<< Предыдущая

стр. 2
(из 5 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

2. Двухклассная система (язык), постулат о словаре и синтаксисе
Напротив, система типа «язык» основана не на одном, а (по крайней мере) на двух классах установлений (конвенций) и соответственно состоит из двух классов языковых структур. Система языкового типа строит каждую законченную (и способную не зависеть от ситуации) репрезентацию в два шага, которые следует разграничивать путем абстракции: выбор слов и построение предложения (если попытаться дать краткое, хотя и неточное определение). Первый класс языковых структур и соответствующих установлений как бы преследует цель разорвать мир на части, расчленить на классы вещей, процессов и т.д., разделить на абстрактные аспекты, каждый из которых коррелирует со знаком, в то время как второй класс стремится заранее предоставить знаковые средства для конструирования того же самого (репрезентируемого) мира на основе отношений. С точки зрения теории репрезентации речь идет о двух совершенно различных процессах. В этот тезис нужно внести полную ясность, и пусть никого не введет в заблуждение психологически естественное и беспрепятственное взаимодействие этих классов при употреблении языковых структур. Никого не должно обмануть известное в лингвистике почти не ограниченное взаимопревращение элементов обоих классов. Грубо говоря, в каждом языке теоретически допустим и реально наблюдается переход первоначально синтаксического в лексикон и лексического в синтаксический класс языковых образований. Это всего лишь указывает на поразительную виртуозность использования коррелирующих и взаимообусловленных аспектов, каждый из которых, взятый по отдельности, принципиально отличается от другого.
Завершим наше сравнение. Для научного определения системы языкового типа требуется нечто иное, нежели код. Только фонология в узком смысле слова отчасти аналогична коду, а лексикон и грамматика, отражающие оба класса языковых структур, существенно отличаются, Во-первых, друг от друга и, Во-вторых, от кода.
Мы еще коснемся принципиальной проблемы совпадения обоих в данном случае абстрактивно различаемых моментов и обсудим понятия «символ», «символическая значимость» и «полевые значимости» языковых знаков, при этом акцентируем внимание на тезисе лингвистов и психологов XIX в. о первичности предложения, а не слова, основанном на представлении о том, что только семантика предложения придает слову максимальную полноту и точность значения. Этот тезис, сводящийся к тому, что «вначале было предложение, а не слово», можно сформулировать иначе: только предложение, а не слово является реальной семантической или смысловой единицей языка. При более глубокой интерпретации в этом тезисе можно обнаружить как правильные моменты, так и полностью не выдерживающие критики. С точки зрения теории репрезентации можно говорить о том, что при соответствующей этому порой слишком категорическому тезису трактовке языка как одноклассной системы конститутивных семантических единиц обязательно возникнут недоразумения или заблуждения. Предложение так же не может существовать до слова, как и слово до предложения, поскольку они являются коррелятивными элементами одного и того же (скорее всего, достаточно продвинутого) состояния человеческого языка.
Можно изобрести различные одноклассные системы, способные соответствовать коммуникативным потребностям говорящих, но не такие, в которых бы предложения в строгом смысле могли существовать без слов или наоборот. Абстрактная схема предложения без словесного наполнения так же не может существовать, как какое-либо отношение без членов этого отношения. Впрочем, можно изменить ход доказательств и показать, что в синтеме не только в определенной мере отделяется от «остального» и уточняется неясное при изолированном рассмотрении, часто трудноуловимое значение слов. но и «остальное» тем самым в свою очередь выделяется и уточняется. «Неопределенность» синтаксического отношения между частями индоевропейского композита или различные способы дополнения латинского генитива или аккузатива во многих случаях существенно уточняются заполняющими схему «словами» (обозначающими предметы, «материал»), при этом нам не требуются другие более детальные контекстуальные вспомогательные средства. В дальнейшем мы приведем еще много важных аргументов, подтверждающих сказанное.
И наконец, last not least. При попытке, не разобравшись в теории, эллиминировать из структуры языка проявляющуюся в речи двойственность, игнорируется один, возможно, наиболее важный структурный закон. Мы не найдем ничего подобного ни в каких других областях. Ни в музыке, ни в оптическом изображении, ни в какой-либо символической системе изобретенной в современной науке и за ее пределами ради репрезентации. не существует точной аналогии двум взаимно дополняющим друг друга языковым образованиям — слову и предложению. Только репрезентативные символические системы, в определенных пределах выполняющие ту же собственно репрезентативную функцию, что и язык, например математическое уравнение или логическое исчисление, также копируют словарь и синтаксис. Эта взаимосвязь признается теоретически мыслящими логистами (например, Карнапом). Еще раз подчеркиваю, что в «Лекциях по теории языка» я независимо от них и до них обосновал тезис о лексиконе и синтаксисе.
3. Продуктивность полевых систем
Какие же еще требуются доказательства? Сравним еще раз одноклассную систему коммуникативных символов типа морских сигналов с языком и зададим наивный вопрос. Почему же язык не остановился на этой стадии, если, как многие полагают, он миновал в своем развитии фазу глобального дейктического восклицания? Благодаря многообразию фонем, функционирующих как диакритики, можно было бы ввести в общение достаточное количество «сигналов» (будем придерживаться этого термина), и этот способ удобен и лаконичен. Конечно, он обладает и рядом других преимуществ по сравнению с полевыми системами. Однако он никогда не способен добиться одного результата полевой системы —достаточно дифференцированной и точной репрезентации бесконечно многообразного при помощи ограниченного набора конвенций и соответствующих языковых образований. Представим себе пользователя одноклассной системы в «новых» ситуациях. Если он изобретет новые символы поскольку старых недостаточно, они не будут понятны прежде всего в межличностном общении. Что же ему предпринять для получения новых выражений на основе существующих конвенций? Все известные в настоящий момент человеческие языки претендуют на роль таких «продуктивных», даже универсальных символических систем. Они поразительным образом и являются таковыми. Фрагменты Библии переведены на тысячи языков. Не берусь судить о том, хорошо или плохо. Почему же эта затея с самого начала не была бесперспективной в 90% случаев? Очевидно, потому, что при должном терпении и изобретательности любая задача, соответствующая вышеуказанной претензии всех языков, с той или иной степенью приближенности может быть выполнена. Разумеется, с разной степенью приближенности и не только в силу названной причины. Мы здесь утверждаем всего лишь то, что в принципе возможностями, о которых идет речь, обладает только полевая система.
Записанный или незаписанный код глобальных символов должен быть так же ограничен, как и записанный или незаписанный словарь разговорного языка, и по тем же причинам, т.е. в силу ограниченности объема человеческой памяти. Это особенно проявляется в тех случаях, когда нужно отразить специальные соглашения между многими людьми для достаточно эффективного применения в межличностном общении. Прежде всего имеются в виду действительно строго изолированные специальные соглашения, например морские сигналы, до появления какой-либо имманентной или искусственно созданной вспомогательной системы. Именно в этом случае каждое вспомогательное средство системы расширяет объем памяти. Язык решает проблему расширения объема памяти благодаря некоторым своим особенностям и в решающий момент обходит, то есть ликвидирует, ее. Ведь мы можем создать практически не ограниченное количество все новых и новых сообщений вовсе не из-за виртуозного использования мнемотехнических приемов, а из-за неактуальности этой проблемы для полевой
системы языкового типа. Мы можем символически изображать бесконечные числа при помощи всего лишь десяти элементарных знаков и очень простого, конвенционально установленного «синтаксиса». Конвенция десятичной системы исчисления такова: цифры справа налево приобретают значение единиц, десятков, сотен и т.д. Принцип, обнаруживаемый во взаимной ориентации цифр и их определенной последовательности, лежит в основе синтаксиса языка, правда, он имеет более сложную организацию и результаты.
