерль и его программа в «Логических исследованиях»
Тридцать лет назад Гуссерль выступил на научной конференции со следующим возражением:
«Современная грамматика полагает, что она должна исходить исключительно из психологии и других эмпирических наук. Мы, напротив, придерживаемся здесь той точки зрения, что старая идея всеобщей и даже априорной грамматики обретает благодаря выявленным нами априорным законам, определяющим возможные формы значения, прочный фундамент и вместе с тем — достаточно определенно ограниченную сферу применения».
Правда, упрек в психологизме (как легко установить документально) касается преимущественно теоретиков и почти не относится к языковедам-практикам XIX столетия. Фактически это была лишь относительно небольшая группа грамматистов (в период от Штейнталя до Вундта), попавшихся на приманку вновь возрожденной и многообещающей психологии языка, что привело к недооценке собственно грамматических задач. Я бы не хотел безоговорочно причислять к этим ученым эмпирика Штейнталя и еще меньше Г. Пауля, поскольку у обоих относительно легко отделяется и снимается психологически окрашенный способ выражения и обнаруживается ядро интуитивно верного и непредвзятого грамматического мышления.
Но как бы то ни было, Гуссерль прав в своих возражениях относительно способа мышления Штейнталя, Пауля и Вундта как теоретиков языкознания. Что же он сам предлагает? Уже в конце цитированного отрывка (во втором из трех следующих далее замечаний) обнаруживается весьма пессимистично звучащее утверждение. Оно адресуется некоему гипотетическому языковеду-практику, который после прочтения этой новой программы «чистой грамматики» разочарованно качает головой и готов «отказать ей в доверии» из-за «ее мнимой узости, самоочевидности и практической бесполезности». Гуссерль предлагает поразмыслить этому гипотетическому скептику над тем,
«что до сих пор отсутствует, даже в самом предварительном варианте, необходимое учение о формах; точнее говоря, никому до сих пор не удалось сформулировать строго научное и феноменологически ясное отличительное свойство элементарных компонентов значения и дать научное описание многообразия производных форм в их связях и преобразованиях, тем самым, уж во всяком случае, эта задача не может быть отнесена к числу слишком легких (Husserl. Op. cit., S. 321; выделено курсивом мною. — К. Б.).
Почтенный автор, обрисовывая проблему построения чистой грамматики, заключает свое обсуждение констатацией недостижимости этой, так сказать, «действительно конечной цели». Во всяком случае, именно так звучат его слова. Как мне кажется, этот пессимизм сейчас, тридцать лет спустя после появления «Логических исследований», можно было бы считать столь же обоснованным, как и в те времена, если бы конечная цель попыток достаточно универсального научно-теоретического описания и обоснования сущности грамматического учения в точности соответствовала представлениям Гуссерля и если бы построение «чистой грамматики» требовало использования именно им предлагаемого теоретического аппарата. Первый шаг в его наброске идей «чистой грамматики» совершенно безупречен, хотя и не слишком оригинален: везде, где есть сложные единицы (Kompositionen) в точном смысле, должны обнаруживаться правила соединения единиц и сфера соответствующих структурных закономерностей. Вот показательная цитата из Гуссерля:
«Всякая связь вообще подчинена определенным законам, особенно такая, ограниченная объективно однородной областью, материальная связь, при которой результаты сложения попадают в ту же область, что и его члены. Мы никогда не сможем сочетать каждую данную единицу с любой другой и в любой форме, ибо именно область единиц ограничивает число возможных форм и определяет правила их конкретного наполнения. Универсальный характер этой закономерности не отменяет, однако, необходимости выявления ее в каждой данной области и исследования тех правил, которым она подчиняется» (Hu sser l. Op. cit., S. 307). Это так же бесспорно и заслуживает внимания, как и то, что «каждый языковед независимо от того, отдает он себе в этом отчет или нет», оперирует структурными закономерностями, присущими области языковых символов (S. 319). Вопрос лишь в том, каков тот минимум данных, который необходим для выявления этих закономерностей. И в этом пункте я должен возразить Гуссерлю, точнее говоря, Гуссерлю «Логических исследований». В дальнейшем мы дважды будем подробно обсуждать идеи Гуссерля: первый раз — его теорию абстракций (Abstraktionstheorie) в разделе о (языковых) понятийных знаках и, далее, еще раз — его уже кратко упомянутую идею чисто лингвистического учения о композициях (Kompositionslehre). Обе эти концепции были бы обречены на теоретическую бесплодность, если бы их развитие было ограничено вариантом «Логических исследований». Однако эти теории станут плодотворными, если при реализации старой программы учесть тот поворот, который в наиболее явной форме сделал сам Гуссерль в 1931 г. в «Meditations Cartesiennes». Было бы странно позволить сегодня сказать свое слово в теории языка только раннему Гуссерлю и отказать в этом позднему Гуссерлю. Старая гуссерлианская модель языка содержит ровно столько реляционных элементов (Relationsfundamente), сколько требуется для логической экспликации речи монадного существа, монолога способного к величайшим абстракциям Диогена в бочке. Напротив, новая модель человеческого языка, которая должна была бы быть последовательно построена в соответствии с «Картезианскими размышлениями», богата ровно настолько, насколько это необходимо языковой теории; на практике такая модель всегда использовалась со времен Платона. Речь идет о модели языка как органона. Пусть с нее и начинается наше собственное изложение принципов языкознания.
ГЛАВА I ПРИНЦИПЫ НАУКИ О ЯЗЫКЕ
§ 1. ИДЕЯ И ПЛАН АКСИОМАТИКИ
Наблюдение и исследовательские гипотезы
У истоков теории языка стоят две не вполне четко различимые нерешенные задачи; первую мы намереваемся лишь кратко рассмотреть в порядке обсуждения, а вторую — разрешить. Первая заключается в выявлении полного содержания и характера специфически лингвистического наблюдения, а вторая — в систематическом выявлении наиболее значимых исследовательских идей, определяющих собственно лингвистические умозаключения и стимулирующих их.
1. Точное восприятие, три вида понимания
Нет надобности подвергать обсуждению то, что лингвистика вообще зиждется на наблюдении. Ее репутация как хорошо обоснованной науки в значительной степени зависит от надежности и точности ее методов вывода (Feststellungsmethoden). Там, где отсутствуют письменные памятники или где их свидетельства можно дополнить живыми наблюдениями, исследование незамедлительно обращается к непосредственному и подлинному источнику сведений. В наши дни, например, оно, не колеблясь, предпринимает на местах диалектологический анализ, изучая живые звуки и фиксируя на пластинках редкие и труднонаблюдаемые конкретные явления речи, чтобы затем подвергнуть их вторичному рассмотрению. Конечно, на пластинках можно фиксировать только слышимую часть речевого явления, и уже одно это оказывается весьма существенным для дискуссии о методах. Ведь к полному, а это практически то же, что к «значимому» и «наделенному значением», речевому явлению относится отнюдь не только то, что воспринимается на слух. Каким же образом устанавливаются и делаются доступными точному наблюдению другие компоненты речевого явления? Как бы там ни было, но лингвист-наблюдатель должен совершенно иначе, чем физик, интерпретировать (verstehen) воспринимаемое ушами и глазами (будь это, как говорят, изнутри или извне). И эту интерпретацию следует столь же тщательно подвергнуть методической обработке, как и записи flatus vocis, звуковых волн, звуковых образов.
Было бы ограниченным и не соответствующим многообразию имеющихся средств и возможностей считать, что требования к интерпретации одинаково выполнимы для любой лингвистической задачи; не может быть и речи о том, что все основано на «вчувствовании» и самовыражении.
Детская психология и зоопсихология нашего времени создали новую стратегию исследования и тем самым достигли величайших успехов в своей области; при разгадке иероглифов не сразу был найден третий путь, однако необходимость чудесным образом вывела на единственно правильный. Понимание имеет в силу своей природы по крайней мере троякую интерпретацию в языковедческом исследовании.
Первые исследователи иероглифов располагали лишь непонятными рисунками: они считали, что это символы, которые, возникнув из человеческого языка, должны читаться так же, как наши знаки письма; они предполагали, что совокупность этих символов образует текст. И в самом деле, шаг за шагом расшифровывались тексты; так был изучен язык народа фараонов. Как и в наших языках, в нем были слова и предложения, а первоначально непонятные рисунки оказались символами предметов и ситуаций. Как выявили значения этих символов, сейчас несущественно, важно, что, уж во всяком случае, речь идет о первом аспекте, связанном с символической значимостью. Добавим к этому для контраста вторую — совершенно иную — исходную ситуацию исследования. Это будут не памятники на камне и папирусе, а существующие в социальной жизни чуждых нам существ определенные явления и процессы, предположительно функционирующие, как наши человеческие коммуникативные сигналы. Чуждыми существами могут быть муравьи, пчелы, термиты; ими могут оказаться птицы и другие социальные животные, но это могут быть и люди, а в качестве «сигналов» в этом случае выступит человеческий язык. Услышав команду, я по поведению воспринимающих этот сигнал могу строить гипотезы о его предположительном «значении» или же, точнее, о его сигнальной значимости. Здесь, таким образом, дело обстоит совершенно иначе, чем в случае расшифровки текстов. И, в-третьих, еще одно исходное различие обнаруживается тогда, когда я истолковываю воспринимаемое как экспрессию. К экспрессии причастны мимика и жесты человека, с экспрессией связаны также голос и язык. Этот концепт дает еще один — совершенно особый — ключ к пониманию.
Как удачливые пионеры исследования языка пользовались этими ключами к пониманию — об этом можно судить по их работам. Однако как применялись эти ключи в процессе последовательного анализа конкретного языка, это систематически и исчерпывающе еще никогда не описывалось. Логическое обоснование исходных данных при построении науки о языке, соотнесение ее положений с наблюдениями над конкретными языковыми явлениями — все это чрезвычайно сложная задача. Однако было бы совершенно ошибочным пытаться использовать в качестве образца для языкового исследования совершенно чуждый ему методический идеал физики. Кто знает, возникла ли бы значительная, пользующаяся авторитетом наука о языке, если бы не существовало предварительного анализа, обнаруживающегося в оптической передаче и фиксации звуковых образов языковых единиц с помощью письма? Как бы то ни было, но я положительно думаю, что мы обязаны античным и современным языковедческим исследованиям, опирающимся на предварительный шрифтовой анализ языковых текстов, куда более глубокими и фундаментальными идеями, чем это хотят представить некоторые наши современники. Звучащий вновь призыв освободиться от букв столь же понятен и обоснован, как и требование полноты и точности результатов. Однако следует помнить, что плаванию приходится обучаться и обучение происходит фактически по буквам.
Когда совсем недавно мы сами записывали первые слова ребенка, произнесенные в конкретной жизненной ситуации, на пластинки и намеревались исследовать эти начальные образцы человеческой речи в соответствии с правилами языковедческого анализа, я и мои коллеги могли представить себе, насколько сложной должна была быть аналитическая процедура в те времена, когда письма еще не существовало. Ибо для нас основная проблема была связана не с пониманием, не с истолкованием, а в гораздо большей степени с анализом тех еще лишенных четкой фонематической «чеканки» (Pragung) образований, которые характерны для детской речи с ее еще не установившейся артикуляцией. Пожалуй, тут парадокс в том, что в данном случае корабль зависит от руля больше, чем руль от корабля; в более смягченном виде я бы сказал, что с точки зрения научной практики фонетика в столь же сильной степени зависит от фонологии, как и фонология — от фонетики. О первых словах ребенка более подробно речь пойдет в другом месте.
И все же настоятельной потребностью лингвистического науковедения остается выявление логически исходных шагов индуктивного рассуждения исследователя языка. И для физики, и для языкознания одинаково важны слова, которыми открывается «Критика чистого разума»: «Без сомнения, всякое наше познание начинается с опыта; в самом деле, чем же пробуждалась бы к деятельности познавательная способность, если не предметами, которые действуют на наши чувства...». Назовем то, что действует или способно подействовать на чувства исследователя языка, конкретным речевым событием (Sprechereignis). Подобно грому и молнии и переходу Цезаря через Рубикон, оно единично, происходит hie et nunc и занимает определенное место в географическом пространстве и в григорианском календаре. Языковед проводит основные наблюдения над конкретными речевыми событиями и фиксирует полученные результаты в исходных научных положениях. В этом все эмпирические науки равноправны. Однако характер предмета исследования в физике и в языкознании совершенно различен (на что указывает аксиома о знаковой природе языка); кроме того, неодинаковы и способы наблюдения, а также логическое содержание исходных научных положений.
Поднятая в теме «Понимание» проблема методов исследования языка на практике означает, что ни на одном этапе лингвистического исследования нельзя обойтись без специфических умений филолога. Там, где не ставится задача воссоздания каких-либо текстов и не решаются вопросы об аутентичности, то есть в случае конкретных речевых событий, воспринимаемых in vivo, все равно остается выполнить то, чего ждут от врача у постели больного и называют диагнозом, или то, что требует филологического чутья в процессе анализа текста и именуется толкованием (герменевтикой). И хотя точность и достоверность интерпретации (герменевтического акта) здесь может больше зависеть от исторического знания, а там — от понимания жизненной ситуации, с психологической точки зрения это практически несущественно. Однако это замечания по ходу дела, ведь все своеобразие различных лингвистических наблюдений следует понимать как отражение своеобразия предмета языковедческого исследования — языка.
По ходу последующего изложения то тут, то там (например, в разделе о фонеме) постоянно будут возникать новые явления, на которые лингвист-наблюдатель должен иметь собственную точку зрения; тем самым снова и снова должны формулироваться специфические исходные утверждения на основе непосредственно наблюдаемых in vivo или же за фиксированных в тексте языковых феноменов. До сего времени еще никому не удавалось упорядочить универсум собранных фактов таким образом, чтобы оказалось возможным осуществить обзор всего добытого индуктивным путем опыта языковедов; лишь внутренняя неудовлетворенность логически мыслящих исследователей, подобных де Соссюру, выдает, что Дж. Ст. Милль лингвистики de facto еще не родился.
2. Исходный объект науки о языке. Понятийный универсум лингвиста
Для удобства можно обозначить совокупность того, что в состоянии воздействовать на чувства языковедов, как исходный предмет (Ausgangsgegenstand) лингвистики. Разумеется, желание достигнуть определенного результата приводит к тому, что в сферу лингвистического анализа попадает не все, что можно рассмотреть, а лишь некоторый ускользающий минимум. Ибо все эмпирические науки равны в том, что каждая из них выбирает в качестве темы исследования конкретные данные и из этого океана богатств черпает ложечкой подходящие пробы, чтобы только их подвергнуть хитроумному анализу и дать им точное научное определение. Точно так же, как ботаник в процессе классификации не гонится за каждым экземпляром растения, а физик не рассматривает все падающие с дерева яблоки, чтобы верифицировать закон тяготения (несмотря на легенду о том, что однажды упавшее яблоко дало толчок к открытию закона тяготения), так и языковед, руководствуясь законами своей науки, оставляет за собой право самостоятельно выбирать то, что он хочет изучать.
При этом всегда и везде подразумевается, что с помощью немногого возможно очень многое, что в науке по отдельным примерам можно понять целое. Именно поэтому главный, программный вопрос языковой теории, определяемый конечной целью лингвистического анализа, ставится так, как это предсказывается науковедением для всех эмпирических наук и как это сделано у Г. Риккерта в «Границах естественнонаучного образования понятий» для естественных наук и истории: там, где сила понятия структурирует и делает теоретически обозримой прежде неохватную и разношерстную сферу данных, науковедение должно выполнить свой долг, исследовав все «как» и «почему» успешности использования соответствующих понятийных категорий. В «как» можно сразу включить «насколько» или «как далеко», то есть вопрос о внутренних «границах» успеха, что особенно подчеркивал Риккерт и даже выбрал в качестве названия своей книги. Следовательно, принимая во внимание результаты Риккерта, мы не должны поднимать значительно более узкого, по сути, схоластического вопроса о принадлежности языкознания к одной из двух групп наук, выделенных Риккертом, — к номотетическим или идиографическим; это означало бы сразу надеть на себя шоры. Однако мы хотим еще раз вернуться к начальной точке исследования Риккерта и, непредвзято проанализировав ее, по-новому сформулировать логически обоснованный исходный вопрос лингвистики и ответить на него.
Необходимо, наконец, на основании этого исследовать понятийный универсум лингвиста, установить, как и почему ему удается из хорошо очерченной, но неисчерпаемой области конкретных фактов, области конкретных событий речи сформировать предмет научного рассмотрения — точно так же, как это делает физик своими средствами для своего научного мира, так же, как это удается сделать во всякой внутренне цельной эмпирической науке или группе эмпирических дисциплин в отношении их исходного предмета с помощью всегда несколько иного, но соответствующего этому предмету аппарата понятий.