4. Логика и лингвистика
В итоге интересы логики и лингвистики, иногда, возможно, и расходящиеся, снова совпадают при интерпретации только репрезентативного механизма языкового типа, к которому, например, относится также символический механизм логистики как универсального репрезентативного средства. По-моему, можно доказать этот тезис, с одной стороны, предположив, что весь репрезентируемый материал в достаточной степени членим в соответствии с логистической схемой двухступенчатого отношения, а с другой — приняв постулат лучших аналитиков языка о почти всеобщей бинарности и дихотомичности «оппозиций» уже в системе фонем и затем биномности в структуре (простых или составных) сложнейших языковых образований. По мнению аналитиков, пара «субъект -предикат»имеет последовательное продолжение. Из этого следует простой вывод о том, что репрезентационный механизм языкового типа, по-видимому, делает его фаворитом в состязании за мировое первенство по универсальности. Здесь я остановлюсь. Для нас достаточно указания на то, что только от полевой системы языкового типа можно на практике ожидать достаточной продуктивности и приспособляемости к условиям конкретного материала и указанному нами ограниченному объему памяти.
Глава II УКАЗАТЕЛЬНОЕ ПОЛЕ ЯЗЫКА И УКАЗАТЕЛЬНЫЕ СЛОВА
Семафор и речевое поведение. Указательное поле. Модусы указания. Вегенер и Бругман как предшественники Наглядный язык. Психологический анализ
Ручной и пальцевый жест человека, которому обязан своим названием указательный палец, далее копируется вытянутой «рукой» дорожного указателя и наряду с изображением стрелки представляет собой широко распространенный знак маршрута или направления. Современные ученые, такие, как Фрейер и Клагес, уделили этому жесту то внимание. которого он заслуживает, и охарактеризовали его как типично человеческий. Есть много разных способов жестового указания, но остановимся подробнее на дорожном указателе. На развилках или на бездорожье иногда установлена «рука» или «стрелка», видимая издалека — рука или стрелка с названием местности. Если все складывается должным образом. то она сослужит путнику хорошую службу; а для этого в первую очередь необходимо, чтобы она правильно стояла в своем указательном поле. Возьмем это тривиальное наблюдение и поставим вопрос: есть ли среди знаков звукового языка такие, которые функционируют как дорожные указатели? Ответ будет положительным: да, именно так функционируют слова типа здесь и там.
Однако конкретное речевое событие отличается от статичного присутствия деревянной руки на местности в одном существенном отношении, а именно оно есть событие. Более того: оно есть сложное человеческое действие. И, участвуя в этом действии, отправитель не только занимает определенное положение на местности (как дорожный указатель), но и играет, кроме того, некоторую роль, — роль отправителя, отличную от роли получателя. Ведь не только для женитьбы, но и для любого социального происшествия нужны двое, а конкретное речевое событие должно быть описано прежде всего на основе полной модели речевого общения. Если говорящий «хочет указать» на отправителя произносимого слова, то он говорит я, а если он хочет указать на получателя, то он говорит ты. Таким образом, ты и я — тоже указательные слова, причем это и является их первичным предназначением. Если перевести обычный для их обозначения термин personalia обратно на греческий язык как prosopon, букв. «облик, маска, роль», то наш тезис выглядит уже не столь удивительным. То, что каждый раз характеризует человека, к которому относится слово я, — это первично не что иное, как роль отправителя в текущем сигналообмене, а для слова ты — это первично не что иное, как роль получателя. Это поняли с полной ясностью первые греческие грамматисты — и отнесли личные местоимения к дейктическим языковым знакам.
Как древнейшие документы истории индоевропейских языков, так и сам предмет изучения требует от нас, чтобы, употребляя термин «дейктические языковые знаки», мы вспоминали в первую очередь о таких словах, которые настолько сопротивляются попыткам подвести их под те или иные классы изменяемых (например, склоняемых) слов, что языковеды не столько называют, сколько обзывают их «указательными частицами»; что не склоняется, то рассматривается как частица. Сематологический анализ никоим образом не сбрасывает со счетов функцию этих в конечном счете все-таки склоняемых единиц — стоять в символическом поле языка pro nominibus и в связи с этим возводиться в ранг местоимений (Pronomina). Лингвист-теоретик предлагает провести distinctio rationis и прежде всего принимать во внимание тот дейктический аспект, который сохраняется у них и в том случае, когда они склоняются. Такое решение находит себе неоспоримое подтверждение в том, что все дейктическое в языке взаимосвязано постольку, поскольку оно получает семантическое наполнение и семантическое уточнение — в каждом отдельном случае — не в символическом, а в указательном поле языка и только там и может получать его. То, к чему относятся «здесь» и «там», изменяется в зависимости от позиции говорящего точно так же, как с переменой ролей отправителя и получателя «я» и «ты» перемещаются от одного речевого партнера к другому и обратно. Понятие указательного поля предназначено для того, чтобы сделать этот столько же привычный, сколько и странный факт исходной точкой рассмотрения.
Сформулируем наше главное утверждение, которое в дальнейшем будет развито и обосновано: в языке есть лишь одно-единственное указательное поле, семантическое наполнение указательных слов привязано к воспринимаемым указательным средствам и не обходится без них или их эквивалентов. Способы указания разнообразны; я могу демонстрировать ad oculos и употреблять те же самые указательные слова анафорически в речи, отвлекающейся от ситуации. Есть и третий способ, который мы охарактеризуем как дейксис к воображаемому (Deixis am Phantasma). Но с феноменологической точки зрения будет верным тезис о том, что указательный палец, естественное орудие наглядной демонстрации, все же заменяется другими вспомогательными средствами указания, и эта замена происходит уже в разговоре о присутствующих вещах. Ведь функция, выполняемая им и его эквивалентами, никогда не исчезает полностью и не вытесняется, даже в таком наиболее примечательном и типично языковом способе указания, каким является анафора. Этот вывод — главное звено нашего учения об указательном поле языка.
Все оригинальное, что я могу предложить по этому поводу, следует рассматривать как завершение работы, начатой Вегенером и Бругманом. Еще до них, изучая разнообразнейший материал, современные языковеды столкнулись с тем фактом, что адекватный анализ конкретного речевого события одновременно требует глубокого понимания данных ситуативных характеристик. Но лишь Вегенер и Бругман достаточно точно описали функцию указательных слов с той высшей точки зрения, согласно которой они суть сигналы. Хотя эти авторы не употребляют термина «сигнал», но для них характерен именно такой подход к проблеме. В то же время для их новаторского описания, равно как и для всякого описания, требующего концептуального упорядочения, сохраняет силу следующее положение: лишь выяснение границ применимости метода может четко выявить его эффективность. Подобно тому как указательные слова требуют, чтобы их определяли как сигналы, так же и назывные слова требуют для себя иного определения, не подходящего для сигналов. а именно традиционного. Назывные слова функционируют как символы и получают специфичное для них семантическое наполнение и уточнение в синсемантическом внешнем поле. Для этого другого принципа организации, который никоим образом не должен смешиваться с ситуационными характеристиками, я предлагаю термин «символическое поле». Таким образом, концепция, излагаемая в настоящей книге, чисто формально определяется как теория двух полей.
То, что мы описываем как указательное поле, есть не что иное, как предпочтительная техника наглядного языка, самая его суть. Начну с психологического комментария к историко-лингвистическим данным индоевропейских языков, очерченным в программной работе Бругмана о демонстративах. В ней не затрагиваются личные местоимения, так что второй нашей задачей будет дать их параллельную классификацию и выявить те незаменимые указательные средства, частью которых они становятся в конкретной речевой ситуации. Затем последует феноменологическое различение указательных и назывных слов; это различение носит основополагающий характер и должно быть надлежащим образом подчеркнуто. Задним числом я с воодушевлением обнаружил, что оно было в свое время проведено уже первыми греческими грамматистами именно так и именно там, где это мне казалось необходимым. Впоследствии это различение было несколько затемнено, возникла определенная путаница, вызванная преобладанием интереса к смешанному классу местоимений. Никто не станет оспаривать их существование, но то, что они представляют собой семантическую помесь, надо доказывать. Особенно много прояснится за пределами индоевропейских языков, если при сравнении с нашими местоимениями в других языковых семьях обнаружатся классы слов, которые было бы феноменологически корректно считать не местоимениями (pronomina), а продемонстративами (prodemonstrativa), так как они, если это коротко сформулировать, осуществляют не указательное называние, а назывательное указание. Этому посвящен последний раздел данной главы. Связать начало с заключением призвана психология. Я не поверил своим глазам, когда выводы, которые надо было сделать на основании лингвистических фактов, при ближайшем рассмотрении оказались тождественными давно известным мне данным, полученным теорией воображения. В опубликованном мною четвертом издании учебника Эббингхауза эти данные представлены примерно в таком виде, который нам нужен. Там не представлен лишь способ анафорического указания, который вряд ли можно обнаружить за пределами языка. Впрочем, ни я сам, ни авторы, на работы которых я тогда опирался, не подозревали, что описанные явления важны и даже основополагающи для языковой реализации коммуникативных потребностей. Явления, которые я имею в виду, следует назвать «дейксис к воображаемому». Как я опять же узнал позднее, до нас они были обнаружены Энгелем и Пидеритом и привлечены для истолкования фактов, занимающих центральное место в теории выражения (Энгелем — в пантомимике, а Пидеритом — в мимике). Правда, все это лишь наполовину объяснено и наполовину понято, так что можно не удивляться тому, что ни психологи, ни лингвисты не обратили ни малейшего внимания на их пионерские открытия.