Это вполне в духе исходного вопроса Риккерта. Тот, кто стремится найти ответ на вопрос, работает в области науковедения (Wissenschaftslehre); теория языка является одним из разделов науковедения в той же мере, что и классификация Виндельбанда — Риккерта вместе с ее обоснованием и многими подобными работами. Если мы не будем ставить во главу угла задачи классификации и пока что отодвинем их в сторону, то лишь потому, что так называемых конститутивных «различий в аспектах рассмотрения» данности (Gegebene) существует куда больше, чем те два, которые установлены Виндельбандом и Риккертом. Пауль, по существу, подозревал это; позже к аналогичным выводам пришел Штумпф в своем весьма обстоятельном академическом исследовании на фактическом материале хорошо развитых научных дисциплин, опубликованном в Берлине в 1907 г. под названием «К разделению наук»; он вернулся к этой проблеме в остроумной, хотя и несколько пространной критике работы Бехера «Гуманитарные и естественные науки».
Здесь не место подробно разъяснять мою позицию по отношению к Штумпфу и Бехеру; однако я хотел бы высказать свое мнение об их вкладе в науковедение. Им не хватает осознания того, что существует целая группа наук, которые неизбежно останутся неоднородными до тех пор, пока в качестве основы выбирается картина мира, предложенная Декартом, или Спинозой, или Лейбницем, или Лотце. Поэтому Штумпф, занимаясь преимущественно своей областью исследования, в своей наиболее зрелой книге «Звуки языка» («Die Sprachlaute», 1926) не увидел пути к фонологии и к специфическим задачам лингвистики. В моей работе «Фонетика и фонология» («Phonetik und Phonologie») это показано на

конкретном примере. Но его «учение об образах», существенное для упомянутой группы наук, и, кроме того, целая область «нейтральных наук» (феноменология, эйдетика, всеобщее учение о связях) составляют строгую концепцию. Многое там необходимо и, как мне кажется, не устаревает. Бехер со своей стороны (что, впрочем, прекрасно видно из его книги) не является историком в духе Риккерта, например биографом. Не составило бы особого труда спасти основную идею Риккерта об идиографической составляющей в научных дисциплинах, например очистив ее от полемики с Бехером и сделав ее еще более живой и весомой (как это он сам планировал). Что касается положения науки о языке в космосе наук, то основание, которое предлагает для нее, а также и для психологии Бехер в двух главах своего произведения (Becher. Ор. cit., S. 283—296), я считал бы привнесенным извне, а не возникшим изнутри. Хотя обе науки открывают широкие возможности, едва ли современный языковед будет чувствовать себя уверенно в их рамках; да и иск, предъявленный де Соссюром к методам, едва ли будет удовлетворен, если мы придем к малоутешительному выводу, предписывающему языковеду смотреть на факты глазами других.
Примечательно, что книга Риккерта в тех немногих местах, где на примерах постигается суть языковедческого подхода (в самом широком смысле слова), рассматривает специфически филологические, а не специфически лингвистические задачи. Поэтому мне кажется столь же естественным и то, что противники риккертовской дихотомии внутри globus scientiarum, приводя аргументы из области языка, обращаются уже к специфически лингвистическому. Ибо достаточно очевидно, что на большом филологическом материале так же явно обнаруживается преобладание идиографических моментов, как на лингвистических фактах типа так называемых «законов» передвижения звуков или изменения значений — недостаточность идиографического подхода. Было бы опрометчиво все неидиографическое в смысле Риккерта немедленно помещать (как это часто делается) в область естественнонаучной номотетики. Ибо тезис «tertium non datur» до сих пор еще никем не доказан, а лишь делаются попытки доказать его всерьез. Поэтому я согласен со Штумпфом и Бехером. В рамках языкознания прямо-таки классическим примером науки, которая не использует ни идиографический, ни естественнонаучно-номотетический методы и которая, несмотря на это, доказала свое право на существование и возможность функционировать, является вся описательная грамматика. При этом я имею в виду не много раз критикованную «школьную грамматику» (по ее адресу, к слову сказать, я охотно произнес бы несколько теплых слов), а все простые структурные интерпретации, которые со времен гениальных греков обычно используются для какого-нибудь конкретного языка. Еще никогда научные успехи в области языка не достигались без такого структурного анализа. Его научный характер рассматривается в начале раздела 3 Аксиомы С.
Так с помощью де Соссюра можно было бы начать проверку основных научных понятий на всех тех высказываниях, которые ежедневно делаются лингвистами, прежде всего об их собственном языке или группе языков. Вот, например, имя и глагол в индоевропейском или класс местоимений — что же это такое? Речь идет о том, чтобы еще раз мысленно повторить открытия греков, закрепивших свое осмысление языковых явлений в такой терминологической системе, которая в своей значительной части продолжает жить и сегодня. Одно может показаться устаревшим, другое — слишком узким в их терминологии; это должно быть устранено; но остается столько поразительных идей, которые тогда воспринимались совершенно свежо и до наших дней сохранились в научном багаже лингвистов. Однако мы должны уметь отчитаться по всем основным понятиям всех наук, не полагаясь на деловые способности предков. Отчет должен соответствовать современному положению дел; кроме того, проверка не позволила бы пропустить кажущиеся тривиальными языковедческие утверждения.
Мне неизвестно, чтобы общая задача языковой теории как части науковедения выводилась по этой формуле и решалась sub specie систематически устраиваемой проверки понятий и сравнения специфически лингвистического с другими понятийными аппаратами. Самый близкий современный пример этого, который вселяет бодрость, принадлежит, как уже сказано, Риккерту, самый отдаленный — грекам, которые открыли теоретическую сущность понятия. Но кроме того, нельзя упускать из виду важность результатов конкретной научной деятельности, прежде всего поразительной исследовательской практики самого языкознания — как античного, так и современного, — без которой теоретик науки не имел бы никаких оснований спрашивать, отчего я почему плодотворна именно эта система понятий.
3. Аксиомы науки о языке
Если рассмотреть то же самое с другой стороны, надо исходить из аксиом (Grundsatze). Можно было бы попытаться ввести их с помощью известного продолжения цитаты из «Критики чистого разума»: «Но хотя всякое наше познание и начинается с опыта, отсюда вовсе не следует, что оно целиком происходит из опыта» и т.д. Но это запутало бы нас в совершенно нежелательных здесь вопросах. Принципы эмпирической науки ни в коем случае не черпают свои логические достоинства из доказательства собственной априорности. То, о чем я хочу сказать, особенно отчетливо видно в естественных науках. Обычно возникновение идеи о возможности сплошного количественного (математического) анализа природных процессов считается часом рождения современной физики. Тезисы Галилея, ubi materia ibi geometria Кеплера в общих чертах наметили программу, которой физики до сих пор остались верны и которой они обязаны успехами своей науки. Классические попытки расчленить достаточно неопределенное ubi materia ibi geometria на систему аксиом — это и естественная философия Ньютона, и «Критика чистого разума» или «Теория индукции» Дж. Ст. Милля. Аксиомами пользуются и убежденные эмпирики. Что касается физики, то о ней можно сказать, что с момента возникновения идеи математического анализа природных процессов физика прекрасно осознавала, каково должно быть истинное направление исследования, и она ориентировалась на формирование своей эксплицитно сформулированной аксиоматики в каждом отдельном исследовании. На современном этапе развития физики, в период ее (можно сказать, чисто логического) расцвета, не поднимается больше вопрос о том, что в ней должно быть a priori и что a posteriori. Того же самого мы хотим и для языкознания. Мы предлагаем определенный род деятельности с аксиомами, которую, пожалуй, можно назвать чисто феноменологической экспликацией или нейтральной с точки зрения теории познания (и онтологии) фиксацией основных принципов. Это принципы, которые должны быть получены из фонда результатов, достигнутых путем редукции в ходе лингвистических исследований. Д.Гильберт называет это процедурой аксиоматического мышления и требует — точно в духе нашей концепции — именно этого для всех наук. Эта «закладка фундамента», продвигающаяся вглубь по мере развития соответствующих исследований, возможна и необходима во всех науках; именно этим столь удачно занимаются Гильберт и его друзья в области математики. Это подробно освещается уже в рецепте, данном Сократом в диалоге Платона, содержится в так называемой сократовской «индукции»: иди к специалистам, к удачливым в каком-либо деле «ремесленникам», и в дискуссии с ними ты обнаружишь те принципы, на которых основывается их практическое знание дела.
А как обстоит дело с аксиомами языкознания? Ниже мы сформулируем несколько положений, которые претендуют либо на то, чтобы их рассматривали в качестве аксиом языкознания, либо на то, чтобы по меньшей мере способствовать успеху теоретических усилий по созданию закрытой системы таких аксиом. Это предприятие ново по своей форме; но идейное содержание этих положений, напротив, ни в коей мере не ново и по природе вещей не может быть новым. Ибо те взгляды на язык как на предмет исследования, которые вытекают из принятия данных постулатов, разделялись и разделяются языковедами по крайней мере с тех пор, как вообще существует языкознание. Вопросы, которые можно поставить только с этих позиций, уже поставлены, и ответы на них получены; другие же, те, что не ставились, ибо они были бы бессмысленны с данной точки зрения, просто не возникают. Можно утверждать с большой уверенностью, что и языкознание в своей новейшей, чуть более чем столетней истории хорошо осознало истинный путь исследования. Теоретики науки указывают, что, по всей вероятности, плодотворные концепции, ранг которых подобен математическому анализу природных процессов, даже будучи плохо сформулированными, в общем и целом направляют исследование. И то, что можно было бы сохранить из них, — это именно функции аксиом в исследовательском процессе отдельных эмпирических наук. Аксиомы являются конституирующими, определяющими сферу исследования тезисами, это некие радикальные индуктивные идеи, которыми пользуются в любой области исследования.
4. Четыре принципа
Взгляд на нижеследующее показывает читателю, что здесь мы формулируем, объясняем, рекомендуем четыре закона. Если критик заметит, что они (воспользуемся термином Канта) подобраны (sind aufgerafft), что существуют еще и другие аксиоматические или близкие к аксиоматическим законы о человеческом языке, то в этом пункте он встретит наше полное согласие; эти принципы действительно извлечены из плодотворных концепций языкознания и, несомненно, оставляют место и для других. Тот факт, что Кант был бы недоволен подобной ситуацией и претендовал на большее, когда стремился создать аксиоматику математических и естественных наук, известен из его собственного признания и из истории возникновения «Критики разума». Но сегодня известно еще и другое, а именно то, что чудесная архитектоника кантовской двенадцатиричной таблицы категорий и аксиом была историческим призраком, фантомом-однодневкой; я не могу отделаться от опасения, что параллельный опыт в языковедческом учении о принципах был бы обречен на тот же прогноз, то есть на то, чтобы стать призраком-однодневкой. Ученые наших дней уже не ставят перед собой столь далеко идущие цели, какие ставил перед собой Кант, и, возможно, последняя мудрость заключена в том, что удается извлечь из сопоставимых современных попыток. Такие ученые, как Рассел и Гильберт, представляют себе исследование принципов в области эмпирических наук таким образом, что уже имеющиеся результаты и теории рассматриваются и подвергаются опыту логической редукции; это и есть первый шаг «аксиоматического мышления». Не просто сделать этот шаг и выбросить в корзину для бумаг план его исполнения, но и отчитаться в этом — вот поворот, который я имею в виду. «Подбор», имеющий место с давних пор, сегодня еще в большем масштабе, чем раньше, предан гласности и доступен проверке. Но тому, кто рискнет заниматься «подбором», пожелаем непредвзятого взгляда и счастливой руки; при наличии таковых, возможно, будет достигнут хотя бы post festum внутренний порядок аксиом.
Две из четырех аксиом связаны друг с другом столь тесно, что можно спросить себя, не едино ли их содержание; это первая и вторая аксиомы. Мне самому с большим опозданием стало ясно, почему используются две. Модель языка как органона являет собой то дополнение старой грамматики, которое признавалось необходимым такими исследователями, как Вегенер, Бругман, Гардинер, и до них в определенной степени и другими, например Паулем; модель органона учитывает все разнообразие базисных отношений (Grundbezuge), которые обнаруживаются лишь в конкретном речевом событии. Мы ставим во главу угла тезис о трех смысловых функциях языкового образования. Интереснейшая попытка, в которой последовательно проводится нечто похожее, — это книга А. Гардинера «Теория речи и языка». Анализ Гардинера направлен на ситуативную теорию языка.
Должны ли мы прийти к выводу о том, что старая грамматика действительно нуждается в радикальной реформе в духе ситуативной теории языка? Мой ответ гласит: существуют имманентные границы, которые должны уважаться всеми любителями реформ. Ибо существование конкретных речевых ситуаций столь же очевидно, сколь и существование весьма ситуативно-далекой (situationsfeme) речи; имеются целые книги, заполненные ситуативно-далекой речью. Тот, кто внимательно и непредвзято исследует ситуативно-независимую (situationsfreie) речь, сперва находит здесь (будучи под влиянием какого-нибудь решительного сторонника ситуативной теории) лишь повод для философского удивления самой возможностью подобного явления. И далее, если он не продолжает упорно настаивать на догме, что анализ причин, изучавшийся им, должен быть достаточен, а под давлением обстоятельств приходит к рассмотрению таких ситуативно-далеких предложений, как «Рим лежит на семи холмах» или «Дважды два четыре», то он непременно снова возвратится на рельсы старой, достопочтенной описательной грамматики. В нашем учении ее логическое оправдание лежит в символическом поле языка, а само учение также должно основываться на аксиомах. Это возможно, если признать одновременное существование аксиом В и D.
Наконец, аксиома С разъясняет давнишнее разграничение исследовательских задач разных наук, имеющих дело с языком. Филологи и лингвисты, психологи и литературоведы обнаруживают, что в нашей схеме четырех полей концептуально охвачено то специфическое, что лежит в области их интересов в языке. Разумеется, в итоге каждый обращается к целому: даже историк литературы должен быть грамматистом. Аксиома С несет в себе мысль, что то же ничуть не в меньшей степени требуется и от лингвопсихолога, что грамматическое учение о формах логически предшествует всему остальному и почему это так. Аксиома D должна говорить сама за себя. Если просмотреть аксиоматику в целом еще раз, то четыре тезиса о человеческом языке будут подогнаны под важные в своем роде объяснения; их «вывод» делает понятным, что они необходимы, если предстоит осмыслить данный порядок в огромном деле языкознания. Или можно выразиться иначе: они оправдывают логически или по обстоятельствам ту конструкцию, которую исследователи превращают в объект исследования.
§ 2. МОДЕЛЬ ЯЗЫКА КАК ОРГАНОНА (А) Формы существования конкретных языковых явлений
Феномен речи имеет множество разнообразных причин (или мотивов) и занимает значительное место в жизни людей. Даже одинокого путника в пустыне и грезящего во сне он не покидает полностью, но иногда оставляет его онемевшим, причем как в не столь важные, так и в решающие моменты. Этот феномен, разумеется, сопровождает не только размышляющего в одиночестве и действующего молча, он постоянно возникает и в ходе взаимодействия между Я и ТЫ или в объединении МЫ, где это бывает совершенно регулярно. Одинаково далеки от истины закона все слишком обобщенные правила мудрых учителей, которые занимаются этим меняющимся, подобно погоде, явлением человеческой речи. «Если душа заговорит то, увы, говорящее уже более не душа»; ответ из глубины вопрошенного сознания был бы молчанием. Между тем другие придерживаются того мнения, что речь и человеческая сущность сводятся к одному и тому же и формулировки языка (точнее, родного языка) — это среда, в которой нам даются и открываются внешний и внутренний миры; по крайней мере мышление и речь представляют собой одно и то же, а именно Логос, и немое мышление — это лишь неслышимая речь.