§ 6. ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ ПОЗИЦИОННЫХ СПОСОБОВ УКАЗАНИЯ В ИНДОЕВРОПЕЙСКИХ ЯЗЫКАХ
Типы указания у Бругмана и проблема в целом
Стремясь сразу же подчеркнуть значение классической работы Бругмана для теории языка, мы начнем с одной цитаты:
«Когда компаративист занимается изучением класса слов, в котором, от праиндогерманских времен до наших дней, происходила столь быстрая смена средств выражения, какая едва ли встречается в каком-либо другом классе (именно поэтому здесь так важно учитывать этимологию и формально-исторические преобразования), он не должен ждать, когда семасиологи завершат свои изыскания, чтобы лишь тогда, на основе полученных ими данных, попытаться вскрыть весь комплекс исторических взаимосвязей. Задача компаративиста, скорее, состоит в том, чтобы идти впереди этих ученых, показывая им. из какой исторической основы следует исходить и какие проблемы возникали затем в ходе исторического развития. Уже сейчас, по мере развертывания настоящего исследования, удается на многочисленных примерах показать, что, предпринимая попытки дать историческое объяснение явлениям, характеризующим демонстративы, специалисты, по сути, заблуждались, поскольку уделяли слишком мало внимания более широкому кругу явлений, существенным образом связанных с рассматриваемыми явлениями» (Brugmann, Ор. cit., S. 17. f.) (выделено мной. — К.Б.).
Мне кажется, что автор удачно сказал о необходимости «идти впереди», о существенных взаимосвязях с «более широким кругом явлений»; этот призыв не может и не должен остаться не замеченным теоретиками языка. На помощь можно также, если потребуется, еще раз привлечь удачное высказывание другого историка языка, Г. Пауля: «Думать, что можно выделить простейший исторический факт без умозрительных рассуждений, — значит обманывать себя». Бругман и сам движется к созданию теоретической модели; держа в поле зрения современное учение о глаголе, описывающее способы действия, он хочет найти по аналогии с этим способы указания (виды демонстративов) в индоевропейских языках. Обнаруженные Бругманом (и тщательно разработанные им) четыре таких способа соответствуют четырем позиционным видам указания в нашей схеме. Наименования «Я-дейксис» и «Ты-дейксис» для второго и третьего способов не должны вводить в заблуждение; Ваккернагель уже исправил эту терминологическую оплошность Бругмана и предложил ввести для второго и третьего способов обозначения hic-дейксис и istic-дейксис. В самом деле. указательные слова второго и третьего классов, по Бругману, указывают не на «Я» и «Ты», а на местоположение «Я» и местоположение «Ты». Первый и четвертый способы указания у Бругмана называются der-дейксис (этот, такой, тот (самый), поименованный) и jener-дейксис (тот, сякой, некий); эти немецкие обозначения отличаются образцовой точностью.
Таковы представленные четыре способа указания. Кто их установил, почему они образуют четыре различные группы в индоевропейском? Конечно, потребность говорящих. Но когда это спрашивают теоретики языка, то вопрос приобретает большую глубину, его цель — раскрыть системное мышление, выявить модель, которая лежит в основе способов указания не только в индоевропейских, но и во всех языках, так сказать, указания в человеческом Языке вообще, языке в единственном числе. Задача решается намного проще, чем это может показаться на первый взгляд. Простота решения связана с тем, что говорящие располагают не бесконечным множеством, а ограниченным количеством способов указания; указательное поле предоставляет определенные возможности, а людям остается ими пользоваться в меньшей или большей степени, но так, чтобы тот или иной выбор был понятен всякому, кто знаком с указательным полем.
Примечательно, что Брутман вплотную подошел к идее указательного поля, хотя и не довел ее до конца. В основу своих размышлений общего характера, к которым его привела необходимость разобраться в сложной исторически сложившейся системе индоевропейских демонстративов, Бругман положил наименование, вернее, несколько наименований, заслуживающих самого серьезного отношения. Их внимательное осмысление позволяет увидеть, что здесь намечены контуры теории указательного поля языка и в значительной степени все, что к ней относится. «Повседневное общение» таково, говорится в первом предложении, что речь говорящего понимается слушающим в значительной степени «на основе ситуации, в которой произведено высказывание, то есть в зависимости от обстановки, в которой происходит беседа, от окружающих предметов, от того, что известно слушающему о профессии и занятиях говорящего, и т.д.» (Brugmann. Ор. cit.). Со своей стороны мы добавим к этому еще только то, что именно жесты и психологически эквивалентные им чувственно воспринимаемые данные обеспечивают в первую очередь понимание речи из ситуационных обстоятельств. Любые другие знания и способы понимания могут и должны быть на время отодвинуты на задний план, чтобы разобраться теоретически с проблемой жестов. Представления об указательном поле прояснятся для того, кто готов принять тезис «все своим чередом, но прежде всего жесты», ибо это ключ к проблеме.
Сам Бругман продолжает так: то, о чем говорится, часто связано с наглядным образом ситуации, «который является дополнением к непосредственно услышанному, более или менее необходимым для постижения цели высказывания». Здесь кульминационный момент. В переводе на наш язык: в отношении знаков языка дело обстоит так, что в «повседневном общении», будучи включенными в контекст речевой ситуации, они приобретают в нем некоторую добавочную «полевую значимость». Теперь только остается обосновать с точки зрения теории языка, сколь значим этот факт, несомненно неоспоримый и выделявшийся также и другими исследователями (например, Вегенером). Это показал Бругман на примере «повседневного общения». Следует ли думать, что «неповседневное общение» или «высокий стиль речи» отличается в этом отношении от своей простоватой сестры — разговорной речи? Какую роль играет «наглядный образ [ситуации]» в общей языковой структуре и какова степень его участия в выполнении языком его репрезентативной функции? Таков вполне закономерный вопрос, который вправе задать языковед-теоретик.
Говоря о речевых жанрах, для которых характерно обилие демонстративов, Бругман упоминает драму. «Тот тип употребления демонстративов, который для краткости можно назвать «драматическим», несомненно, является изначальным (разрядка моя. — К.Б.), причем для некоторых местоимений и местоименных сочетаний такое использование оказывается единственным» (Вrugmann. Ор. cit., S. 6). Позднее Бругман еще раз возвращается к «драматическому употреблению», после чего становится яснее причина, почему его особенно интересует этот тип. Процитирую его слова (подчеркнув по своему усмотрению то, что считаю наиболее важным для нас):
«В природе местоимений Я-дейксиса ничего не меняет тот факт, что они частично используются в рассказе о минувших событиях. Мы говорим о «драматическом» типе употребления, когда демонстративы с пространственным или временным значением используются в рассказе так, как если бы речь шла об актуальном событии, описываемом с точки зрения соприсутствующего говорящего, подобно тому как в рассказе употребляется настоящее время глагола вместо прошедшего. Например: грустный, он просидел там весь вечер; он получил сегодня (вм.: в тот день) два печальных известия — он поехал в Рим; здесь (вм.: там) он прожил два дня — и сейчас уже вернулся (вм.: тогда; ср.: Лютер, каким он предстал тогда» (op. cit., S. 41 ff.). И снова это хорошо известные факты. Нужно попытаться занять такую позицию, которая позволит увидеть в единой системе все сказанное выше и еще многое другое, относящееся к нашей теме. В каких глубинах языка, описывающего события, кроется изначальное стремление к драматическому изложению, к «драматической» и наряду с ней к «эпической» речи. как развивается этот драматический способ изложения? Мы лишь ставим этот вопрос, не рассчитывая сразу же получить на него ответ. На основе исследования Бругмана мы можем и должны будем сделать некоторые более общие замечания из области теории языка, а когда мы их правильно изложим и доведем до конца, то само собой окажется, что мы вернулись к исходному вопросу. Затем уже в последующих параграфах ответ на него будет дан с позиций психологии. При этом речи драматической будет противопоставлена другая модификация — речь эпическая. Но предварительно, вслед за Бругманом, уясним себе в достаточной степени те сведения об указательных словах, которыми располагают историки языка; ведь в конце концов теория языка для того и существует, чтобы пользоваться чужими данными и сообщать свои результаты другим. Принимая чужое, она почтительна к фактам; я придаю огромное значение тому, чтобы решающие с точки зрения теории языка моменты были разработаны индуктивно на основе данных исторического языкознания. В какой-то мере это затруднительно, и если бы мы пользовались дедуктивным методом, то эта книга была бы на несколько листов меньше по объему; однако значительное преимущество такого пути в том, что сохраняется контакт теории языка с повседневными проблемами лингвистов.
1. Миф о дейктическом происхождении языка
Предварительное замечание. Сейчас то и дело приходится встречаться с неким новым мифом о происхождении языка, который, явно или скрыто опираясь на представления Бругмана и других исследователей, приходит к такой трактовке указательных слов, в соответствии с которой они оказываются некими прасловами (Urworter) человеческого языка. Те, кто так рассуждает, считают, что вначале был безмолвный дейксис, показ с помощью вытянутой руки или указательного пальца либо каких-то равнозначных им движений головы и глаз. Это безмолвное или же сопровождаемое криками и призывами выделение предметов и событий непосредственно воспринимаемой действительности (звери также способны издавать крики, но не могут указывать), вначале поддерживается сопуствующими звуковыми сигналами, которые с течением времени получают все большее распространение и все большую самостоятельность. И наконец, жесты становятся излишними и частично замещаются звуковыми сигналами. Сторонники этой теории склонны видеть специфически человеческое уже в первом указующем жесте, а из него, мол, закономерно развивается все остальное. Некоторые рассматривают уличные указатели на перекрестках как (производный) образ или эквивалент прачеловеческого пальцевого жеста. Все эти разнообразные воззрения обобщенно можно обозначить как миф о дейктическом источнике языка.
Мифы не должны быть ложными, и это касается изложенного современного мифа в такой же степени, как и пастушеской идиллии Гердера в стиле XVIII в. о происхождении языка, в которой различные полезные животные по очереди представали пред человеком и он давал им имена, опираясь на какие-то признаки их внешнего вида или голоса. Гердер, как и все прежние теоретики языка, вплоть до Платона и до соответствующего рассказа в Книге Бытия думает прежде всего о назывной функции слов и, соответственно рассматривает формирование языка как творческий акт kat» exochen. Следует, однако, подчеркнуть, что необходимо проводить четкую границу между дейксисом и называнием, четко различать два класса слов — указательные и назывные слова, относительно которых неправомерно предполагать, во всяком случае, для индоевропейского, что один класс произошел от другого. Гипотеза о том, что вначале было указание без называния, сама по себе допустима и непротиворечива. Однако тот, кто задумывается о происхождении языка, не может ограничиться одной этой гипотезой в качестве достаточного объяснения всему, что нужно принять как данное и (по крайней мере на сегодня) не выводимое из других фактов. Примеры, предложенные Бругманом для иллюстрации постулируемых четырех видов демонстративов, хорошо подтверждают это положение.
Бругмана не смущает, что эти примеры взяты не из древнейших документов, а преимущественно из современного немецкого языка, на котором говорит он сам. Представим себе, что кто-то из нас показывает на какой-то видимый предмет пальцем и при этом произносит некоторую звуковую последовательность der Hut «эта шляпа»; тогда, согласно Бругману, это первый способ указания, и для него в индоевропейских языках существуют среди других способов обозначения корни *to- и *so-. Сторонники изложенного выше современного мифа могут испытать свои силы на этом примере. Они поймут, что нельзя не учитывать три момента, а именно пальцевый жест, слово der «эта» и слово Hut «шляпа». Конечно, можно было бы обойтись и двоичным знаковым комплексом, состоящим из жеста + *to- (демонстратив) или жеста + (слово) Hut или *to- + Hut. Но при этом нужно задуматься, могло ли бы привести к какому-либо существенному прогрессу в развитии языка употребление того из упомянутых двоичных комплексов, который не содержит назывного слова Hut, а именно употребление жеста + to, то есть простое добавление звукового указывающего знака к пальцевому жесту.
Указание останется указанием, и не более того, производится ли оно беззвучно пальцем или двояко — пальцем и сопровождающим жест звуком. Нет, развитие будет происходить только при условии, что прибавление звука привносит какие-то новые выразительные возможности. И как ни изворачивайся, мы не поймем этой прибавки, не обратившись к назывной функции звука. Безмолвный жест способен охарактеризовать «обозначаемое», изобразив его, в то время как звук является его символом. В обоих случаях следует различать такие вещи, как простое указание на нечто из области непосредственного восприятия и сведения о том, какими свойствами это нечто обладает. Оба эти способа сообщения данных и выделения предмета никоим образом не выводимы друг из друга, но, вероятно, они призваны дополнять друг друга. Тому, кто придерживается мнения, что один из способов предшествовал другому, ничто не мешает представить на обсуждение свои аргументы; однако эти аргументы не могут стать исходным пунктом для решения вопроса о происхождении языка или о становлении человека при помощи языка. Иными словами, указательные и назывные слова нужно различать в чисто феноменологическом плане, их различие не может быть устранено путем умозрительных рассуждений о первичности одного из классов.
2. To-дейксис и ille- дейксис
Мы оказались в центре обсуждения того способа указания, который по праву был воспринят Бругманом как наиболее распространенный и наиболее важный; он обозначил его как Der-дейксис, а Ваккернагель предложил называть его по самому частотному корню термином to-дейксис. В оригинальном тексте Бругмана приводится пример: der ist es gewesen «это был вот тот самый», мы привели также пример der Hut «эта шляпа». Второе выражение в языковом отношении представляется незавершенным; в соответствии с распространенными представлениями это не целое предложение, а «всего лишь» эллипсис. Бругман, как и всякий ученый, имевший дело с исследованием разговорной речи, а также с высокоразвитым языком драмы, знает, что «случаи так называемого эллипсиса... не только встречаются, но и широко распространены и даже регулярны» (Вrugmann. Ор. cit., S. 4). Ниже мы более подробно коснемся этого обстоятельства.
Во всяком случае, общеизвестен факт пропуска ненужного, лишнего при быстром обмене репликами, и потому мы должны обратить внимание на тот крайний случай, с разбора которого нужно начать, чтобы дать правильное теоретическое толкование всему объему вспомогательных ситуативных средств. То, что существует безмолвное духовное общение между людьми, в котором лишь изредка, как островок в море, может возникать звуковой символ, есть факт, из которого следует исходить. Нельзя безоговорочно и при всех обстоятельствах считать такое лишенное звуков общение убогой, примитивной, неполноценной речью. Это было бы так же неверно, как если бы, например, признаком примитивного и несовершенного хозяйственного механизма считалась покупка товаров за безналичный расчет или с выплатой сумм, лишь частично покрываемых наличными. Напротив, это может быть признаком большой изощренности. Существует также высокая культура «эллиптического» разговора, когда для наполнения содержанием и уточнения смысла звуковых островков используются «полевые значимости», связанные с ситуацией.
Допустим, пример der Hut принадлежит к точным выражениям этого рода, тогда с его помощью особенно легко аналитически прояснить следующее. Указательный жест, наблюдаемый в живой ситуации восприятия, необходим, в крайнем случае он может быть представлен каким-либо эквивалентом. Для чего же тогда служит der, вообще говоря, указательное слово *to-дейксиса? Казалось бы, оно не привносит ничего живого, а лишь повторяет то, что уже передает жест. Но именно это и может оказаться заблуждением. Можно было бы сказать, что указательный звуковой знак соединяет пальцевый жест с именем Hut и тем самым делает целое правильным образованием. Можно было бы считать, что он способен играть роль посредника потому, что, с одной стороны, по материалу принадлежит вместе с именем к звуковым знакам и, с другой — по функции вместе с жестом — к указательным знакам.