В конечном счете мы не хотим вступить в конфликт с мудрыми учителями, а хотим найти модель полного конкретного речевого события в совокупности с жизненными обстоятельствами, в которых оно встречается до некоторой степени регулярно. Я думаю, что высказанная Платоном в диалоге «Кратил» мысль о том, что язык есть organum, служащий для того, чтобы один человек мог сообщить другому нечто о вещи (Ding), удачно схватывает суть дела. В том, что такие сообщения имеют место, нет никаких сомнений, и их привилегированное положение связано с тем, что все другие или большинство других случаев можно добыть из данного основного путем редукции; в самом деле, языковое сообщение в своих основных чертах — это наиболее богатая форма проявления конкретного речевого события. Перечисление один — другому человеку — о вещи называет не менее трех реляционных элементов (Relationsfundamente). Нарисуем схему на бумаге: три точки, сгруппированные в треугольник, четвертая— посередине; теперь поразмышляем о том, что эта схема может символизировать. Четвертая точка в середине символизирует чувственно воспринимаемый, обычно акустический, феномен, который, очевидно, должен состоять в каком-то — прямом или опосредованном — отношении с элементами, помещенными в вершинах. Проведем пунктирные линии от центра к угловым точкам нашей схемы и обдумаем, что символизируют эти пунктирные линии (см. рис. 1).

рис. 1
1. Недостаточность каузального подхода
Сегодня всякому непредвзятому истолкователю этой фигуры из точек и линий в первую очередь придет на ум прямой каузальный подход. «Один человек» производит звук, а на «другого» это действует как раздражитель, таким образом, имеются effectus и efficiens. Для того чтобы придать смысл и третьей пунктирной линии можно поступить по-разному. Простейший способ состоит в указании на нее как на сложную, опосредованную промежуточными элементами каузальную связь событий, сопровождающих речь. Предположительно это выглядит так: произведение звука в говорящем провоцируется с помощью предшествующего по времени чувственного раздражения, которое исходит от некоторого предмета в поле восприятия, и слуховое восприятие звукового феномена стимулирует слушающего обратить взор на этот самый предмет. Вот пример: два человека в комнате один слышит шорох смотрит в окно и говорит: «Идет дождь», — тогда и другой смотрит туда, понуждаемый услышанными словами или взглядом говорящего. Так все происходит, и при этом круг замыкается наилучшим образом. Тот, кто хочет, может теперь заставить происходящее двигаться дальше по этому замкнутому кругу, как по спирали, без конца. Если вещь или событие все время дает достаточно обильные новые побуждения, которые попеременно воспринимает то один, то другой партнер, если дело глубоко затрагивает обоих, то они уделяют некоторое время его рассмотрению, превращая его в предмет обсуждения в диалоге. Если отойти теперь от иллюстрирующего примера и снова поразмышлять о модели, то, очевидно, рассматривая первичное, еще основанное на слуховом восприятии сообщение, следовало бы придерживаться каузальных цепочек. Что говорит об этом теория языка? Каузальный подход в той или иной форме так же неизбежен в лингвистическом анализе конкретного речевого процесса, как, например, в расследовании какого-нибудь преступления. Судья в уголовном процессе должен квалифицировать не только дело как преступление, но и подсудимого как виновника этого преступления, чтобы его приговорить. Приписывание дела без использования в какой-либо форме идеи каузальности было бы (с логической точки зрения) бессмысленным предприятием. Впрочем, в правовой сфере доведение идеи причинности до конца наталкивается на известные трудности. Я утверждаю, что на трудности такого рода наталкивается и слишком примитивное представление старой психофизики об акте речевого общения (де Соссюр); к тому же это те самые трудности, которые проявляются в самом ядре психологии. Сегодня мы начинаем догадываться, где лежит ошибка в расчетах: системы а и ? в цепи функционируют как весьма автономные позиции. В простейшем случае получение раздражения эквивалентно настоящему «сообщению» (Meldung), а его отправление — это всегда «действие» (Handlung).

рис. 2
Программа исследования, которую здоровый бихевиоризм с юношеским размахом начинал проверять на животных и грудных младенцах, еще содержит старые формулы и пытается весь процесс растворить в рефлексах; однако сегодня произошел поворот по всей линии. Я формулирую здесь единственное положение, которого достаточно, чтобы и с этой стороны тоже полностью оправдать наше требование извлекать из вещей их истинную суть. Как бы то ни было если посмотреть на такие лучшие, на мой взгляд, работы раннего американского бихевиоризма, как произведения Дженнингса и Торндайка, или новейший итоговый доклад Ихлонского о научных достижениях русских ученых Павлова и Бехтерева или на законченную бихевиористскую теорию языка философа Г. А. де Лагуна, то тому, кто не потерял из виду собственно проблему, сразу бросается в глаза, что исследователи с самого начала и по сей день, по сути дела, были вынуждены отклоняться от первоначальной программы. Они не могли и не могут идти вперед в своих расчетах без основного сематологического понятия — понятия сигнала. Оно было введено Дженнингсом без теоретического обоснования в образ «репрезентирующего раздражения» (наше aliquid stat pro aliquo, о котором идет речь в нашем постулате В); он появляется снова у Ихлонского, который трактует его в духе формулы нереального сравнения «как будто бы» (alsob-Betrachtung), а в концепции де Лагуна он содержится с самого на чала как непроизводное. И это подлинно знаковое понятие имеет свое логическое место в программе бихевиористов не где-нибудь на периферии исследования а именно в центре, причем оно таково, что, например, фактически входит или должно входить в инвентарь каждого теоретика, который хочет разъяснить факты обучаемости у животных. Ибо там, где оно не встречается, виден пробел или разрыв на том месте, где оно должно стоять. Внимательный взгляд сематологии мог бы заранее предсказать полную застопоренность бихевиористической теории, ее раздробление на большее, чем семь цветов радуги, количество описаний процесса обучения, которым заполнены книги и журналы американских психологов. Но во всяком случае, это очень удобно оказаться прорицателем post festum и, более того, увидеть четкий логический порядок различных мнений о процессе обучения. То, что я скажу здесь, до поры до времени останется без детальных доводов; теория языка должна содержать свою собственную главу о сигнальной функции языка; вот там и будет место для подробностей. Также там должно быть указано, что в недрах биологии как род гегелевского антитезиса к механистическому бихевиоризму возникло направление Икскюля, которое с самого начала сематологически ориентировано на основные понятия «перцептуального знака» («Merkzeichen») и «операционального знака» («Wirkzeichen»). Образцовое воплощение упомянутый мною переворот во взглядах получил в превосходном сочинении Толмена. Выделенный текст в том виде, в котором он здесь присутствует, не является актуальным для европейского исследователя языка и мог бы отсутствовать; однако представлялось целесообразным в соответствующем месте упомянуть наиболее последовательную атаку на современное материальное мышление и отметить те трудности, на которые она пока наталкивается. Предшественник в психологии и языкознании ушедшего XIX в. — лишь непоследовательное лепечущее дитя по сравнению с программой физикалистского бихевиоризма, который восстанавливает в современной форме flatus-vocis-номинализм начала средневековья. В качестве простейшего и действительно решающего языковедческого аргумента против него может служить, например, положение дел в фонологии. Психологические системы речевых партнеров фактически производят и перерабатывают flatus-vocis совершенно не так, как это предполагает слишком простая старая формула. Психофизические системы-получатели являются селекторами и работают по принципу абстрактивной релевантности. что объясняется аксиомой В, а психофизические системы-отправители являются пунктами формирования. И то и другое относится к механизму обмена сигналами.
2. Новая модель, три семантические функции языковых единиц
Мы учтем эти факты и начертим модель языка как органона второй раз на рис.3. Круг в середине символизирует конкретное языковое явление.

рис. 3
Три переменных фактора призваны поднять его тремя различными способами до ранга знака. Три стороны начерченного треугольника символизируют эти три фактора. Треугольник включает в себя несколько меньше чем круг (принцип абстрактивной релевантности). С другой стороны, он выходит за границы круга, указывая, что чувственно данное всегда дополняется апперцепцией. Множество линий символизирует семантические функции (сложного) языкового знака. Это символ в силу своей соотнесенности с предметами и положением дел; это симптом (примета, индекс) в силу своей зависимости от отправителя, внутреннее состояние которого он выражает, и сигнал в силу своего обращения к слушателю, чьим внешним поведением или внутренним состоянием он управляет так же, как и другие коммуникативные знаки.
Представленная здесь модель органона с тремя абсолютно независимо варьирующимися смысловыми отношениями полностью воспроизводит модель, впервые приведенную в моей работе о предложении (1918), начинающейся словами: «Функция человеческого языка тройственна: изъявление, побуждение и репрезентация». Сегодня я предпочитаю термины: экспрессия, апелляция и репрезентация,— поскольку термин «экспрессия» в кругу теоретиков приобретает все более точное значение и поскольку латинское слово appellare «обращаться» (англ. appeal «обращаться», нем. что-то вроде ansprechen «обращаться к кому-л.») точнее соответствует второму понятию; как теперь знает всякий, имеется sex appeal, рядом с которым Speech appeal кажется мне столь же осязаемым фактом.
Но во всяком случае, тот, кто продвигается к пониманию знаковой природы языка, должен следить за гомогенностью своих понятий; все три основных понятия должны быть семантическими. Как и почему надо избегать коктейля понятий, можно пояснить на поучительном примере учения о звуках. Прогресс, достигнутый с развитием фонологии, позволяет по простому термину «фонема», сопровождаемому контекстом или определениями, видеть, является ли то, что мы имеем в виду, звуком-знаком, звуком-признаком, то есть определенной единицей фонологической системы определенного языка, или же это чисто фонетическое явление. Ибо теперь мы знаем, что одна фонема в двух позициях одного и того же языка, в котором она встречается, фонетически «реализуется» по-разному, а единая звуковая материя, которая встречается в двух различных языках, по-разному «оценивается» с точки зрения фонологии. Итак, повторим, первое — в рамках одного и того же языка, а второе — в разных языках. Смешение понятий, частично относящихся к (физикалистскому) каузальному подходу, а частично — к знаковому, должно было бы столь основательно запутать символическое истолкование нашей схемы трех элементов, что никто не смог бы в этом разобраться и возникли бы ложные проблемы. Лозунг «Выступать раздельно!» относится и к само собой разумеющемуся предположению об однородности понятий, которые рассматриваются совместно в реляционной модели. Дополнительный лозунг «И нанести объединенный удар!» — это задача, которая должна быть решена в лоне науки иным способом. А именно следуя лишь четким, дающим соответствующие указания логическим правилам, первоначальное представление о которых дает образцовый пример соотношения фонетики и фонологии.
Итак, что же символизирует множество линий модели органона? Платон пытался истолковать только одну из них, связь «звук — вещь», и в диалоге «Кратил», хотя и подготовившем почву для новых сомнений, все же склонялся в пользу решения nomw или neset своего дизъюнктивного вопроса. На этом месте в схеме происходит, говоря языком современной математики, установление соответствия (Zuordnung) между звуковым знаком и предметами и ситуациями. История возникновения этого соответствия неизвестна нынешнему говорящему. Хотя языкознание во многих случаях в состоянии удивительно далеко проникнуть в прошлое, прослеживая и фиксируя это соотношение, но в конце концов нить всегда прерывается. И говорящий и языковед оба признают, что, как бы внимательно ни рассматривали мы «сегодня» звук и вещь, пытаясь увидеть хоть какое-то «подобие» между ними, нам это не удается; в большинстве случаев мы также не знаем, существовало ли оно вообще когда-нибудь и играло ли такое подобие какую-либо роль при первоначальном установлении соответствия. На этом можно закончить, и, собственно говоря, это уже больше, чем нам пока нужно. Потому что соответствия «существуют» в конечном счете, как бы они ни были мотивированы, всегда только в силу некоторой конвенции (соглашения в чисто логическом смысле слова) для определенных ее партнеров. Короче говоря, в решении Кратила можно оставить следующее: звуковые образы языка соотнесены с вещами, словарь в научном описании языка решает задачу, которая первой возникает из ответа Кратила, а именно систематически представить имена языка (как это там называется) вместе с их соотносительными реляциями к «вещам». То, что в двухразрядной системе репрезентативных средств языка к лексическим соответствиям прибавляются еще и синтаксические конвенции, лишь расширяет сферу соотносительных реляций, которые мы там находим. В том месте схемы, где находится слово «вещи», будет более правильным написать теперь двойное обозначение «предметы и ситуации».
3. Экспрессия и апелляция как независимые переменные наряду с репрезентацией. Три книги о языке
То, что последует далее, пригодно и предназначено лишь для того, чтобы уточнить представление о статусе репрезентативной функции языка, доминирующую роль которой мы не собираемся оспаривать. Неверно, что все, для чего звук является посредническим феноменом, посредником между говорящим и слушающим, охватывается понятием «вещи» или более адекватной понятийной парой «предметы и ситуации». Скорее верно другое, то, что в создании речевой ситуации не только отправитель как деятель процесса говорения, отправитель как субъект речевого акта, но и получатель как тот, к кому обращаются, получатель как адресат речевого акта имеют свои собственные позиции. Они являются не просто частью того, что может быть предметом сообщения, но партнерами по общению, и поэтому в конечном счете возможно, что посреднический звуковой продукт обнаружит свою собственную знаковую связь с тем и с другим.
Таким образом, мы указали специфическое отношение воспринимаемого звука к говорящему в том самом смысле, к которому мы привыкли при описании других экспрессивных феноменов. Как обстоит дело с третьим отношением? Оно является третьим только в нашем перечислении, потому что in natura rerum, то есть в знаковом общении в среде людей и среди животных аналитику понятен феномен апелляции, о котором он может судить прежде всего именно по поведению получателя. Если вместо людей взять пчел, муравьев, термитов и исследовать их коммуникативные средства, то внимание исследователя в первую очередь будет направлено главным образом на реакции получателя. Я говорю о сигналах как зоопсихолог и имею в виду их потенциальное воздействие на поведение тех, кто их воспринимает и психофизически перерабатывает. Как теоретики человеческого языка, мы также не пренебрегаем этой стороной дела. Например, анализ указательных знаков делает для нас очевидным тот факт, что ученые типа Вегенера и Бругмана находятся на правильном пути, когда они описывают функции указательных местоимений, фактически употребляя при этом если не само слово, то хотя бы родовое понятие «сигналы». Ибо дело обстоит так, что демонстративы в пограничном случае (собственно демонстративы) в виде несклоняемых частиц встречаются не только в праиндоевропейском, но до сегодняшнего времени и в нашем языке, и наиболее отчетливо в их симпрактическом способе употребления, они существуют точно так же, как какие-нибудь другие сигналы общения людей или животных. Теоретик языка должен исходить из наиболее чистых примеров, чтобы определить понятие звукового сигнала в языке. Определив таким образом понятие, он подвергнет пересмотру весь язык и обнаружит, что при этом не только отдельные его феномены, но и весь язык в целом рассматривается с новой точки зрения.
Это равным образом относится ко всем трем способам рассмотрения. Надо вырвать из жизни конкретные языковые события, чтобы с первого взгляда стало очевидным, что языковой знак так хорошо подготовлен и оснащен именно для функции репрезентации; это в особенности относится к языку науки и достигает своего апогея в репрезентативной системе современной логистики. Что за дело истинному логику до экспрессивных потенций знаков, которые он рисует мелом на доске? Он вовсе не должен о них заботиться; и все же, возможно, опытный графолог порадовался бы тому или этому меловому штриху или начертанию целой строки, и его толковательное искусство было бы затрачено не напрасно. Ибо элемент экспрессии остается и в мельчайших штрихах, которые логик или математик нарисовал мелом на доске. Таким образом, не нужно обращаться к лирику, чтобы обнаружить экспрессивную функцию как таковую; правда, /лирика добыча будет богаче. И если это истинный лирик, то иногда он пишет по своим собственным правилам, а логик вынужден оставаться в стороне. Но это такие тонкости, которые не стоит принимать во внимание. На третью, собственно апеллятивную функцию полностью нацелен, например, язык команд; на апеллятивную и экспрессивную функции — в равной степени ласкательные слова и ругательства. Правда, они часто именуют хорошее и дурное; однако известно, что самые интимные ласкательные слова иногда черпаются из противоположной сферы, а обращение «Эй, почтеннейший!» может являться оскорблением. Существует легенда о том, как один боннский студент в перебранке с самой склочной рыночной торговкой заставил ее замолчать и довел до слез с помощью названий букв греческого и еврейского алфавита («Ты альфа! Ты бета!..»). Психологически правдоподобная история, потому что в ругани, так же как и в музыке, почти все зависит от «тона».
Однако здесь, подчеркнем еще раз, мы имеем дело с явлениями доминантности, в которых на первый план выступает то одна, то другая из трех основных функций звукового языка. Решающая научная верификация нашей конституирующей формулы, модели языка как органона достигает цели, если обнаруживается, что каждое из трех отношений, каждая из трех смысловых функций языкового знака открывает и тематизирует свою область лингвистических феноменов и фактов. И это действительно так. Ибо «языковая экспрессия» и «языковая апелляция» — это части языкового исследования, которые, будучи противопоставлены языковой репрезентации, являют особенности своей структуры. Короче говоря, лирика и риторика несут в себе нечто такое, что различает их между собой и отличает их, скажем, от эпоса и драмы; и конечно, их структурные законы еще более разительно отличаются от структурных законов научной репрезентации. Здесь в самых общих чертах изложено содержание тезиса о трех языковых функциях. Все в целом будет верифицировано лишь тогда, когда будут написаны все три книги о языке, которые требует модель органона.
§ 3. ЗНАКОВАЯ ПРИРОДА ЯЗЫКА (В) Модель структуры языка
Все языковые феномены являются знаковыми. Уже звуковой образ слова строится как знак и в виде знака; слово Tische «столы» как звуковое образование содержит четыре элементарные характеристики, по которым мы отличаем его от образований, подобных по звучанию. Эти характеристики, фонемы слова, функционируют как своего рода notae, признаки; они являются знаками различия звуковых образов. Далее: целый звуковой образ Tische функционирует в осмысленной речи как знак предмета; он представляет вещь или класс (вид) вещей. Наконец, слово Tische в контексте обладает позиционной значимостью и иногда фонематически обогащается за счет s на конце; мы назовем все это полевыми значимостями, которые может приобретать слово в синсемантическом окружении (внешнем поле). В принципе то же самое относится и к словам hier «здесь», jetzt «теперь», ich «я»; фонематически они так же отчеканены, как и Tische, но с предметной областью соотносятся несколько по-иному: они указывают на что-то, и соответственно приобретаемые ими в контексте полевые значимости будут несколько иными, нежели у языковых понятийных знаков; однако они тоже являются знаками.
Взяв все это на заметку, не забудем также и результат из аксиомы А: со всеми словами дело обстоит так, что либо их особое фонематическое оформление (императивы veni, komm «приходи'), либо определенная музыкальная модуляция, либо даже просто употребление в данной речевой ситуации обеспечивает им роль команды или восклицания и экспрессивного знака. До некоторой степени они всегда несут это в себе. Таким образом, можно утверждать, что языковые феномены в рамках модели органона выглядят многосторонними, а в соответствии с нашими новыми соображениями-многоступенчатыми знаковыми образованиями.
Сколь удивительна такая многообразность одного и того же явления человеческой речи! Необходимо очень тщательно продумать и понять два различных критерия дифференциации. Многоступенчатость поднимается в качестве темы четвертой аксиомы и выводится в четвертой главе, посвященной структуре языкового произведения; я хочу предварить ее простым рассуждением о многообразии. Мы рассматриваем звуковую материю и при переходе от чисто фонетического анализа звуков к слогам и многосложным звуковым образованиям устанавливаем очевидную лестницу разнообразия. Из многомерного континуального разнообразия тонов и шумов, которые в состоянии произвести голосовой аппарат человека, наш современный немецкий язык формирует приблизительно 40 дискретных звуковых знаков (фонем), которые используются как диакритики; двусложное образование Tische содержит четыре из них. Количество осмысленных немецких слогов явно больше 2000, и в моем орфографическом словаре, малом «Дудене», содержится около 34 000, то есть зафиксировано, скажем для простоты, 30 000 внешне различающихся словесных форм; таким образом, мы имеем дело с соотношением: — 40 // 2000 // 30 000.
Эти числа отражают не более чем правильность порядка величин. Будет ли фонем ровно 40 или 45, безразлично. Мы точно посчитали на первых 30 страницах гетевского «Избирательного сродства» количество автосемантических или синсемантических немецких слогов, наделенных семантическим пульсом, и найденное число 1200 оценили с помощью кривой по определенному статистическому методу; их определенно больше 2000, может быть, около 4000 в «Избирательном сродстве». В «Дудене» имеются не все различно звучащие образы слов; при слове Tisch нет формы Tisches, а при lieben — форм liebt и liebte; таким образом, число 30 000, безусловно, не слишком велико, а, напротив, слишком мало для обзора, в котором речь идет всего лишь о различно звучащих словесных формах немецкого языка.
При сравнении с нашими другими умениями психологически не сразу понятно то, что мы полностью владеем множеством различных образов, исчисляющихся десятками тысяч, не слишком часто ошибаясь при их воспроизводстве или восприятии. Но иерархия разнообразия разъясняет эмпирику звука. Более осторожно можно сказать так: необходимо еще проделать некоторый путь, чтобы ближайшее и само дающееся в руки истолкование этой иерархии разнообразия отклонить как ложное и заменить его лучшим. В результате мы бы выявили не просто ступени строительства (ступени производства) звука; параллель со строительством из кирпичиков была бы ложной. С психофизической же точки зрения это гораздо более тонко взаимосвязанные области формирования, о чем более точно будет сказано в разделе о слоге.
Семитологический взгляд на те же самые факты обнаруживает (без строгого параллелизма) три знаковые функции; он открывает связанное со звуковой формой слова предметное значение (соответствие), и фонематические приметы самой звуковой формы слова; он открывает также знаки поля в различных контекстах. Фонемы в звуковом образе являются особыми опознавательными знаками, служащими для того, чтобы мы воспринимали и различали разные слова; они функционируют как подсказки, установленные диакритические знаки для звукового образа; как те особые приметы человека, которые обычно собираются в его (полицейском) досье. Слог как таковой, напротив, не имеет никакой специальной функции знака между фонемами и звуковым обозначением предмета. Слог, моносиллабичность, бисиллабичность и т.д. слова, конечно же, характеризуют звуковой образ; возможно даже, что членение на слоги совпадает со смысловым членением, так что каждому слогу соответствует особый семантический пульс. Но все же это не всегда так, потому что в слове liebt «любит», состоящем из одного слога, грамматист обнаруживает два компонента, в то время как слово Wolle «шерсть» состоит из двух слогов, а наше языковое чутье противится разложению значения. То, что обнаружится с исторической точки зрения в ходе научного исследования слова Wolle, с точки зрения простой феноменологии не важно.
В процессе овладения этими фактами с чисто терминологической точки зрения в качестве первого вопроса возникает такой: возможно ли объединить столь различные вещи, как функцию фонем и символическую ценность слов, под одним и тем же родовым понятием «знак»? И если это допустимо и терминологически целесообразно, то как обстоит дело с многоаспектностью в модели органона? Один и тот же конкретный феномен является знаком предмета, имеет экспрессивную значимость и так или иначе затрагивает получателя, то есть имеет апеллятивную ценность. Целесообразно ли объединять символы, симптомы, сигналы под одним genus proximum «знак»? То, что это многообразие действительно существует, не подлежит никакому сомнению; однако, вероятно, возникает вопрос, не становится ли слово «знак» в качестве общего понятия пустой словесной шелухой (как многие слова научно не объясненного обиходного языка), если оно принимается для всех перечисленных выше сущностей; некоторые утверждают, что единым общим понятием, которое оказывается пригодным для них всех при наиболее точном логическом анализе, является символ. Это решение принадлежит к научным представлениям современной логистики. Я склоняюсь перед ее проницательностью в делах логики, но должен указать на то, что в сфере владений «точной» логистики (надо надеяться, установленной временно) теоретико-познавательные установки противоречат языковым фактам, что я считаю чудовищнейшей недооценкой естественного языка. В симптоме вообще и в языковом экспрессивном знаке в частности, на мой взгляд, манифестируется связь; в действенном сигнале общественной жизни животных и людей, как я понимаю, научно нащупывается реальный фактор управления. Сами языковые феномены включены в «действительность»; в этом решающем пункте нельзя считать их в большей степени производными или удаленными от действительности, чем физические явления. Если это противоречит чисто физикалистскому миропониманию, то тем хуже для него, а не для фактов.
В этой книге есть два места, в которых дискуссия заостряется до ответа «да или нет». Одно — в главе об указательных знаках, где нам •становится ясно, что вероятность появления и «логического построения» искусственного языка логистики без указательных знаков, равно как и какого-либо другого языка, весьма мала. Второе место в параграфах о языковых понятиях доказывает, что последовательное сведение современного физикализма к радикальному flatus-vocis-номинализму есть не что иное, как научное самоубийство. Именно там надо начинать, где возникает критика нашей соматологии; как говорится:.hic Rhodus, hic salta. Таким образом, мы только соберем все, что надо сказать об отдельных знаковых функциях, и оставим открытым вопрос о том, нужно ли нам вообще одно общее понятие или несколько.
1. Этимон слов, обозначающих знак
В языковой теории целесообразно, хотя бы спорадически, обращаться за информацией к этимонам употребительных знаковых слов. Итак, что означают такие слова, как Zeichen, ohma, deixiz, signum, seign? В индоевропейских языках и особенно в греческом, латинском и немецком этимоны двух основных групп знаковых слов указывают на область видимого. Один из них — «ясность, видимость» или «сделать ясным и видимым», а другой — «поместить в поле зрения». Смысл «прояснение» обращает внимание на себя; смысл «помещенное в поле зрения» входит в область восприятия. Короче говоря, показ (обнаружение) вещей для наблюдателя или, напротив, подведение наблюдателя (наблюдающего взгляда) к вещам — вот понятия, характерные для многокорневого ряда индоевропейских слов-знаков.
Если это приближается к простому и лишенному таинственности прозаическому ядру значения знаковых слов, широко распространенных в индоевропейских языках, то я должен сказать, что оно наилучшим образом подходит к функции наших указательных частиц; возможность двояким образом осуществлять определяющее и объясняющее восприятие, я имею в виду показ вещей или привлечение наблюдателя к ним, прекрасно согласуется (если только мое толкование верное) с common sense этих этимонов. Рука и пальцы на данном этапе, пожалуй, еще слишком сильно связываются творцами языка с ловлей и хватанием, чтобы (как это показывает этимон) участвовать в практике указания. Если греческое слово deixis и его латинский перевод demonstratio означают также логическое доказательство и тем самым ставят его на одну ступень с соответствующим этимону demonstratio ad oculos, то мы это весьма хорошо понимаем, руководствуясь собственным языковым чутьем: «демонстрируемое» должно быть так или иначе доступным «(про) зрению» — чувственному или логическому. Однако в латинском слове demonstratio блеснуло нечто, поскольку оно несет в себе что-то от приметы и предупредительного знака «monstra' (то есть из ряда вон выходящих явлений), нечто указывающее на то, каким образом первобытный человек, удивляясь и рефлексируя по поводу знаковых феноменов, был склонен все истолковывать как знаковое; это блеснуло так называемое магическое мировоззрение (Geisteshaltung). О нем сообщают исследования X. Вернера и др.; об этом мы еще поговорим в соответствующем месте. В остальном следует еще раз подчеркнуть, что римский авгур и римский логик пользуются для своей существенно различной деятельности одним и тем же словом demonstratio.
2. Анализ понятия знака, сравнительная психология, общая формула
После этого экскурса, касающегося (к сожалению, еще неполной с лингвистической точки зрения) истории значения знаковых слов, можно искать объективные объяснения по двум направлениям —либо с преимущественным вниманием к семантическим явлениям, рассматриваемым с бихевиористских позиций, в общественной жизни животных, либо к таковым в устройстве общественной жизни человека. Каждое по отдельности из этих односторонних направлений скрывает в себе опасность искалеченной соматологии. В 1927 г. в «Кризисе психологии» я предложил простое описание семантических фактов в бихевиористском аспекте и тогда испытал радость от того, что совершенно независимо в основном к тому же результату пришел один из гениальнейших экспериментаторов в Америке, а именно Э. Ч. Толмен в своей книге «Целесообразное поведение» (1932). И по его, и по моему мнению, от инфузорий до человека не существует такого обучения, в котором наряду со всем прочим не содержалось бы реагирования на сигналы и это не доказывалось бы объективно; ведь это характеризует и определяет именно психофизическую систему животных, которые на более низких и на более высоких ступенях функционируют, как получатели и пользователи сигналов. Давайте сделаем шаг дальше и рассмотрим не только сигналы, используемые собратьями по социальному общению, но и сигналы, подчас изощренно подготовленные и производимые для другого получателя. Лишь здесь, например в знаковом общении насекомых, имеется целостное устройство, а именно отправитель и получатель, и указывается, что биологический источник продуцирования знаков следует искать прежде всего в той, и только в той, более высоко организованной общественной жизни животных, где социальная ситуация требует расширения общего горизонта восприятия. Если один из участвующих в кооперативной жизни индивидуумов имеет больше данных восприятия и памяти, важных для той или иной ситуации, то это и составляет содержание сообщения.
Необходимо представить себе, что все здесь описанное в самых общих чертах должно быть соответствующим образом модифицировано применительно к различным случаям, то есть понять, что описанная деятельность принимает примитивные формы в простейших случаях, особенно когда речь идет о жизни животных, и достаточно изощренные формы, когда речь идет о сложной общественной жизни человека. В таком случае формула полностью согласуется с результатами исследований знакоподобных коммуникативных средств животных, добытых сравнительной психологией. Она описывает прежде всего те наиболее поучительные для нашего исходного вопроса случаи, когда мы можем рассматривать вновь появляющиеся знаки in statu nascendi. Люди, которые живут сегодня и водят автомобили по нашим многолюдным улицам, несколько лет назад изобрели свои всем известные дорожные знаки и ввели их в точности для тех ситуаций, которые описываются нашей формулой, и только для них. Управление машиной во время движения на улице успешно осуществляется без знаков до тех пор, пока необходимое внимание, которое каждый должен обращать на других, может прямо зависеть от восприятия происходящего. Если же кто-либо хочет внезапно остановиться или свернуть в другом направлении, во всех подобных случаях, и только в подобных случаях, он должен подать знак. Почему? Потому что поведение партнеров по ситуации должно заранее определяться тем, что произойдет. То, что еще лежит в недрах будущего, неведомое для партнеров, но известное деятелю, должно быть включено в нечто доступное всеобщему восприятию.
Или вот пример из животного мира: если среди табунных животных некий индивидуум в силу своего местоположения или в силу своей повышенной бдительности единственный воспринимает связанный с опасностью запах или угрожающее зрительное впечатление и реагирует не только бегством, но еще и «криком тревоги» («Schreckruf»), то поведение его сотоварищей по стаду, которое мы могли бы после этого наблюдать, является точно таким же, как если бы они все получили бы то же самое впечатление опасности. Тем самым «как бы» расширяется их собственный горизонт восприятия; дополнительное раздражение криком тревоги, который врывается в область их восприятия, выполняет функцию жизненно важного сигнала.
Человек, действующий совместно с подобным ему практически действующим человеком, часто молчит до тех пор, пока каждый полностью понимает действия другого и ведет себя в соответствии с ситуацией. Но потом наступает такое положение дел, для которого подходит наше схематическое описание, и тогда один из партнеров отверзает уста. Иногда необходимо только одно слово, языковой знак вроде «направо», «прямо», «это» или «партер с шестого по девятый ряд», и дополнительного руководства, в котором нуждается поведение получателя, оказывается достаточным. Это человеческая речь, которую мы позже будем описывать как эмпрактическую. Образно говоря, здесь дело обстоит так же, как с обычным путевым столбом на дороге; до тех пор пока он однозначно указывает путь, не требуется никаких дорожных указателей. Но на перекрестках, где ситуация не исключает выбор, они весьма желательны. Во второй главе мы займемся анализом указательных слов; социальная конъюнктура, из которой они возникли, продуктивна повсюду уже в мире животных, но слов, подобных словам человеческого языка, животные еще не производят. Они даже не производят ничего, что напоминало бы жесты рук и пальцев, которыми мы сопровождаем наши указательные слова.
3. Aliquid stat pro aliquo, два определения
До сих пор не сформулированы признаки понятия «знак». Обратимся к знаковым образованиям и знаковому событию в общественной жизни цивилизованного человека. Схоласты, занимавшиеся философией языка, отмечают важную особенность понятия «знак» в знаменитой формуле aliquid stat pro aliquo, которая на современном уровне возрождается в семасиологии Гомперца и исчерпывающе описывается в содержательном плане. По сути дела, из общей модели замещения следуют важные выводы, касающиеся чистой теории отношений. В замещении как и в каждом отношении, фигурируют два элемента, которые необходимо различать при анализе. Если hic et nunc в качестве заместителя используется конкретный предмет (ein Konkretum), всегда может возникнуть вопрос, благодаря каким свойствам он участвует в замещении и осуществляет такое замещение, то есть всегда возможна двойственная трактовка этого конкретного предмета. Одна из них абстрагируется от функции замещающего как такового, определяя его как нечто для себя (fur sich). Вторая трактовка, напротив, акцентирует внимание на свойствах, связанных с замещением. Конкретный предмет функционирует «как» знак только благодаря абстрактным моментам и в тесном взаимодействии с ними. Это важнейшее для теории языка положение я назвал принципом абстрактивной релевантности и проиллюстрировал на примере различия между фонетикой и фонологией.