Но это аналитическое рассуждение осталось бы проблематичным, если бы только реконструированное индоевропейское to осталось фактически не оформленным и не приобрело грамматических (или логических) функций. Но на самом деле оно приобрело такие функции, так как немецкое der указывает на грамматический род следующего имени, в латинском же оно используется для выражения согласования. Факты такого рода можно в общепринятом смысле слова рассматривать как чисто «грамматические» функции. Гораздо глубже и важнее, однако, то, что оформленные демонстративы повсеместно приобрели определенные и не вызывающие сомнений логические функции. Мы выдвигаем одну из них на передний план, а в учении об артикле отметим еще и другие. В немецком языке выражения типа das Maiglockchen «ландыш» и der Baum «дерево» могут быть названиями вида в неуказательном контексте, то есть относиться к виду или классу как таковому, в то время как выражения типа dies Maiglockchen «этот ландыш» или jener Baum «то дерево» относятся к индивидным объектам. Таким образом, указательное слово в этих случаях индивидуализирует названное при помощи номинативного слова, и это одна из его логических функций. Нужно тщательно изучить, в каких пределах действует это правило. Во всяком случае, здесь можно найти и точнее определить те собственные функции указательных слов, которые принадлежат первому из различаемых Бругманом классов. Мы возвратимся к этому, рассматривая «артикль». Совершенно параллельны первому классу отношения, характеризующие в этом плане четвертый бругмановский вид указания. Он называет его jener-дейксис, а Ваккернагель включает в это обозначение латинское ille. У слов, относящихся ко второму и третьему классам, может быть выделен еще ряд функций, легче поддающихся систематизации, чем функции слов первого и четвертого классов. И все это относится к области правильно построенного учения об указательном поле языка.
Признав это, мы должны на последнем этапе наших рассуждений исправить первый тезис: указательные слова были бы неспособны передавать данные логические функции, если бы у них не было с самого начала соответствующих внутренних предпосылок. Указательные слова также являются символами (а не только сигналами); слова типа da и dort «там» символичны, они называют, так сказать, геометрическое пространство, то есть то место, окружающее говорящего в каждом конкретном случае, где находится указанный объект, точно так же, как heute «сегодня», по сути дела, обозначает совокупность дней, когда это слово может произноситься, ich «я» — всех потенциальных отправителей человеческих сообщений, a du «ты» — класс получателей сообщения. Тем не менее между этими именами и прочими назывными словами языка сохраняется различие, заключающееся в том, что слова рассматриваемого типа всякий раз требуют спецификации своего значения в указательном поле языка, спецификации, которая осуществляется при помощи чувственно воспринимаемых данных, поставляемых указательным полем в каждом конкретном случае.
3. Второй и третий типы указания
Второй и третий бругмановские виды указания тесно взаимосвязаны, так же как первый и четвертый. Термины Бругмана нецелесообразны, поскольку неправомерно говорить о Я-дейксисе и Ты-дейксисе при указании места отправителя и места получателя. Ваккернагель предлагает более корректные названия «hic» и «istic», исключающие возможные недоразумения. В немецком языке отсутствует указательное слово, соответствующее латинскому iste, которое было бы способно так же четко, как istic, обозначать позицию получателя в указательном поле. Hier и hic коррелируют, в то время как istic в теоретически важных случаях следует, согласно Бругману, переводить не только как «da» (там), а как «da bei dir’ (там, около тебя).
Начнем с психологически однозначных и ясных отношений между hic и hier. Бругман пишет:
«Говорящий намеренно направляет взгляд собеседника на себя, говорящего, и свое окружение либо на соответствующий объект, находящийся в поле его зрения, призывая: «Посмотри сюда на меня или на объект моего восприятия!» Для этой цели служат слова типа нвн. hier, her, греч. ode, лат. hic. Дополняя местоимение первого лица или даже замещая его, этот разряд указательных местоимений выделяет Я как таковое, например... tu si hic sis, aliter sentias» (Brugmann. Op. cit., S. 10), приблизительно соответствующее выразительному немецкому выражению: wenn du in meiner Haut stecktest «если бы ты влез в мою шкуру'.
Поучительно еще раз обратиться к примерам из повседневного общения, не имеющим широких контекстуальных связей, «эллиптическим» или вообще лишенным контекста, например когда при проверке зачитывают список присутствующих на собрании и каждый, услышав свою фамилию, отвечает: здесь. Иногда и из невидимого пространства, из темноты или из-за закрытой двери на вопрос: где ты? — отвечают: здесь, а на вопрос: кто там? — я. В этих случаях достаточность или недостаточность ответа зависит от способности или неспособности получателя установить по звуку местоположение или индивидуальность говорящего. Исчерпывающий психологический анализ этого факта будет вознагражден определением некоторых важнейших предпосылок общей и успешной постановки проблемы.
При функционировании звуков и шумов в качестве знаков уличного движения почти всегда оцениваются, во-пеpвых, их звуковые характеристики и, Во-вторых, их пространственный источник. Я утверждаю, что то же самое происходит и в речевом общении. Например, на улице некоторый акустический сигнал должен восприниматься в соответствии с действующими дорожными установлениями как обычный автомобильный гудок, отличающийся по звуку от сигналов велосипедистов или от сирены пожарных машин. Кроме того, каждый адресат (например, пешеход) слышит этот сигнал спереди или сзади, слева или справа и ведет себя соответствующим образом. Аналогично для каждого слушателя звуки, производимые человеческим голосовым аппаратом, имеют пространственный источник и, как правило, легко выделяются из всех остальных шумов именно как звуки человеческого голоса. Более того, эти звуки имеют индивидуальный характер, который мы успешно соотносим, поскольку это соответствует нашим жизненным интересам, с каждым из нескольких десятков или сотен наиболее известных нам говорящих. Мы легко и безошибочно узнаем по голосу наших ближайших знакомых и вообще разных людей. Наш говорящий, находящийся в невидимом пространстве, рассчитывает на однозначное восприятие своего здесь из-за пространственного источника звука, а я — из-за индивидуальных особенностей голоса. Он произносит эти слова, ориентируясь на нормальную речевую ситуацию. Человек, отвечающий здесь, услышав свою фамилию на собрании, вправе ожидать, что адресат сможет найти его глазами по пространственному источнику произнесенного слова. Слушающий смотрит в направлении звука и оптически идентифицирует говорящего. Это недоступно слепым, полагающимся в аналогичной ситуации только на слух, но и от нормального слушающего человек, говорящий из невидимого пространства, ожидает именно такой реакции и, как известно, не всегда напрасно именно потому, что благодаря повседневному общению все мы в высшей степени готовы к постоянно требуемой от нас реакции.
4. Естественные средства указания
Далее утверждаю, что пространственный источник звука, аналогичный пальцевому жесту при der-дейксисе, следует искать в основе hic-aaeenenа. Так же как общее высказывание der ist es gewesen «это был (вот) он» предполагает пальцевый жест, выражение hier ist es trocken «здесь сухо» нуждается в наглядном пространственном источнике звуков. Небольшое различие заключается в том, что комплекс «пальцевый жест + der» состоит из двух фактически изолированных элементов общего высказывания, а комплекс «пространственный источник звука + hier» содержит лишь абстрактно различимые признаки одного и того же физического явления. Однако этому различию не следует придавать слишком большого значения, поскольку каждый, кто, заявляя о себе словом здесь, особенно настоятельно стремится к тому, чтобы его однозначно идентифицировали, также использует всевозможные оптически воспринимаемые вспомогательные экспликативные средства. Можно встать или поднять руку на собрании, указать пальцем вниз на свое место или на себя (или же назад) каким-либо рефлексивным указательным жестом, естественно противоположным жесту, сопровождающему der-дейксис, либо всему остальному, функционирующему по модели простого дорожного указателя, показывающего не только «дорогу», но и «с дороги». Апеллятивный элемент в her, her-ориентации существенно отличается от апеллятивного элемента в hin, от любого типа hin -i?иентации.