Прежде чем продемонстрировать и разъяснить сказанное, приведем еще два определения, не требующих однако в данном контексте подробного обсуждения. «Stare pro» во всех известных из практики случаях характеризует необратимые отношения. Посол представляет свое государство, адвокат на суде — своего клиента, но не наоборот. Это справедливо и для знаков. Добавим, что замещающий член структуры (id quod stat pro aliquo) по определенным причинам всегда принадлежит сфере наглядно воспринимаемого, чего нельзя утверждать относительно другого члена; по поводу последнего не будем тратить лишних слов, поскольку это так по определению, если мы безоговорочно присоединяемся к интерпретации знаков как интерсубъективных посредников (структур-медиаторов в обществе). Этот тезис можно сформулировать еще в более общем виде, но не будем на этом останавливаться, поскольку он не нуждается в доказательствах, во всяком случае, применительно к языку. Всем специалистам прекрасно известно различие между чувственно воспринимаемым элементом в языковом явлении (звуками) и тем элементом, который он замещает.
В настоящее время никому, кроме Гомперца, не удалось искуснее и точнее объяснить (привлекая намеренно разнородные примеры) последовательно реализуемую двойственность восприятия и определения первого члена в структуре отношений замещения Гомперц рассуждает о том: что, например, актер, которого мы в данный момент видим на сцене,— это Валленштейн, но не сам Валленштейн in persona, а г-н Бассерман, исполняющий эту роль. Конечно, это игра, спектакль, которые можно по разному оценивать. Однако вслед за Гомперцем обратим внимание на странную двойственность высказывания «Это он и все же это не он». В создавшейся ситуации воспринимаемые нами «акциденции» актера Бассермана предназначены для чуждой «субстанции» — вымышленного Валленштейна. Зритель воспринимает грим и жесты, слова и поступки индивида Бассермана как нечто, свойственное поэтическому образу — Валленштейну. Иначе говоря, Бассерман предоставляет в распоряжение Валленштейна все перечисленные выше средства, благодаря которым и возникает образ создавшего его поэта. В определении Гомперца схоластические термины «субстанция» и «акциденция» не имеют онтологического значения и используются лишь как удобный прием описания в первом приближении. С известной осторожностью эти рассуждения могут быть отнесены и к языковым символам предметов и ситуаций, но не будет на этом останавливаться.
4. Принцип абстрактивной релевантности на материале фонологии
Мне хотелось бы рассказать об успехах в «фонологии», достигнутых после Гомперца и имеющих большое значение для теории языка, а также об актуальном для всех знаков принципе абстрактивной релевантности, впрочем, не позволяющем определить специфику понятия «знак» именно из-за того, что он распространяется и на другие явления. Отправным пунктом рассуждений может послужить условное соглашение, предлагаемое в «Фонетике и фонологии» и основанное на обсуждаемых там фонологических данных. Допустим, двое людей хотят объясниться друг с другом при помощи флажковых сигналов. Они договариваются о релевантности цвета сигналов, а не их формы и величины. При этом выделяются три ступени интенсивности цвета (ситуация, похожая на ту, которая встречается в некоторых системах вокализма). Во-первых, тона черно-белого ряда имеют унифицированное значение А, и в каждом конкретном случае нерелевантно использование черного, серого или белого. Во-вторых, флажки средней ступени интенсивности цвета имеют унифицированное значение В, и в каждом конкретном случае нерелевантно использование небесно-голубого, светло-красного или темно-коричневого. В-третьих, флажки с наибольшей интенсивностью цвета имеют унифицированное значение С, и в каждом конкретном случае нерелевантно использование насыщеннокрасного, синего, зеленого, желтого. Предположим, такое соглашение сразу же осуществилось на практике. Разумеется, каждый участник обязан знать соглашение, помнить его и правильно определять ступень интенсивности цвета. Тогда он сможет принять участие в отправлении и получении сигналов, не совершая ошибок.
Упомянем одну незначительную, но имеющую важные теоретические следствия модификацию сигнализации, которая облегчает непосредственное сравнение с отношениями, характерными для отдельных звуков в потоке речи. Выбор оттенков определенной ступени интенсивности цвета закономерно обусловлен конкретной средой. Допустим, заключается соглашение между женихом и невестой, скрывающими свои отношения, или любыми другими людьми, заинтересованными в незаметности их общения, при помощи сигналов и его максимальной приспособленности к среде. Например, женщина использует в качестве сигнала цвет своего платья. Имея три платья ненасыщенного цвета (черное, серое или белое), она может посмотреть перед зеркалом, какой цвет ей больше всего идет, либо при выборе цвета руководствоваться погодой или другими конкретными обстоятельствами. В принципе такие же отношения складываются под влиянием окружения в звуковом потоке речи и реализуются в виде различных вариантов. В «Фонетике и фонологии» этот тезис подкрепляется лингвистическими фактами. Например, в одном из западнокавказских языков (адыгейском) обнаруживается на первый взгляд такое же многообразие долгих гласных, как и в немецком. Среди прочих вариантов встречаются также и — U — i, но в этом языке оппозиция и — i никогда не используется для различения двух слов, как нем. Tusche «тушь» и Tische «столы». Звуковые варианты и—U—i не имеют в этом языке диакритической значимости, так же как и засвидетельствованные о — O — e или a — a закономерно обусловлены окружением и диакритически иррелевантны. Чтобы объяснить этот основополагающий фонологический принцип, приведу аналогию с флажковыми сигналами, подтверждающую актуальность принципа абстрактивной релевантности, применяемого по отношению к так называемым отдельным звукам языка.
Итак, если считать, что мы на верном пути, возможны две интерпретации звуков человеческого языка. Предметом научного исследования могут быть, во-первых, их материальные свойства сами по себе и, во-вторых, только те свойства, которые существенны для их функционирования в качестве знаков. Аналогия с сигнальным общением флажками позволяет установить взаимосвязь между этими интерпретациями. Для иллюстрации принципа абстрактивной релевантности специально избрана такая простая аналогия. Черный, серый, белый — различные цвета, и никто в этом не сомневается, но они могут обозначать одно и тоже (как в упомянутом выше соглашении), быть идентичными по значению, поскольку для их функции — служить в качестве знаков — существен единственный общий для них абстрактный момент — нижняя ступень интенсивности цвета.
Этот факт понятен любому ребенку, однако в нем есть интересные аспекты, достойные внимания философов и психологов. Философ в результате своих рассуждений придет к следующему выводу: когда в роли знака-носителя смысла выступает чувственно воспринимаемая hic et hunc вещь, то с выполняемой ею семантической функцией не должна быть связана вся совокупность ее конкретных свойств. Напротив, для ее функционирования в качестве знака релевантен тот или иной абстрактный момент. Это и есть краткая формулировка принципа абстрактивной релевантности, обоснованного в нашей статье «Фонетика и фонология».
Несколько замечаний исторического характера. Что касается языковых знаков, то, исследуя проблемы теории языка, я еще до занятий фонологией пришел к убеждению, что необходимо сформулировать ключевой тезис относительно знаковой природы языка. Казалось, только комплекс фонетических наук не подтверждал вывода об исключительной принадлежности сематологии предмета наук о языке, как предмета физики — математике. Принцип Кеплера ubi materia ibi geometria регулирует и всецело определяет процедуры и результаты физики, а лингвистическое учение о звуках, напротив, как будто бы отличается от остальной грамматики. Философское (науковедческое) удивление по этому поводу оказалось плодотворным, и мне удалось разрешить свои сомнения, когда я познакомился с программной работой Н. Трубецкого «К общей теории фонологических систем вокализма», которое представляет собой современное прекрасно аргументированное изложение учения о звуках, не совпадающего с фонетикой, что как раз и интересовало меня. Следовательно, звуки языка можно и нужно изучать в двух направлениях, соответствующих логике вещей. С одной стороны, можно исследовать их свойства «для себя», а с другой — их функционирование в качестве знаков. Первую задачу выполняет фонетика, вторую — фонология. Понятие звуковые элементы, под которыми обычно имеются в виду гласные и согласные получит адекватное определение только если признать фонологическую концепцию об ограниченном многообразии звуков (гласных, согласных и др.) и о существовании дискретных звуковых знаков. Их семантическая функция — служить в качестве диакритик сложных явлений, называемых словами. Фонемы — это естественные «метки» (опознавательные приметы), благодаря которым в звуковом потоке речи опознаются и разграничиваются семантически релевантные единицы.
5. Проблема абстракции
Явление абстракции занимает центральное место в сематологии, к которой мы вынуждены постоянно возвращаться, например при изучении метафоры и теории назывных слов. Формула абстрактивной релевантности в том виде, в котором она встречается в тексте, ориентирована на открытие современной фонологии. Дело в том, что европейские лингвисты, стремившиеся к описанию звуков кавказских языков, должны были вслушаться, то есть научиться распознавать диакритически релевантное в многообразии чужих звуковых образов, точно так же, как семасиолог должен вдуматься в чужой словарь, а синтаксист — в чужие символические поля. Это возможно благодаря лингвистическому образованию и в конечном счете более общей способности участников коммуникации заключать такие соглашения, как при флажковой сигнализации. Момент абстракции, содержащийся в соглашении, можно определить вслед за Гуссерлем, усвоившим опыт схоластов; в то же время его можно определить на основании внешних факторов — результатов лингвистического вслушивания и вдумывания. Исследователь, когда он слушает и (в той мере, в которой это ему удается) говорит сам, постепенно научится больше считаться с законами релевантности, например кавказских языков, и допускать меньше ошибок. Итогом его занятий будет лингвистически корректная фиксация фактов.
В параграфе об именах мне хотелось бы пояснить, что для успешного понимания проблем абстракции, на которые наиболее повлияла философия схоластов, необходимо одновременно использовать логические концепции Милля и Гуссерля, взаимно корректируя и дополняя их. «Объективный» путь Милля характерен для логистики. В его аксиоматике модель языка как органона интерпретируется с точки зрения принципа абстрактивной релевантности. Одно и то же конкретное языковое явление многосторонне осмысливается или многосторонне интерпретируется как посредник между отправителем и получателем. Соответствует ли эта конкретная ситуация поговорке, характеризующей деятельность человека: «Нельзя быть слугой двух господ»? Принцип абстрактивной релевантности не только дает ответ на этот вопрос, но и объясняет, насколько возможен в обычных условиях многосторонний коммуникативный эффект звукового явления. Он, в частности, возможен там и настолько, где и насколько в звуках отражаются экспрессии, иррелевантные для репрезентации, и наоборот.
Немецкое выражение es regnet «идет дождь», произнесенное в конкретной ситуации, обозначает всем известное метеорологическое явление благодаря своей фонематической структуре, а не иррелевантной интонации. Именно поэтому говорящий может не заботиться об отражающихся в его голосе симптомах состояния души, будь то злость или радость, ликование или отчаяние, ни в коей мере не затрагивающих чисто репрезентативного смысла слова. Предусмотрительная жена, говоря уходящему из дому профессору «Идет дождь», может сопроводить это выражение своеобразной «апеллятивной» интонацией, побуждающей рассеянного мужа взять зонт, который он в противном случае забыл бы. C'est le ton qui fait la musique; и это правило в значительной мере (но не всегда) действует в индоевропейских языках, в которых тон, иррелевантный для репрезентации, сопровождает экспрессию и апелляцию. Если бы в нашем языке порядок слов был бы столь же свободным, как в латинском, искусный оратор, конечно же, воспользовался бы этим.
Наверное, излишне напоминать о том, что речь идет именно о варьируемых моментах. Выделение разных аспектов — всегда нечто иное, нежели объединения отдельных частей, и целостное языковое выражение характеризует высказывание Энгеля о том, что «представления об объекте и о производимом им впечатлении настолько неразрывны, внутренне взаимосвязаны, едины, и человек стремится отразить в обозначениях этих представлений их внутреннюю взаимосвязь и единство. Один знак, одновременно удовлетворяющий обеим целям, несомненно, понравится ему больше многих знаков, расчленяющих и разделяющих то, что он вовсе не желает разъединять».
6. Две формы материального уклона
Аксиому о знаковой природе языка можно подтвердить еще несколькими примерами. Как известно, принципы должны не только указывать верный путь, но и предохранять от блужданий и тупиков. От чего же аксиома предохраняет лингвистику? От материального уклона, с одной стороны, и от магических теорий — с другой. Предположим, просвещенный европеец приходит в индейское племя и не может ничего рассказать о почитаемом там идоле, кроме того, что он сделан из дерева. Человек, искушенный в сфере гуманитарного знания может вступить с ним в дискуссию по этому поводу, начертив нечто мелом на доске и спросив, что сие означает. Если последует безапелляционный ответ, что это всего лишь мел, и ничего более, хотя изображение выглядит приблизительно так , я вслед за Гомперцем сочту это проявлением
последовательного материального уклона. Слова и действия индейцев и других племен, находящихся на той же стадии развития, по отношению к идолам обычно считают проявлениями магического мышления. На самом же деле оно не столь уж резко (и не во всех отношениях) противостоит мышлению радикально настроенного просветителя, как можно предположить на первый взгляд: ведь любое «магическое» мышление так же грешит против аксиомы о знаковой природе объекта, функционирующего как знак (Zeichenhaftem), и дает физикалистские каузальные объяснения (в самом широком смысле слова) там, где слово принадлежит соматологии или другой родственной соматологии науке о структурах. По-моему, это — наиболее точное описание магического мировоззрения в той мере, в которой оно доступно нашему пониманию. Интересен и в высшей степени важен вопрос, касающийся явлений, точнее всего обозначаемых термином «внутренняя языковая форма» (die innere Sprachform), а именно вопрос о том, что именно из откровений магического миросозерцания отражено в том или ином языке (в том числе и в том, на котором мы говорим). Разумеется, теория языка не должна включать такое миросозерцание. Впрочем, По-моему, значение подобных черт в том или ином человеческом языке слишком переоценено по сравнению с немагическими, обязательно представленными в тех случаях, когда язык служит средством общения в повседневной жизни и вне магической сферы. Доказательства, которые мне, кажется, удалось найти, будут приведены в другом месте.
Всякий существующий в мире объект, функционирующий как знак, предполагает наличие существ, которые считают его таковым и соответственно обращаются с ним. Для его обнаружения в объективном процессе нужно использовать специальные психофизические системы — детекторы, если применить физический термин. Их можно назвать отправителями знаков, если конкретные объекты, выполняющие знаковые функции, производятся действующим лицом и находятся с ним в отношении творения и творца или (с другой точки зрения) действия и деятеля. В мире животных есть отправители и получатели сигналов во всех ситуациях, описанных в общей формуле на с. 42 и сл. Трактовка языка как «инструмента» или органона в терминологии Платона не означает ничего другого, нежели рассмотрение его в отношении к тем, кто им пользуется и создает его. Таким образом, в аксиоме о знаковой природе языка лингвистика опирается на концепцию homo faber, производителя и пользователя инструментов. Будем иметь в виду эту модель и постепенно дополнять ее новыми определениями, вытекающими из новых аксиом. На данном этапе можно охарактеризовать знаковые явления, функционирующие в межличностном общении, как механизм ориентации общественной жизни.
§ 4. РЕЧЕВОЕ ДЕЙСТВИЕ И ЯЗЫКОВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ; РЕЧЕВОЙ АКТ И ЯЗЫКОВАЯ СТРУКТУРА (С)
Недостаточность дихотомий и схема четырех полей
В аксиоме С следует показать и объяснить не два, а четыре момента (стороны), так сказать, четыре фронта в совокупном предмете науки о языке, поскольку этого требует стоящая перед нами проблема и каких-либо двух моментов недостаточно для точной дефиниции. В. фон Гумбольдт говорил об energeia и ergon, Ф. де Соссюр использовал оппозицию франц. la parole и la langue (англ. Speech и language), дополняя традиционную лингвистику языка лингвистикой речи. После Гумбольдта практически все крупные языковеды признавали важность различения energeia и ergon, а после Соссюра — речи и языка. Однако ни старое, ни новое противопоставления не заняли соответствующего положения среди ключевых понятий лингвистики, и в психологии или теории познания то и дело предпринимаются попытки отдать предпочтение одному из членов противопоставления «energeia-ergon». Теория языка должна признать такие попытки трансцендентными и как эмпирическая наука принять схему из четырех элементов. Результаты самой науки о языке подтверждают то, что интуитивно ощущают исследователи и что требует лишь теоретического осмысления.