Сначала рассмотрим эту оппозицию. В общих чертах ее правильно проанализировал Бругман, ведь именно эта оппозиция, несомненно, зафиксирована при сравнении индоевропейских языков. Подобно *to-основе первого вида указания по Бругману, во втором доминирует *ko-основа, «претендующая на праиндоевропейское обозначение этого вида указания» (Вrugmann. Ор. cit., S. 51). Сразу же добавим, что в индоевропейских языках эта основа занимает ведущее положение как в группе слов со значением «здесь», так и в группе слов типа «я». Ко-основа «засвидетельствована во всех группах языков, помимо индоарийских». Мы еще вернемся к этому тезису и проиллюстрируем его довольно важным, как мне кажется, наблюдением из области детской психологии. Значение доминирования ko-основы подчеркивается существенно иными отношениями в третьем и четвертом бругмановских видах указания, где указательные слова более дробно распределяются по различным основам. Если jener-дейксису еще можно приписать известное преобладание -l- и -п-основ (ille, jener), то iste-дейксис уже больше вообще нельзя воспринимать как звуковое единство. Впрочем, в современном немецком языке невозможно распознать iste-дейксис и исходя из его функции. Что касается изолированных слов со значением «ты», то они, как это прекрасно известно Бругману и другим специалистам, в большинстве индоевропейских языков так же восходят к to- и so-основам, как и множество der-дейктических указательных слов.
5. Голосовые характеристики в качестве вспомогательных средств указания
Единственный вывод из нашего обсуждения заключается в том, что обнаружена вполне отчетливая оппозиция to- и ko-основ. Может ли психология сказать по этому поводу что-либо дельное? Да, если верна идея, которой мы руководствуемся. Еще раз повторяю, что не существует такого звукового указательного знака, который бы не нуждался в жесте или в каком-нибудь другом средстве, эквивалентном жесту, или, наконец, в каком-нибудь замещающем жест конвенционально принятом ориентире. Эта на первый взгляд сложная формулировка имеет неоспоримое преимущество — она полностью охватывает все явления, называемые языковым указанием. Исходя из соображений наглядности, обсудим сначала звуковой знак в поле восприятия, отодвинув на задний план анафору и мысленный дейксис. Здесь ситуация настолько проста, что ее можно исчерпывающе описать несколькими фразами. Еще раз обратимся к дорожному указателю.
Человек, молча указывающий пальцем, временно выполняет функции дорожного указателя. Его жест может обогатиться звуковым сопровождением в виде указательного местоимения с to-основой. Этот звук, как и все акустическое, производимое голосовым аппаратом, имеет пространственный источник. Чтобы определить местоположение говорящего, слушающему нужно лишь следовать за чувственно воспринимаемым ориентиром — пространственным источником звука. Соответствующий специально оформленный звуковой знак совершенно не нужен до тех пор. пока слушающий не забывает обращать внимание на пространственный источник звука. Если в живом речевом общении все же произносят слово типа «здесь», то это происходит потому, что очевидное перестает быть очевидным и нуждается в подчеркивании. Сирена пугает невнимательного партнера по коммуникации и не требует (специально оформленного) слова здесь, поскольку непосредственное действие производит его неоформленный заместитель — служащий ориентиром пространственный источник звука. Все-таки когда же и почему мы произносим «здесь» (в прямом общении говорящего со слушающим)? Да потому, что человеческий язык уже миновал стадию животных сигналов, хотя иногда адресат снова вынужден обращать особое внимание на пространственный источник звука, которым он может и должен пренебречь в речи, не связанной с указательным полем. Пока не будем обсуждать практические или теоретические действия после акустического или оптического (типичного для нас. зрячих животных) определения места.
Чтобы придать большую убедительность нашим рассуждениям, следует упомянуть также и психологический источник звукового знака «я» и тем самым подготовить почву для идей, излагаемых в следующих параграфах на более широкой основе с учетом результатов сравнения индоевропейских языков. Слово «я» связано с индивидуальным акустическим характером звуков речи приблизительно так же, как «здесь» — с пространственным источником звука. Каждому из нас известно на основании собственного жизненного опыта, что индивидуальные (или типичные) особенности слышимых нами голоса и речи допускают и стимулируют поиск иных связей и интерпретаций, нежели пространственный источник. Если на вопрос «кто там?»из невидимого пространства следует ответ «я», то адресат должен опознать личность говорящего так же, как если бы ему было известно имя собственное. Но ведь имя является назывным, а не указательным словом, тогда как «я» было изначально указательным словом, а не именем; к этому вопросу мы еще вернемся. «Я», звучащее из невидимого пространства, оставалось бы лишенной смысла реакцией, если бы все мы постоянно не упражнялись в опознании личности по звукам речи. Насколько мы обязаны опыту, стало очевидным для меня благодаря ряду работ, посвященных физиогномической и патогномической интерпретации проявляющихся в речи выразительных особенностей (Ausdruck) голоса. Попутно укажем на другой факт, несомненно привлекший внимание многих современных родителей, наблюдающих за своими детьми.
Мы, обыкновенные сегодняшние взрослые люди, воспринимаем типичный уличный автомобильный гудок как таковой благодаря существующим правилам дорожного движения. Для наших детей тот же автомобильный гудок несет гораздо больше информации, поскольку они совсем иначе относятся к автомобилю. Они различают, например, гудок фирмы «Бош» и гудки других марок. При более длительной практике и более пристальном интересе можно научиться узнавать автомобиль г-на NN по индивидуальному гудку (как это иногда и происходит). Давно уже известно, что мы узнаем по голосу не только мужчин, женщин и детей, но и многое другое. Мы различаем наших ближних по их однозначно «индивидуальным гудкам».
Голос, раздающийся из невидимого пространства и отвечающий «я» на вопрос «кто там?», рассчитан именно на такую способность адресата. По-моему, подобные случаи очень близко подводят нас к пониманию психологического источника происхождения оформленного слова «я». Итак, подведем итоги анализа слов типа «здесь» и «я». Основную функцию слова «здесь» Бругман на редкость удачно определяет как «в первую очередь направление взгляда на местоположение говорящего». Праслово «я» (если его можно так коротко назвать, прибегнув к психологическому упрощению) понуждает адресата, Во-первых, к аналогичному и, Во-вторых, к иному действию. Неоспоримы некоторые замечания, брошенные вскользь Бругманом, изучавшим, как правило, лишь позиционные указательные слова. В простейших случаях слово «я», как и «здесь», стимулирует поиск взглядом говорящего, первую фазу реакции слушающего. Мой собеседник должен посмотреть сюда, если это возможно, или по крайней мере прислушаться ко мне, но совсем не так, как при слове «здесь», когда он пытается определить мое местоположение. Он должен бросить на говорящего физиогномический взгляд, воспринимая при этом нечто, касающееся того, кто произносит в живом общении слово «я». Может быть, при этом нужно обратить внимание на доступные зрению экспрессивные жесты или особенности голоса, или опознать личность говорящего, для чего обычно используются имена собственные, или выполнить более сложную задачу. Сформулируем вывод: чистое «здесь» функционирует как позиционный, а чистое «я»—как индивидуальный сигнал отправителя языкового сообщения. Все говорящие, принадлежащие к той или иной языковой общности, во всех мыслимых ситуациях употребляют одни и те же словесные формы, а именно «здесь» в первом случае и «я» — во втором, но необходимое наполнение следует искать в пространственном источнике звука для чистого «здесь» и в индивидуальном характере голоса для чистого «я».
6. Вспомогательные средства du-дейксиса и istic- дейксиса
Таким образом, в речевом общении определенную роль (логически до формирования указательных слов) играют пальцевый жест и два названных выше признака голоса. Без них было бы невозможно возникновение таких указательных местоимений, как der, hier, а также ich (которое есть основание с ними объединять). Но и появившись и начав употребляться, они были бы лишены смысла без уже перечисленных ситуативно обусловленных вспомогательных средств. Перед исследователем, стремящимся к системности и полноте описания, неизбежно возникают два вопроса при анализе данного тезиса. Первый касается природы istic-дейксиса, а второй — обзора всех остальных естественных указаний, также потенциально содержащихся в конкретной речевой ситуации и более или менее непосредственно используемых собеседниками в знаковом общении. Однако отложим второй, наиболее обширный, вопрос и вернемся к первому.
Что касается психологических основ iste-дейксиса, то речь идет о том, чтобы найти общий ответ на вопрос о наличии естественных средств указания, касающихся местоположения и личности слушающего. Выражение «указание» употребляется здесь как в прямом, так и в переносном смысле. Существуют ли в естественной речевой ситуации элементы, прямо или косвенно соответствующие жестам, функционирующие как адреса и обращенные к слушающему до произнесения изофункциональных оформленных слов? Необходимо найти решение этого логичного дополнительного вопроса, ведь пальцевый жест и два признака голоса нечто определяли до произнесения оформленного слова, выступали в качестве ориентиров, которыми необходимо руководствоваться, чтобы разобраться в конкретной речевой ситуации. Существуют ли аналогичные указания, которыми следует руководствоваться, чтобы определить местоположение слушающего или обозначить что-либо, относящееся к его личной сфере? Ведь и личное местоимение «ты» также относится к разряду указательных слов.
В целом можно утверждать, что конкретная речевая ситуация наделена многими косвенными признаками класса, который мы здесь обсуждаем, однако вряд ли существует единственный прямой показатель, столь же специфический и универсальный, как пальцевый жест или вышеназванные свойства голоса. В результате анализа всех средств, попеременно и нерегулярно характеризующих местоположение и личность слушающего, обнаруживается масса обстоятельств, способных порадовать сердце детектива, но среди них отсутствует какой-либо постоянный, встречающийся во всех случаях элемент. Попытаемся подвести итоги исследования.
а) Der-дейктическому пальцевому жесту наиболее близки действия говорящего, стремящегося сделать видимым свое местоположение и понятным содержание своего обращения. В выполнении этой цели участвуют туловище, голова и глаза. Из совокупности этих средств актер, если потребуется, способен выделить наиболее важные для заданной цели динамические жесты, целенаправленные «обороты». В той или иной форме аналогичное явление обнаруживается в повседневной жизни. Например, длительная фиксация взгляда говорящего на каком-либо объекте, находящемся в поле его зрения, воспринимается как обычный, широко распространенный способ указания на цель, используемый не только der-дейктически, но и адресатно (то есть istic-дейктически). Разумеется, в этом случае цель будет достигнута, только если она будет постигнута: чтобы почувствовать себя тем, в кого метит или на кого намекает целящийся, объект цели должен заметить его намерение. Оптический контакт и фиксация внимания являются предпосылками любого жестового общения. Почему бы не присоединить сюда пальцевый жест? Он тоже при определенных обстоятельствах используется iste-дейктически, однако при переходе от der ist es gewesen «это был вот тот» к du bist es gewesen «это был ты» меняется только речевой текст, а не пальцевый жест. Будем считать установленным, что у нас отсутствует пальцевый жест, специально предназначенный для iste-дейксиса. Добавим, что следует признать неудовлетворительным объяснение этого явления, приводимое Бругманом.
Цитирую: «Der-дейксис уводит от говорящего в его наглядный образ независимо от близости или удаленности указываемого объекта. Der-дейксис естественным образом настигает также и собеседника, поскольку говорящий повернут лицом к тому, к кому он обращает свою речь. Таким образом, данное употребление дейктических демонстративов объясняется просто» (Вrugmann. Ор. cit., S. 14). Это высказывание должно объяснить исторические факты — отсутствие местоимения, которое начиная с праиндоевропейского времени служило бы «исключительно или преимущественно iste-дейксису, то есть указанию на личность собеседника и его окружение», при том, что во многих индоевропейских языках der-дейктические местоимения сохраняют более тесную и в конечном счете вполне твердую и неотъемлемую связь с собеседником. (Таково положение дел в индоарийском, армянском, греческом, латинском и южнославянском, например болгарском.)
Этот исторический факт представляет несомненный интерес, однако несостоятелен феноменологический анализ, «объясняющий» это явление, так как даже простое геометрическое исследование свидетельствует о том, что der-дейктический пальцевый жест «естественным образом настигает собеседника» лишь в единственном отмеченном случае, когда указываемый объект и собеседник находятся на одной и той же прямой по отношению к говорящему. В остальных случаях этот жест вовсе не относится к собеседнику.
Когда речь идет о жесте, нельзя не упомянуть часто встречающуюся конкуренцию между обращением отправителя к получателю и обращением к указываемому объекту. Отправитель сообщения решает сразу две задачи, указывая и то и другое. Он решает эти задачи либо поочередно, находя пальцем или глазами сначала адресата и потом направляя его взгляд на предмет, либо одновременно, как бы разрываясь на части, например когда его глаза обращены к собеседнику, а указательный палец направлен на предмет (эта поза хорошо известна любому художнику).
б) Но довольно об оптическом аспекте. Существуют также различные способы целенаправленного использования голоса. По-моему, этот факт неоспорим, даже если он еще не имеет достаточного психологического обоснования. У меня есть слепой коллега д-р Фридрих Мансфельд. Простые опыты подтвердили, что в дружеском кругу, когда перескакивают с одной темы на другую и то и дело в разговор включаются новые собеседники, он каждый раз угадывает, когда обращаются именно к нему. Он все понимает исключительно по голосу, поскольку его не называют по имени и не адресуют языкового сообщения персонально ему. Дело в том, что он лучше, чем мы, зрячие, реагирует на легко опознаваемый различительный знак. Когда голова (глаза) и рот собеседника повернуты к слепому, это — оптимальное положение для благоприятного восприятия им громкости звуковых волн говорящего. Он научился замечать их и адекватно реагировать на них. Я не располагаю данными о том, насколько это наблюдение справедливо по отношению ко всем слепым. Еще меньше мне известно о том, способны ли зрячие регулярно реагировать на то или иное акустическое явление в жизненной практике без специальной тренировки.
При детальном анализе обнаруживается некоторое сходство определения направления и дальности удара в артиллерии с действиями говорящего, стремящегося «поразить» конкретного адресата своим голосом и
заставить его прислушаться. Способность отправителя добиться правильного восприятия сообщения получателем побудила меня выдвинуть важнейшую гипотезу. Необходимо считаться с примечательной закономерностью фонорецепции, которую по аналогии с хорошо известными оптическими постоянными факторами можно сформулировать как «приблизительное постоянство громкости тонов и шумов при изменении расстояний». Подобно тому как мы видим размеры предметов без искажения перспективой, мы, по всей вероятности, слышим звуки без искажения их громкости на расстоянии. Возможно, этот закон имеет решающее значение для восприятия громкости звуков человеческого языка в речевом общении.
Степень громкости звуков варьирует в зависимости от обстоятельств. Каждый из нас говорит громче собеседнику, сидящему за столом напротив, нежели соседу по столу, еще громче, если мы хотим, чтобы нас услышали все присутствующие за длинным столом, и громче всего на улице, когда звуки нашей речи должны быть восприняты адресатом, преодолев границы нормальной слышимости. При определенных обстоятельствах, и особенно в местах скопления большого количества народа, говорящий, неспособный соизмерять с ситуацией данный регистр интенсивности звуков, становится в тягость то собеседнику, то лицам, не принимающим участия в разговоре. Обременителен человек, слишком громко говорящий за соседним столом в гостинице или в дальнем купе того же вагона, обременителен и тот, кто говорит слишком тихо издали. Все эти факты психологически объясняют интереснейшие результаты упоминавшегося ранее исследования Морманна, до некоторой степени проливающего свет на сущность странного явления, хотя бы раз замеченного каждым из нас, когда определенно чувствуешь, что к тебе обращаются, и не можешь понять, почему же, собственно, это происходит. Но, пожалуй, хватит об этом.