Речь идет как об отношениях между двумя понятиями, так и об определении каждого из них. В нашей схеме штрихи показывают, что в группе, объединяющей четыре элемента — H, W, А и G, представлено шесть отношений, при этом не имеет значения их наглядное изображение в пространстве в виде тетраэдра или четырехугольника. Я выбрал четырехугольник для демонстрации первого этапа перехода от наивысшей формализации определения к ощутимой реальности. Итак:
Расположение элементов произвольно; все же мы размещаем их в схеме четырех полей и обнаруживаем две перекрещивающиеся дихотомии:

Почему речевые действия и речевые акты принадлежат полю 1, а языковые произведения и языковые структуры — полю II? Почему речевые действия и языковые произведения принадлежат полю 1, а речевые акты и языковые структуры — полю 2? В итоге языковые явления можно определить так:
I. соотнесенные с субъектом,
II. отвлеченные от субъекта и поэтому межличностные. И то и другое возможно и необходимо, это мы докажем на примере противопоставления теории актов Гуссерля и логики Милля в разделе о языковых понятийных знаках, назывных словах.
Во второй дихотомии лингвист определит явление, способное «затронуть его чувства»:
1° Как действия и произведения на низшей ступени формализации, 2° Как акты и структуры на высшей ступени формализации. Обратимся к языковым структурам. Термин латинской грамматики accusativus cum infinitivo имеет в виду, в частности и в том случае, когда он иллюстрируется примером Carthaginem esse delendam, нечто, логически формализованное, нечто, стоящее логически на более высокой ступени. То обстоятельство, что процитированное в качестве примера «слово» (parole) было впервые произнесено Катоном Старшим на одном заседании сената и потом неоднократно повторялось на других заседаниях сената, известно каждому грамматисту, но не известно ни одной грамматике. Оно не представляет и не может представлять интереса для грамматики.
Столь же несущественно для высшей и низшей арифметики, что пара обуви и чулок или глаз и ушей помогла ученику, «так сказать», наглядно получать результат «4», ибо арифметика не учение о глазах, ушах, деревьях, а наука о числах. Ее объекты определяются как классы классов на основании свойств нескольких предметов, а не предметов как таковых. Предоставим математикам право судить об удовлетворительности этого определения, я же не считаю его вполне корректным, но, По-моему, в понятии числа, бесспорно, отражается существенный момент прикладной математики. Сравнивая числа и языковые структуры, мы обнаружим, что к последним можно по аналогии применить определение «классы классов». Вместо специфически грамматического примера (accusativus cum infinitivo) можно было бы также привести лексический пример, что и будет сделано в дальнейшем.
Мы использовали номиналистический прием простого сравнения; определение останется неизменным, если каждое языковое образование считать видом в терминах логики (схоластов и) Гуссерля. Понятийные предметы (классы) существуют повсеместно, однако весьма примечательный факт, свидетельствующий о знаковой природе языковых явлений, заключается в том, что в физике приобретают значение как классы классов числа, а в лингвистике — языковые образования. В любом случае предложения о конкретном речевом событии не имеют отношения к чистой фонологии, морфологии и синтаксису, так же как и предложения о деревьях и яблоках — к чистой арифметике, а протокольные предложения психологии мышления — к теории актов схоластов и Гуссерля, о необходимости которой в системе законченной теории языка следует кое-что добавить. После этого краткого обзора перейдем к обсуждению самих H,W,A,G.
1. Речевое действие и языковое произведение, эмпрактическая речь, la parole
Сначала обратимся к речевому действию к языковому произведению. Я не знаю, действительно ли Цезарь сказал однажды Alea jacta est или сказал ли Лютер в Вормсе Hier steh ich und kann nicht anders «На том я стою и не могу иначе». По-моему, эти высказывания повторяются вслед за их авторами как примеры, представляющие интерес с точки зрения их речевого характера, почти так же, как и история с Колумбовым яйцом. Плутарх рассказывает об остановке Цезаря у реки Рубикон и внутреннем колебании полководца. Далее цитирую: «Наконец, как бы отбросив размышления и отважно устремляясь навстречу будущему, он произнес слова, обычные для людей, вступающих в отважное предприятие, исход которого сомнителен «Пусть будет брошен жребий!» — и двинулся к переходу». Таким образом, Цезарь не проявил изобретательности, он употребил «обычный призыв», который с тех пор ассоциируется у всех латинистов со смелостью Цезаря. Какой же должна быть лингвистика речи, если принять во внимание, что высказывания Цезаря и Лютера занимают определенное место в этой системе?
Оба высказывания можно было бы снабдить ценными биографическими (историческими) комментариями и отразить в предметном каталоге отдела лингвистической литературы. Пытаясь понять сущность проблемы, можно было бы действовать более решительно и подумать вообще о роли слова в человеческой жизни, о его влиянии на судьбу говорящего и других лиц, о прославлении дипломатов, разоблачении глупцов и его превращении во фразеологизм. Крылатое выражение имеет речевой характер независимо от того, является ли оно вокабулой, предложением, идиомой или пословицей. Мы приблизимся к цели, слегка сместив акцент с судьбы человека на сами слова. Каждое фразеологическое и нефразеологическое выражение можно интерпретировать как человеческий поступок, ведь каждое конкретное высказывание связано с другими сознательными действиями данного человека. Оно стоит в одном ряду с поступками и само является поступком. Мы видим, как человек то берет материальные предметы и манипулирует ими, то раскрывает рот и говорит. В обоих случаях происходит событие, которое мы наблюдаем, следя за достижением цели, за результатом. Именно это и называется в психологии поступком. Это терминологическое значение подготовлено немецким обиходным языком. В повседневной жизни мы делаем обобщение и называем поступками не только манипуляции руками, но и другие целенаправленные действия человека. В сравнительной психологии этот термин характеризует также и поведение животных, но это не представляет для нас особого интереса.
По-моему, называя речь деятельностью (что соответствует «практике» в аристотелевском смысле), мы находим нить Ариадны, выводящую из всевозможных не всегда осознанных лабиринтов. Учитывая дальнейший ход изложения материала, отметим необходимость специального обозначения вмонтирования речи в другие наделенные смыслом отношения. Мы познакомимся с эмпрактической речью, предполагающей незавершенность и представляющей собой ядро так называемых эллипсисов, затем, исходя из этого постулата, рассмотрим всю проблему эллипсисов. Касаясь проблемы вмонтирования речи, отметим необходимость систематизации окружений языковых знаков, релевантных в том или ином отношении. Этому вопросу посвящен § 10, а в данном параграфе мы рассматриваем саму речь как поступок. Именно этот тезис остался незамеченным античной философией, полностью или почти полностью идентифицировавшей язык и логос, впрочем, за исключением знаменитого согласования (sunkatauesix) стоиков. Однако довольно исторических комментариев.
Категории Аристотеля и результаты наблюдений за играми детей позволяют четко дифференцировать речевой поступок и языковое произведение. Аристотель сначала различает поведение человека в области теории и практики, а затем отделяет практику в узком смысле слова от творчества (Poesis). Нас особенно интересует второе противопоставление. Ребенок двух — четырех лет и старше в игре сначала осваивает практику, а потом творчество. Постепенно ребенок переходит к изготовлению предметов из различных материалов, к «производственной зрелости» по Ш.Бюлер. В первых иллюзорных играх ребенок подражает поступкам взрослого, в более поздних производственных играх он имитирует изготовление предметов. Между этими двумя видами игр имеется существенное различие. Сперва ребенок лишь символически намечает, что должно произойти с материалом, а затем он развивается и учится рассматривать результат своей деятельности как произведение (это происходит совсем неавтоматически). Первый намек на возможный результат содержится в торжествующем взгляде, удивлении и призыве к нему окружающих после занятий с материалом; при этом ребенок (разумеется, на своем уровне развития) подтверждает праздничный напев шиллеровского колокола о том, что «нужно презирать плохого человека, никогда не задумывающегося над своими поступками». Это еще не мужчина и не творческий человек, которому вообще не свойственно так поступать. Ретроспективный взгляд на стихийно возникший результат стимулирует играющего ребенка перейти к решающему этапу, когда заранее известный результат деятельности начинает определять занятия с материалом в перспективе, и деятельность не прекращается до тех пор, пока произведение не закончено.
В принципе творец языкового произведения говорит иначе, чем практически действующий человек. Существуют ситуации, в которых с помощью речи решается актуальная в данный момент жизненная задача, то есть осуществляются речевые действия. Но есть и другие обстоятельства, когда мы в поисках адекватного языкового выражения творчески работаем над данным материалом и создаем языковое произведение. В понятии «речевое действие» подчеркнем важный момент, от которого нельзя абстрагироваться, заключающийся в том, что речь «исполняется» (осуществляется) в той мере, в какой ей удается реализовать практическое решение проблемы в данной ситуации, следовательно, речевое действие неотъемлемо связано с идеей развития. Иначе обстоит дело с языковым произведением.
Языковое произведение как таковое стремится к независимости от положения в жизни индивида и переживаний автора. Результат, представляющий собой произведение человека, имеет тенденцию к обособлению от конкретной ситуации и полной самостоятельности. Во избежание недоразумений подчеркнем, что в любом типе речевой деятельности всегда возникает результат, он возникает и в чисто деятельностных играх детей. Посмотрим, однако, внимательнее на эти результаты. Результатом игры «в практику», как правило, бывают лоскутья, разбросанные в детской комнате, а результатом игры «в творчество» — сооружения и т.п. Точно так же в чисто эмпрактической речи нередко появляются обрывки высказываний, эллипсисы, анаколуфы и т.д., прекрасно выполняющие стоящую перед ними задачу, и было бы глупо пытаться от них избавиться. Они широко распространены в любом типе драматической речи, заслуживающем этого названия. Однако ситуация меняется (опять же как в детской игре), когда формирование результата рассчитано на его освобождение от конкретных практических связей. Именно с этого момента мы начнем учение о предложении и покажем, как происходит освобождение смысла предложения от речевой ситуации.
2. Языковое произведение искусства. Теория речевого действия
Классифицируем факты в соответствии с оппозицией «практика — творчество», не отрицая фактического переплетения путеводных нитей в культивированной, образцовой речи, и попытаемся правильно определить специфику проблемы и тему дискуссии. В удачный момент практики проявляется искусство адекватного и находчивого словесного оформления, и все же мы предпочитаем придерживаться научной абстракции и односторонности, наблюдая, в каких направлениях широкой области теории языка развивается, с одной стороны, исследование произведения, а с другой — речевого действия.
Выдающиеся языковые произведения, так же как и другие результаты деятельности человека, например Девятая симфония, Бруклинский мост или гидростанция на Вальхензее, представляют научный интерес из-за своей уникальности и неповторимости. В произведении отражены особенности его автора, творческого процесса и еще многое другое. Когда ребенку удается с необыкновенным напряжением сил впервые облечь в языковую форму, например, рассказ о прошлом во фразе даты ляляля (то есть солдаты пели), исследователь детской психологии констатирует в этом «языковом произведении» значительное достижение. Один поэт так описал определенный материал:
Ich ging im Walde So fur mich hin, Und nichts zu suchen, Das war mein Sinn.
Я шел по лесу, Войдя в него, Искать не думал Я ничего.
Гёте. Нашёл (перевод С. Шервинского)
Независимо от того, является ли материалом внешнее событие, переживание или что-либо иное, языковая интерпретация произведения всегда ориентирована на оформление и часто на уникальное, предельно точное оформление и словесное выражение. Но для понимания отдельного необходимо располагать соответствующими категориями, ведь любая наука основана на «принципах». Корректно построенная теория языка должна отвести определенное место и этой отрасли лингвистики. Насколько я могу судить, лингвисты, примыкающие к новым научным течениям, анализируя языковое произведение, более склонны отдать дань уважения прежним исследованиям, чем лингвисты XIX в. И это вполне понятно. В своей книге «Содержание и образ» О. Вальцель (на с. 190) цитирует Виламовица, уже в 1905 г. восхвалявшего «неоспоримо высокую и непреходящую ценность стилистики эллинизма и предшествующих ей произведений. В книге о языковой экспрессии Теофраст признал различные стили прозы и создал великолепную систему, основываясь на удивительном произведении Аристотеля, представляющем собой третью часть его риторики». Хотя это и не имеет непосредственного отношения к дальнейшему изложению, мне хотелось бы предварительно отметить, что анализ репрезентирующего языка совершенно неожиданно ведет к возрождению прежних genera dicendi или orationes. Там речь идет не о лирике и риторике в строгом смысле слова, а о различии между эпическим и драматическим языком. Элемент драмы присутствует в любой наглядно представленной речи, он отчасти реализуется и в «воображаемом дейксисе», по-разному используемом в драме и эпосе. Впрочем, довольно о языковом произведении.
Теория речевого действия строится совсем иначе. Вкратце сообщим о посвященных этому исследованиях психологии, правда, еще не завершенных. Новейшая психология пересматривает поведение животных и человека, и эта задача решается различными глубоко продуманными способами, включающими вопросы, мнения, эксперименты. Показательно, что все направления современной психологии, далеко разошедшиеся во многих отношениях, придерживаются единого взгляда на действие и по мере сил вносят вполне ощутимый вклад в разработку этого понятия. В моей «Аксиоматике», опубликованной в «Kant-Studien», приводятся некоторые доказательства этого тезиса. Здесь их не стоит повторять, подчеркнем лишь, что «действие» является историческим понятием с научной точки зрения, и он сохраняет свою специфику также в психологии. В каждом действии имеется поле. Я давно использовал термин акциональное поле, а в этой моей работе нашел еще два понятия, необходимые для определения любого действия — потребность и возможность. О необходимости этих двух понятий было уже известно Аристотелю и Гете. В физиогномических исследованиях Гете представлены оба интересующих нас фактора. Однако наряду с делением акционального поля на два синхронных аспекта (внутренней и внешний ситуации) необходимы исторические знания об агенсе для относительно точного прогнозирования будущего и научного объяснения прошлых событий. Двойственность акционального поля и наличие лишь исторически обусловленной причины реакции или действия — два важнейших факта, которые, как мне кажется, нужно противопоставить тенденции к принципиальному монизму. Прежде всего имеется в виду берлинская гештальт-психология.
Если деятельностью является речевая деятельность (Parole), то специалисту ясно, что в данном случае к индивидуально приобретенному опыту следует отнести весь комплекс речевых навыков (der gesamte Lemerwerb des Sprechenkonnens) вплоть до той степени легкости (или затрудненности) речевого действия, которая характеризует конкретный момент его совершения. Все, что сюда относится, лучше всего дать per exelusionem. Прежде всего исключим все относящееся, помимо прочего, к (исторической) экспозиции. Каждое действие человека (впрочем, как и животного) имеет специфическую историю акта, долгую или краткую, богатую или бедную. У Раскольникова долгая и сложная история акта, ему потребовалось несколько дней для осуществления действия после первого появления идеи. Криминальные архивы, романы и драмы изобилуют другими примерами, свидетельствующими о недопустимости пренебрежения секундами или даже долями секунды в кратчайшей истории акта. Независимо от того, измеряется ли история акта долями секунды в стремительной речи или она более продолжительна, ее следует как можно точнее описать и научно интерпретировать в психологии мышления. До создания психологии мышления лингвистика имела лишь очень общие представления, например об истории сентенциального акта, и эта неполная информация черпалась из не поддающегося контролю повседневного опыта, как, например, у Вундта и Пауля, дискуссия между которыми по поводу трактовки события как разделения (анализа) или соединения (синтеза) основана на весьма недостаточном знании реального многообразия историй акта в конкретных ситуациях.
3. Языковая структура, критика, приемы лингвистического структурализма, более высокая ступень формализации, внеязыковые аналогии: товарные знаки, монеты, слова. Межсубъектность
А теперь несколько слов о старейшей области языкознания — теории структур. Никому из современных лингвистов не удалось так исчерпывающе описать логический характер языковой структуры, как Ф.де Соссюру. Жаль только, что все так и осталось на уровне «описания», не получив последовательного теоретического осмысления. Перечислим следующие характеристики предмета лингвистики языка Соссюра. Во-первых, методологически основным является тезис о четкой выделимости «объекта» лингвистики языка. «Что же касается прочих элементов речевой деятельности, то наука о языке вполне может обойтись без них, более того, она вообще возможна лишь при условии, что эти прочие элементы не примешаны к ее объекту». В этой цитате запечатлена мудрость успешно работающего исследователя-эмпирика, и мы ожидаем строгих логических доказательств, чтобы избавиться от ее кажущейся парадоксальности. Это тезис об освобождении языковой структуры от условий конкретной речевой ситуации. Во-вторых, Соссюру принадлежит важнейшее высказывание о знаковой природе языка: «Язык — это система знаков, в которой единственно существенным является соединение смысла и акустического образа». Заменим непригодную трактовку этого соединения как «ассоциации» каким-либо иным термином, и будут разрешены противоречия псевдопроблемы, кажущейся безнадежной. В итоге остается сделать вывод о том, что семантические отношения действительно составляют объект, называемый «язык». В-третьих, не ощущается недостатка в последовательной реализации этого принципа. Ф. де Соссюр опередил свое время и так приблизился к концепции фонологии, что в его теории отсутствовал только один пункт — об отношении фонологии к фонетике. Соссюр не ответил на вопрос, почему наряду с фонологией сохранилась фонетика, вставшая на путь развития одной из точных естественных наук. В-четвертых, Соссюр резко, кое в чем даже излишне полемично исследовал межличностный характер языкового образования и его независимость от отдельного говорящего, принадлежащего определенной языковой общности. Язык не зависит от индивида, «который сам по себе не может ни создавать его, ни изменять. Язык существует только в силу своего рода договора, заключенного членами коллектива». Этот принцип действует лишь в определенных пределах. Он не реализуется при той степени свободы, когда осуществляется истинное «наделение значением» языкового знака или когда общность принимает инновации говорящих, творчески относящихся к языку. Эта тема более подробно рассматривается в разделе о речевых актах, пока же обратимся к языковым структурам. Анализ четырех тезисов Ф. де Соссюра убедительно доказывает логический характер языковых структур, но при этом нужно отказаться от некоторых не вполне преодоленных Соссюром заблуждений, в частности от его трактовки языка как «конкретного предмета», который «можно локализовать в определенном отрезке речевого процесса, а именно там, где слуховой образ ассоциируется с понятием». Решительно возражая против этого грубейшего проявления «материального уклона», мы, Во-первых, хотим защитить тезис об идеальности предмета «язык» в том виде, в котором он изучается и интерпретируется языкознанием, и, Во-вторых, попробуем обнаружить и разоблачить принципиальную ошибку тех, кто, находясь в плену классической теории ассоциаций, путает с ощущением значения наблюдаемые в нашей духовной жизни комплексные и процессуальные связи.
Если ощущение значения (А обозначает В) было бы идентично прочной связи двух представлений а и ?, то во всех ассоциативных цепочках, позволяющих нам последовательно воспроизводить выученное наизусть без запинки или даже в полусне, как, например, «Отче наш», алфавит, числовой ряд, должен осуществляться логический контроль обратимости процесса, которым постоянно пренебрегают при сравнении дефиниций. «0бозначает» ли каждый предшествующий элемент наличие последующего, например в ассоциативной цепочке алфавита как раз «благодаря» несомненно существующей внутренней связи? Обозначает ли представление а последующее ? или предмет а— предмет ? и т.д.? Если это не так, то постулируемая идентичность абсурдна. Неудивительно, что даже такой крупный философ, как Дж. Ст. Милль, не сумевший преодолеть противоречий на самом деле не такого уж сложного постулата классической теории ассоциаций, все же после дли тельных размышлений об ассоциативной связи между о и я (представлениями об S и Р) в суждении «Э есть Р» признал, что цепочка должна отражать специфику переживания суждения, и только целое кажется ему «величайшей тайной человеческой природы».
Теперь коснемся позитивных моментов. При лингвистическом описании структуры латинского языка или языков банту, совокупности звуков, словаря или грамматики речь идет в конечном счете о системе языковых образований. Теория структур составляет ядро важнейших определений, например в фонетике. Ф. де Соссюр утверждает, что это ядро вычленяется из совокупности иррелевантных признаков в конкретных речевых событиях hic et nunc, и ни один лингвист не будет этого отрицать. Эллинисты и латинисты иногда отмечают, что реальное произнесение звуков гомеровскими греками или Цицероном, по сути дела, занимает периферийное положение в их исследованиях, ведь для истинного содержания науки о греческом и латинском языках не имеет значения то обстоятельство, что источником являются лишь письменные памятники. Пусть мне возразят египтологи, если они сочтут это необходимым. Далее Ф. де Соссюр рассуждает о том, что определение имеет надиндивидуальный характер и является квинтэссенцией того, как говорят или говорили в определенной языковой общности. Это утверждение также не станет оспаривать ни один специалист. Итак, языковые образования напоминают идеи в терминологии Платона, а в логистике — классы классов, подобные числам или объектам более высокой ступени формализации научного мышления.
Приняв установления Платона, следует несколько изменить или вообще убрать тезис о вечности и неизменности этих «идей»; приняв же логическую концепцию, не стоит особенно настаивать на сравнении с числами во избежание противоречия конкретным фактам. Но любой объективный анализ языка начиная с Платона, и современная логистика подчеркивают интерсубъектный характер языковой структуры. Прокомментируем ситуацию, привлекая сравнения.
Аналогом знакового общения может служить товарообмен. Покажем, прибегая к условному сравнению, как формализуются три элемента общения: товар, деньги, слова. Фабрики снабжают сигареты, шоколад, мыло определенными товарными знаками и уверяют, например, что «Кедиве — это Кедиве», и одна пачка сигарет идентична другой. Потребитель отчасти соглашается с этим утверждением, отчасти отвергает его при более точной оценке. Ведь когда курят сигарету, едят шоколад или моются мылом, большое значение могут приобрести конкретные материальные свойства и индивидуальные различия экземпляров. Стоимость доллара меняется, и партнеры по общению в дальнейшем полагаются на соглашение «доллар — это доллар», поскольку они не должны ни съесть его, ни выкурить. В речевом общении слова, с одной стороны, функционируют еще более независимо от материала (более дематериализовано, абстрактно), чем доллар, а с другой — они обладают релевантными для общения варьируемыми качествами, весьма точно воспринимаемыми партнерами по общению. Имеются в виду экспрессивные и апеллятивные потенции слов. Но сначала обратимся исключительно к их символической значимости. Монета имеет чеканку, определяемую печатным станком. При обычной покупке ее не подвергают тщательной проверке, а полагаются на идентификацию с первого взгляда, но, если появляются сомнения в ее подлинности, лучше проверить монету или отказаться от нее. Обычное речевое общение, как правило, не связано с риском будущей потери, и, если твердо знают, какой должна быть в соответствии с намерением говорящего фонематически плохо отчеканенная словесная монета, ее все же принимают. В случае необходимости ее чеканку исправляют самостоятельно во избежание непонимания или в назидание говорящему; именно этому и обучают своих учеников все преподаватели языка.
Речь идет о фонематической чеканке в звуковом облике слова. Соглашение, принятое при общении, можно сравнить со связью между товарным знаком и чеканкой монеты. Это (чисто условное) соглашение отражает символическую значимость слова, которое в языковой общности идентично предложению «доллар — это доллар» во всех случаях употребления. Многое из сказанного действительно справедливо, и в дальнейшем нас будет занимать вопрос о том, что еще можно и нужно добавить к этой первой аналогии для исчерпывающего понимания специфики языковых коммуникативных знаков; но, продолжая сравнение, знаком является прежде всего конкретное слово, и доллар служит эквивалентом товаров в той мере, в какой он может приблизиться к знакам в виде бумажных денег. Доллар не едят, в обмен на него что-то покупают, чего вообще-то нельзя сказать о «языковых монетах».
Впрочем, цель сематологии не в том, чтобы убедить теоретиков денежного обмена в правильности своей концепции, и все же соматология побуждает к размышлениям, если считать деньги знаковым результатом деятельности homo faber. Перед нами на столе лежит долларовая банкнота, она имеет индивидуальный опознавательный знак, свойственный только ей номер. Для чего нужны все эти (полицейские) «особые приметы»? Чтобы в случае необходимости можно было проверить ее подлинность. Банкнота и монета в материальном отношении должны соответствовать современной технологии печатания денег и чеканке монет, являющихся источником их возникновения. Это утверждение касается чисто знаковых предметов только в том случае, если, например, они функционируют как физиогномические приметы либо, скажем, «символ» Пегас прикреплен к предмету, нуждающемуся в символе или знаке подлинности (знаке собственности или происхождения). В остальных случаях символы не имеют официально признанной или доминирующей приметы, определяющей предмет. По-моему, с точки зрения сематологии эти аргументы подтверждают выводы специалистов о неизбежном и весьма существенном для дефиниции понятия денег функционировании бумаг, наделенных стоимостью и во второй, и в третий раз (то есть так называемых денежных знаков в узком смысле слова) в товарной сфере. Но это лишь к слову.
Подобные дополнения не противоречат изучению в лексикологии единиц той же ступени логической формализации, что и единица «доллар» или единица «товар Кедиве». Когда лингвист, говорит: «слово отец употребляя при этом форму единственного числа, он имеет в виду целый класс явлений из интересующей его области. При этом следует учитывать результаты, полученные историческим языкознанием, ведь слово, соответствующее в индоевропейских языках, например, нем. Vater, никогда не могло бы внезапно и не следуя каким-либо законам изменить фонематический облик или символическую значимость. На основе генетического тождества в истории языка сформировалась единица Vater, занявшая определенное место в словаре немецкого языка и всех его диалектов в прошлом и настоящем, поэтому Vater трактуется лингвистами как одно слово. Такие единицы словаря представляют собой естественные классы, с точки зрения филолога. Грамматист же в слове Vater и во многих других единицах словаря одновременно видит, например, и
разряд существительных, оставаясь при этом в сфере своих интересов — лингвистического учения о структурах. Необходимо исследовать чисто логическое сходство и различие между ступенью формализации в математике при переходе от пары наглядно воспринимаемых нами предметов к числу «два» и описанной выше ступенью формализации в грамматике, но сначала обнаружим и признаем эту ступень формализации. В аксиоме D языковые образования подразделяются на слова и предложения, а в четвертой главе изучается их структура.
По поводу термина «Sprachgebude» остается лишь добавить, что он, по всей вероятности, представляет собой некоторое насилие над разговорным языком. В нетерминологическом употреблении часть этого термина, «Gebilde» (образование), может иногда относиться к индивиду как таковому (подобно имени собственному). Это, разумеется, нельзя считать правилом; и в обычном языковом употреблении «образование» уже выделяет какой-либо структурный момент чувственно воспринимаемого объекта. Для нас существенна лингвистическая структура знаков, составляющая предмет лингвистики языка. Глагол, артикль и аккузатив относятся к лингвистическим образованиям так же, как «прямоугольный треугольник» — к «образованиям» элементарной геометрии.
4. Теория речевых актов. Штейнталь и Гуссерль. Анализ теории актов Гуссерля. Социальный характер языка
Менее всего разработано и более всего дискуссионно учение о речевых актах в специфическом и строго терминологическом значении слова, предусмотренном схемой четырех полей. Обратимся к Гуссерлю и извлечем из его «Логических исследований» в высшей степени интересные для нас рассуждения о смыслонаделяющих актах. В разделе о языковых понятийных знаках мы подробнее остановимся на том, что нельзя исчерпывающим образом теоретически осмыслить речевое общение при помощи монет — наших назывных слов, — не усвоив важнейшие разграничения Гуссерля. Разумеется, вовсе не безразлично, обозначает ли в тексте слово «лошадь» отдельную особь или биологический вид, и это не реализуется морфологически ни в латинском языке, не имеющем артикля, ни в тех индоевропейских языках, где артикли представлены. Приходится детективным способом на основе показаний контекста и речевой ситуации устанавливать, что именно подразумевает говорящий. Что же из этого следует? Для нас, получателей речи, это означает, что мы можем каким-то образом понять внутреннюю концепцию отправителя сообщения; для него, говорящего, — что он по крайней мере преуспел в том, чтобы придать использованному слову-монете более точный и определенный смысл, чем это удается лучшему знатоку языка, имеющему дело с изолированным словом «лошадь». Ни в одном словаре не отражены характеры актов Гуссерля, как будто слово односторонне употребляется в языке как имя собственное, например Сократ.
Эти факты не вызывают удивления специалистов, они тривиальны, и все же эта тривиальность нуждается в комментариях. Где скрыты косвенные улики детективного способа, о котором идет речь? Если при переводе с немецкого на латинский ученик употребит после verbum dicendi конструкцию «ut + конъюнктив», то я могу либо «понять» его, либо исправить эту конструкцию как не свойственную латинскому языку. Наделение значением используемого языкового средства, произведенное учеником, противоречит нормам классической латыни, его речевой акт не вписался в жесткие рамки латинских соглашений о структурах. Приведу пример исправления ошибок из одного произведения, выполнившего историческую миссию в языкознании XIX в., хотя оно было лишь смелым выступлением против узколобой и окостеневшей логики языка, практиковавшейся в окружении Беккера. Имеется в виду «Грамматика, логика и психология» (1855) Штейнталя. Цитирую:
«Некто подходит к круглому столу и говорит: „Этот круглый стол четырехугольный». Тогда полностью удовлетворенный грамматист молчит, а возмущенный логик восклицает: „Ерунда!» Далее говорят: „Diese Tafel ist rund» или „Hic tabulam sunt rotundum» ( ? «Эта стол суть круглое'). Логик как таковой не интересуется ни немецким, ни латынью и молчит, грамматист же возмущен. Однако, если бы логика наряду с логическими правилами содержала специфический грамматический закон согласования, логик также возмутился бы. Логиком, дополняющим логические законы грамматическими, и является грамматист. Он совмещает в себе собственно грамматиста и, кроме того, логика, размышляя над логическими законами и интерпретируя их; логик же не является одновременно грамматистом. Исправим приведенное выше предложение — „Нос tabulum est rotundum». Логик будет удовлетворен знанием правил согласования, а грамматист, лучше знающий язык, исправит: tabula. Логику будет этого вполне достаточно, для того чтобы сделать дальнейшие исправления, то есть теперь грамматист вынужден логически применять правило согласования. Таким образом, правило согласования и определенный род слова tabula принадлежат исключительно грамматике, и язык превращает их в предмет грамматики. Логика же необходима в формальном процессе, в применении языковых законов к языковому материалу» (S. 220 ff.).
К чему же мы пришли? К особой проблеме, ведущей к различению речевых актов и языковых структур. Нас не пугают окольные пути. Как же понять предложенное Штейнталем разграничение сфер деятельности грамматического и логического цензоров? Действительно ли в испорченных текстах красные пометки наносятся из разных чернильниц? Обратимся к концепции Гуссерля в «Логических исследованиях», чтобы не судить опрометчиво. Гуссерль признает, что грамматическая цензура не воспринимает противоречивости языковых образований, таких, как «четырехугольный круг» или «деревянное железо», но она, напротив. в высшей степени восприимчива к неосмысленности не способных к объединению групп слов, поскольку они вообще не имеют смысла, в том числе и противоречивого; грамматическая правильность предшествует логической и грамматика в целом служит основой логики.
«В заключение можно утверждать, что в рамках чистой логики выделяется первая и главная область — чистая теория значений. Это — учение о чисто семантических категориях и априорно основывающихся на них законах комплексов и модификаций. Оно предлагает лишь идеальную модель, по-разному заполняющуюся эмпирическим материалом и преобразующую каждый конкретный язык, руководствуясь отчасти общечеловеческими, отчасти произвольно меняющимися эмпирическими мотивами. Вопрос о том, насколько можно эмпирическим путем определить реальное содержание исторически засвидетельствованных языков и их грамматические формы, принимается во внимание в идеальной модели, теоретический анализ которой вообще должен лежать в основе научной интерпретации всех языков. Учитывая, что в этой нижней логической области еще не рассматриваются истина, реальность, объективная возможность, а также ее функция в выявлении идеальной сути всех языков, эту важнейшую область чистой логики можно было бы назвать „чистой грамматикой»« (Husserl. Ор. cit.,S. 319 ff.).
Возникает вопрос, нельзя ли с тем же успехом воздвигнуть аналогичную двухэтажную постройку, если компоненты поменять местами (то есть поместить на первом этаже логику, а грамматику считать надстройкой)? Комплексивные законы, составляющие, по мнению Гуссерля, ядро «чистой грамматики», могут быть обнаружены, например, в именном композите и метафоре, к которым мы обратимся в дальнейшем. Правда, на самом деле обнаруживающиеся там факты имеют совсем иной характер и указывают на то, что языковые образования постоянно апеллируют к реальным знаниям получателя сообщения. Композиты Backstein «кирпич (букв. жженый камень)», Backofen «духовка», Schlangenfrass «гадость (букв. змеиный корм — о плохой пище)» в конце концов могут реализоваться так, как этого требует от носителей немецкий язык, именно благодаря нашему знанию вещей, и метафоричность языка свидетельствует о том, как выбор, который мы делаем, руководствуясь нашими представлениями об окружающем мире, в свою очередь глубоко и непосредственно определяет формирование каждого значения. Мы могли бы обращать внимание на эту предметную ориентацию в первую, а не в последнюю очередь, как предлагает Гуссерль. Обстоятельства, аналогичные обсуждаемым нами далее при анализе контекстуальных факторов, требуют предлагаемой нами перестановки. Впрочем, и сам Гуссерль дает повод для возражений, которые мы здесь высказываем, относя к исследуемым явлениям также «модификации значения» и полагая, что «при сохранении основного ядра значения трансформируются»(S» 311)и «определенные изменения значений даже входят в грамматическую норму каждого языка» (Husserl. Ор. cit., S. 309). Правда, этот тезис разъясняется только на примере схоластической suppositio materialis «Кентавр — поэтическая фикция», «И — это союз». Суть дела излагается так: «Тем не менее модифицированное значение легко понять благодаря связанности речи, и, если мотивы модификации достаточно радикальны, например коренятся в общем характере самих выражений или даже в чисто семантической сфере, соответствующие типы аномалий постоянно повторяются, и логическая аномалия оказывается грамматически санкционированной» (Ор. cit., S. 309 ff.).
Повторим и уточним наши возражения. То, что вызывает удивление логиков, представляет собой основу естественного языка. Конечно. стремления, о которых идет речь, коренятся «в общем характере самих выражений», правда, совсем в ином смысле, чем хотелось бы Диогену в бочке. Суть проблемы заключается в том, что языковая репрезентация везде открывает простор для семантической неопределенности, который может уничтожаться только из-за «объективных возможностей», как это и происходит в человеческой речи. Если бы все было иначе, перед лексикографией стояли бы гораздо более легкие задачи, но естественный язык лишился бы своих самых удивительных и ценных свойств, поразительной способности приспосабливаться к неисчерпаемому богатству фактов, подлежащих языковой формулировке в каждом конкретном случае. Именно это, если взглянуть на проблему несколько иначе, и обеспечивает определенную степень свободы смыслонаделения и тем самым делает гуссерлианскую теорию актов необходимым условием «объективного» анализа языка.
По-моему, следует уделить более пристальное внимание одобренному Гуссерлем высказыванию Штейнталя о невосприимчивости языка к противоречию и восприимчивости к бессмысленности. Штейнталь пишет: «Некто подходит к круглому столу и говорит». — то есть он описывает речевую ситуацию, сразу же привлекающую внимание цензоров языковых аномалий. Далее: правильно построенное латинское предложение в данном случае, так же как и во всех остальных, обильно и даже сверхобильно оснащено контекстными средствами. Наиболее примечательной особенностью каждого естественного языка можно считать свойственные грамматическим конструкциям разнообразные и многочисленные гарантии от совершения ошибок. Именно потому, что язык оперирует довольно многозначными символами и предполагает уточнение или модификацию значений, он должен располагать многочисленными способами семантической корректировки. В речи, отдаленной от ситуации, они воплощены в совокупности моментов, систематически исследуемых нами в учении о символическом поле языка. В беглой или не вполне обдуманной речи при определенных обстоятельствах пренебрегают «материальными вспомогательными средствами», в то время как в других случаях они преимущественно определяют смысл речи. Не будем проводить четкого разграничения грамматики и логики, поскольку они обе необходимы говорящим на различных языках мира. В каждом языке нужно выбрать собственный критерий разграничений того, что он воспринимает, и того, что он (по-видимому) не воспринимает.
В остальном же, По-моему, феноменология Гуссерля действительно разрешает определенные трудности, связанные, как мы указывали в разделе о языковых структурах, с «объективным» анализом языка Ф. де Соссюра и почти всех грамматистов начиная с древних времен. Гуссерль не вполне справился с поставленной задачей только потому, что он все значения соотносит с субъектом. Более правильно было бы говорить (как в нашей схеме четырех полей) не о непосредственно воспринимаемом в каждом конкретном случае психологическом и лишь дейктически указанном субъекте или Я, не о том Я, которое нас будет занимать во второй главе, а о некоем субъекте второй ступени формализации (логическом и трансцендентальном Я), то есть о противоположности «интендированного предмета» (Гуссерль использует эти два основных понятия). Все индивидуально случайное «ставится в скобки» там, где следует разрабатывать ключевые характеры актов или genera significandi. По мнению Гуссерля, важно понять не то, что моя речемыслительная интенция в данный момент направлена на индивидуальное как таковое, а в другой момент — на вид как таковой (что было бы не очень интересно), а то, что акты и того и другого характера относятся к миру значений. Теория языка могла бы опереться на хорошо разработанную систему характеров актов, если бы таковая существовала, и рассмотреть не только проблему эмпирически обнаруженных в известных нам языках собственных и общих имен, а также варьирование в их употреблении, но и многое другое, касающееся универсальных genera significandi. Феноменология Гуссерля исправляет и развивает постулаты, связанные с явлением абстракции, а также со свободой наделения значением.
Доверимся же чисто феноменологической установке «Логических исследований» и поставим скобки. Тогда сущность монадного чудовища, втянувшего свои щупальца, постепенно подвергается действию структурных семантических законов в поле Cogitatio Декарта. Из-за чего же? Конечно, из-за моделей, созданных этим Диогеном в бочке на основе языка, выученного в детстве. Его органы чувств (глаза и уши) восприняли их, и у него сохранились воспоминания об этом. В целом этот груз переживаний вполне достаточен для того, чтобы поставить его в скобки и создать определенную модель. Последние «Meditations Cartesiennes» (особенно пятое рассуждение) рассеяли заблуждение о редукции модели Cogitatio, при которой из нее исключаются Cogitatum и Ты (alter ego как получатель языковых знаков). Нет, они присутствуют как нечто данное в достойных удивления мыслительных процессах и логически безупречно вписываются в закрытое пространство монад с его субъектно ориентированными значениями. Автор данной книги не сомневается ни в возможности, ни в плодотворности феноменологического метода. Он убежден в его способности в сочетании с некоторыми другими методами стимулировать развитие «чистой» сематологии, в структурном отношении напоминающей чистую математику; это предполагает исчерпывающее и систематическое исследование характеров актов или (ориентируясь на знак) modi (genera) significandi, возможных способов употребления знаков.
Вернемся к таким системам, как «немецкий язык» или «lingua latinа». Для этого необходимо обратиться к тому, что было заключено в скобки, снова раскрыв их, оставить монадное пространство с его не более чем интенциональным (воображаемым) миром. Затем необходимо добавить систему координат, допускающую объективный анализ языка и содержащийся в нем импульс, к модели органона. Иными словами, наряду с теорией актов следует принять во внимание дополняющее ее учение о структурах, составлявшее главный предмет грамматики во все времена.
Справимся еще раз у греков, которые, бесстрастно взирая на сущность явлений и твердо опираясь на многочисленные факты, с непревзойденным искусством продумали определенный тип мышления, послуживший образцом для европейской науки. В диалоге «Кратил» Платон говорит, что нужно пойти к ткачу для овладения принципами ткачества и к плотнику, изготовившему ткацкий станок, для усвоения «принципов» органона ткацкого станка. Достаточно ли для специалиста, исследующего лингвистические принципы, обучения у ткача и может ли он обойтись без визита к плотнику? Я думаю, что это не так. Корректной аналогией обучения у плотника является изучение языковых конвенций, регулируемых межличностным общением. Конечно, «язык» так же, как и все остальное, унаследованное нами от предков, присваивается и обретает новую жизнь в монадном пространстве говорящего. Однако присвоение и самостоятельное творчество (отбор и употребление) могут быть двух родов. Если к «употреблению» относить гуссерлианскую свободу наделяющих значением актов, то как предел этой свободы и коррелят к ней выступает связанность «отбирающего». Одно дело — использовать языковые образования в межличностном общении или для создания однократного языкового произведения так же, как и все остальные члены языковой общности, и совсем другое дело — уточнять их значение в конкретных ситуациях, как предусмотрено самим строем языка, и, помимо этого, модифицировать их значения в одноразовых смыслонаделяющих актах. Поскольку необходимо учитывать оба эти аспекта, нельзя освоить теорию значения в целом, только исходя из акта, как это пытаются сделать «Логические исследования». Это невозможно и тогда, когда в очередной раз нам мимоходом стараются внушить мысль об «исторической случайности» эмпирических данных отдельных языков. Я отрицаю это. причем не столько понятие исторической случайности, хотя и оно нуждается в «прояснении», сколько предположение о несущественности всего, что не имеет отношения к теории актов.
Это настолько неверно, что, скорее, следует утверждать противоположное: теория структур, выведенная прежними методами из подлинной модели языка как органона, а тем самым из объективной трактовки языка и сопряженного с ней социального характера языка, должна логически предшествовать или по крайней мере быть логически рядоположной ориентированной на субъект теории актов. Все остальные точки зрения на язык оказались бы необоснованно индивидуалистичны и субъективны, будь то концепция монад или универсализация субъекта. Возможно, эти воззрения возникают на вершинах философской мысли, но они должны быть отвергнуты в низинах чувственно воспринимаемых явлений, изучаемых в теории языка. Эта тема особенно актуальна для теории языковых понятийных знаков, где она и рассматривается более подробно.
§ 5. СЛОВО И ПРЕДЛОЖЕНИЕ. СИСТЕМА S-F ЯЗЫКОВОГО ТИПА (D) Понятие языка и его признаки
Современная логика изобрела для зрячих систему искусственных знаков и назвала ее «языком». Специалисты в области мимики и пантомимы, теории экспрессии издавна (а точнее, со времен Энгеля и Белла) не могли сказать о жестах ничего более интересного и, по их мнению, правильного, кроме того, что они являются «языком», и притом языком общим для людей и высших животных. Да будет нам позволено не перечислять, что еще нужно считать языком при мимолетном сравнении или серьезном философском анализе. В лексиконе было бы полезно иметь некий общий «номинатор», «общий знаменатель» для всего, что в том или ином аспекте сопоставимо с настоящим языком, — языком без пояснительных эпитетов. Что же сохранится от неповторимого, уникального» облика языка после всех сравнений и аналогий? Уже говорилось о его многосторонности как инструмента, его многоступенчатости как знакового механизма, возможности его рассмотрения sub specie практики и творчества. Остается отметить четвертый признак, считающийся первым в традиционной науке и представляющий для нас наибольший интерес в этой книге; языковыми структурами являются слова и предложения Нельзя абсолютизировать тот или иной термин, они взаимосвязаны и могут быть определены лишь в рамках корреляции.
Претензии современной логики на создание искусственного языка основываются только на верификации последнего критерия, другие же критерии вообще не верифицировались. Еще не завершена проверка трактовки мимики и жестов как природного «языка», функционировавшего до и вне звукового человеческого языка.
Осторожнее и правильнее было бы утверждать, что эти претензии оправданны лишь в тех случаях, когда данные от природы выразительные возможности человеческого тела преобразуются в систему символов по образцу развитого естественного языка, например в языке жестов глухонемых или монахов-цистерцианцев, в котором знаки, как и слова обычного естественного языка, являются символами и располагаются в символическом поле. По-моему, целесообразно отделить язык от других систем эффективных коммуникативных знаков и объяснить различие между системами без символического поля и с символическим полем.
1. Анализ одноклассной системы транспортных сигналов
До создания беспроволочного телеграфа в мореплавании употреблялись некоторые системы флажковых знаков, основанные на международных соглашениях. Приведем в качестве примера одну из них, содержащую лишь три элемента: круглый шар, треугольный вымпел и четырехугольный флажок. Эта система передавала следующие значения:
OD Вы подвергаетесь опасности.
DO Нехватка продуктов, испытываемый голод.
O Пожар или течь. Нуждаемся в немедленной помощи.
O На мели. Нуждаемся в немедленной помощи.
DO Остановитесь или ложитесь в дрейф. Имеются важные сообщения.
OD Есть ли у вас телеграммы или сообщения для нас?
OD Да.
ODD Нет.
и т.д. Для наиболее частых случаев имелось достаточное количество знаков. Каждое сочетание знаков нужно читать слева направо, а при вертикальном расположении — сверху вниз.
Обратим внимание на два момента. Во-пеpвых. во всех комплексах повторяются три элемента. Ни один из них сам по себе (ни шар, ни вымпел, ни флажок) или какое-либо сочетание из компонентов не является сигналом. Более того, они полностью выполняют свою функцию, лишь располагаясь на определенном месте и формируя таким образом доступные для восприятия комплексы, отличные от остальных комплексов. Следовательно, эти элементарные формы представляют собой элементарные признаки (Merkzeichen), как и фонемы в языке. Во-вторых, только комплекс как таковой, каждое флажковое предложение (Flaggensatz) имеет сигнальную значимость. Передача их смысла в звуковой форме часто требует многих, довольно разнообразных предложений (констатации, приказы, обращения, вопросы). Речь идет о символизации одним флажковым предложением специфической ситуации отправителя знаков наряду с обращением к получателю, о символизации требования или вопроса наряду с их обоснованием. Исходя из этого, можно было бы говорить о глобальной символизации, но суть дела заключается не только в том, что при трансформации в звуковую форму потребуется много слов и предложений, поскольку это была бы не имманентная, а привнесенная извне характеристика системы. Самым существенным признаком системы следует считать отсутствие какого-либо смыслового членения сигнала, соотнесенного с чувственно воспринимаемыми знаками. Именно в таком смысле употребляется термин «глобальная символизация». Столь же неправильно отождествлять флажковые «предложения» с предложениями языка или с именами; они не являются ни тем и ни другим. Можно утверждать лишь, что в типичной коммуникативной ситуации каждый флажковый комплекс функционирует как нерасчлененное коммуникативное средство. Вся система состоит из семантических единиц одного типа или класса. Система представляет собой не что иное, как их сочетание, и является одноклассным знаковым механизмом. Язык же, напротив, с точки зрения языковой структуры является двухклассной системой
Здесь остановимся, чтобы сказать несколько слов об одной стадии развития ребенка, сопоставимой с одноразрядной глобальной морской сигнальной системой. До тех пор пока ребенок произносит только удобные «однословные предложения», хорошо известные каждому исследователю, он оперирует ими почти так же глобально, как капитан или матрос, посылающие флажковые сигналы, разумеется, в той мере, в которой можно абстрагироваться от интонации этих коммуникативных знаков. Конечно, у ребенка нет кода, который сделал бы его речь понятной в международном масштабе, но ребенку этого и не надо, ведь получатели его сообщения не иностранные капитаны, а члены гораздо более узкого языкового сообщества, в котором более или менее понятен своеобразный код ребенка в нескольких типичных ситуациях повседневной жизни, когда ребенок обычно сигнализирует при помощи языковых звуков. Здесь тоже может случиться так, что корабль сядет на мель, потребуется немедленная помощь, и проплывающий мимо взрослый остановится или ляжет в дрейф, чтобы получить важные сообщения и т.п. Так или иначе, все эти сообщения будут переданы получателю только одним из известных ребенку «однословным предложением», еще не кодифицированным. но способным к кодификации. Термин детской психологии «однословные предложения» означает, что явления можно отнести как к словам, так и к предложениям. Собственно говоря, они «еще» представляют собой и то и другое одновременно. Уточним, что они «еще не» являются ни тем, ни другим, потому что при переходе ребенка к настоящим предложениям, состоящим из слов, происходит изменение системы, сдвиг от одноклассной системы к системе S-F нашего полностью сформировавшегося языка. Примечательно использование подобной одноклассной системы звуковых знаков в течение приблизительно девяти месяцев каждым ребенком нашего общества, в том числе и общества, достигшего самого высокого уровня языковой культуры. Согласно экспериментальным данным американца Мэйджора, ни одному решительно настроенному взрослому не удается заставить ребенка отказаться от одноклассной системы раньше этого срока и побудить его к употреблению более одного звукового образования в один прием.
Итак, можно дать исчерпывающее научное определение одноклассной системе глобальных символов типа морских сигналов, если, Во-первых, установлена структура сигналов и, во-вторых, описаны типичные употребления каждого сигнала и связанная с ними коммуникативная цель. В случае искусственно созданных систем типа флажковых знаков это обеспечивается кодом — книгой, состоящей из двух глав.

стр. 1
(из 5 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>