В заключение повторю тезис, выдвинутый в начале этой главы: существуют различные естественные вспомогательные средства, привлекающие внимание собеседника жестом или голосом и заставляющие его прислушаться. Воспринимаемые зрением повороты к адресату преобладают среди зрячих там, где позволяют обстоятельства. Что касается потенциала акустических явлений, то об их функциях и сфере применения мы еще не имеем ясного представления. В крайнем случае можно прибегнуть к общеупотребительным неоформленным способам обращения (pst! he! halloh!) и оформленным назывным словам, среди которых не последнее место занимают имена собственные. Таким образом, не наблюдается недостатка в удобных для пользования чувственно воспринимаемых ориентирах, необходимых для конституирования языкового вида указания, называемого istic-дейксисом. Однако мне кажется не исторически случайным, а психологически закономерным, что istic-дейксис или вообще не встречается (по крайней мере в индоевропейских языках), или в известных случаях — представляет собой, по-видимому, относительно позднее и никак резко не ограниченное явление. Естественные вспомогательные средства либо достаточно сложны, как акустические, либо слишком близки средствам der-дейксиса. как оптические. Особенно важно то, что слово du «ты» использует те же средства и не оставляет istic-дейксису подлинных возможностей развития.
7. Jener- дейксис
Чтобы завершить разумным образом наше психологическое исследование индоевропейских позиционных видов указания, добавим некоторые детали к бругмановской схеме jener-дейксиса. Подчеркнем, что в большинстве случаев слова этого класса имеют две различные, но тесно связанные функции — указание на более удаленный объект и на объект, находящийся по другую сторону границы между указывающим и указываемым.
«Указание на объект, находящийся по другую сторону границы, по-видимому, составляло основное значение jener-дейксиса, а компонент значения большей удаленности возник благодаря объединению местоимений ich- и der-дейксиса» (Вrugmann. Op. cit., S. 12).
Разовьем последний тезис. Характерно, что различие становится особенно отчетливым в оппозиции. Это явление, например, характерно для пальцевых жестов hier- и der-дейксиса. Однако мне не удалось бы сообщить ничего о каком-либо постоянном и специфическом жесте jener-дейксиса. Разумеется, оппозиции могут возникать стихийно. Когда больной хочет показать врачу место, причиняющее боль, то он обозначает словом da часть тела, до которой он может дотронуться, а словом dort — часть тела, недоступную ему в данный момент. Конечно, в выражениях jener Fleck dort «то место, там» или dort «там» речь не идет об объективно большей удаленности. Таким образом, противопоставление «da» и «dort» в немецком языке носит характер окказиональный и относительный. Напротив, к сфере, охватываемой «hier», может быть отнесена вся земля, если какой-либо иной мир обозначается как «dort»; при этом наблюдаемая иногда направленность жеста вверх локально детерминирована, так как мир иной расположен на небе, над землей. Если «посюстороннюю» и потустороннюю области разделяет река или ограда, то при указании на «тот мир» жест, естественно, уже не направлен вверх. Это подтверждает, что данные оппозиции и соответствующие им жесты весьма относительны и окказиональны.
Мое собственное языковое чутье свидетельствует о том, что в современном разговорном языке da преимущественно используется для обозначения моментально достижимого при помощи руки, нескольких шагов или прохождения небольшого расстояния. Einer ist da может означать «Он в Вене (после каникул) «или» в пределах слышимости и восприятия речи», «в моих руках». Пододвигая какой-либо предмет, собеседник обычно говорит: da (или da) nimm dies «вот, возьми это». В современном немецком языке dort отличается от da как указание на объект, в данный момент больше не находящийся в пределах досягаемости; его нельзя ни коснуться, ни увидеть, ни даже сделать доступным восприятию, преодолев расстояние в несколько шагов или, скажем, в несколько трамвайных остановок. По-моему, в реализуемой в речи пространственной сфере говорящего выделяется геометрический центр, указываемый, как правило, словом da и соответственно противопоставляемый dort.
В немецком разговорном языке еще труднее определить положение слова jener. Вероятно, лучше всего описано анафорическое и анамнестическое употребление jener, приблизительно соответствующего лат. ille и указывающего на объект, непосредственно не присутствующий, но фигурирующий в сознании говорящего в качестве психоаналитического комплекса. Во многих случаях и в наши дни jener еще отчетливо прослеживается в поле восприятия, в других же случаях употребления jener по крайней мере в некоторой степени ощутима граница, дистанция, некоторое пространство, отделяющее указываемый объект от говорящего.
8. Общий вопрос
Сложный семантический анализ подобного рода, нередко не приводящий к надежным результатам, вызывает сомнение в том, что jener-дейксис функционирует как специфичный вид указания в современном разговорном языке. Если сомнение обоснованно, следует разобрать вопрос о научных критериях выделения бругмановских видов указания. Согласимся, что система четырех индоевропейских позиционных видов указания весьма привлекательна. Она свидетельствует не только о добросовестнейшем изучении данных исторического и сравнительного языкознания, но и о тонком психологическом чутье, свойственном настоящему филологу. Лингвистика, универсальное образование и знание людей — вот составные элементы, из которых великий Зодчий создает гениального филолога. Четыре бругмановских вида указания обнаружены гениальным филологом. Они обнаружены, но концептуально не определены. Рассматриваемый нами автор употребляет термин «виды указания» ('Zeigarten') по аналогии со «способами глагольного действия» ('Aktionsarten'). Ср. его высказывание: «Различают моментальные и длительные действия; аналогично этому различные способы употребления нашего разряда местоимений можно назвать видами демонстрации или указания» (Вrugmann. Ор. cit., S. 9). Как легко заметить, это определение не дает критериев проверки принадлежности современного dort к der- или jener-дейксису. Если однажды зародилось сомнение, образуют ли именно четыре вида указания (а не больше) прочную систему, в которой ничего нельзя ни убавить, ни прибавить, попробуем обратиться за мудрым советом. Посмотрим, может ли психология способствовать решению этой проблемы.
§ 7. ORIGO УКАЗАТЕЛЬНОГО ПОЛЯ И СПОСОБЫ ЕГО ВЫРАЖЕНИЯ
«Здесь-сейчас-я» = система ориентации субъекта
На этом рисунке изображены две прямые, пересекающиеся под прямым углом. Они обозначают у нас систему координат. О обозначает Origo, исходную точку координат:
Я утверждаю, что если эта схема должна будет представлять указательное поле человеческого языка, то в позицию О нужно будет поместить три указательных слова — а именно hier «здесь», jetzt «сейчас» и ich «я». Если теоретик языка, встретив эти ничем не примечательные по звуковому составу лексические единицы в словаре, попытается определить их функции, то ему не придется ни забираться в эзотерические философские дебри, ни предпочесть благоговейное молчание. Пожалуй, лучше признать, что в конкретном речевом эпизоде они функционируют, конечно, весьма своеобразно, но все же четко фиксированным образом. Если я, проводя соревнование, должен дать стартовый сигнал, то я вначале подготовлю участников: Achtung! «Внимание!», и вскоре после этого говорю: los! «марш!» или jetzt «поехали!». Сигнал точного времени по радио — это краткий звонок колокольчика, звучащий вслед за соответствующим словесным предупреждением. Принадлежащее членораздельному языку словечко jetzt, употребленное вместо команды los! или звонка колокольчика, функционирует как некоторый другой показатель момента; это собственно языковой показатель момента. Обычно слова не говорят с нами подобным образом; напротив, они отвлекают наше внимание от того звукового материала, из которого состоят, и от случайных обстоятельств, сопустствовавших их произнесению. Их произнесение не используется в речевом общении ни как показатель момента, ни как показатель места. Остановимся на противопоставлении понятий формы и материи, которое напрашивается как бы само собой. В звуковой форме словечек jetzt, hier, ich, в их фонематической структуре нет ничего, что бросалось бы в глаза. Своеобразно лишь то, чего каждое из них требует: взгляни на меня как на звуковой феномен и восприми меня как показатель момента (первое); как показатель места (второе); как показатель отправителя, или характеристику отправителя (третье).
И наивный партнер по речи заучил это и понимает эти слова таким же образом. Нет проблем! Так что же здесь особенного? Настораживается лишь логик, ибо такой способ употребления этих слов является действительным или кажущимся препятствием на пути его рассуждений; так уж логик устроен, что в мире то и дело случается нечто, что непременно становится ему поперек дороги. Но мы надеемся рассеять его сомнения, идя окружным путем через нашу идею координат: ведь при «установлении» системы координат, как известно логику, дело всегда принимает совсем особый оборот. В нашем случае следует просто примириться с некоторой системой координат «субъективной ориентации», во власти которой находятся и будут находиться все участники общения. Каждый из них хорошо ориентируется в своей системе координат и понимает поведение другого. Если я предстану перед строем гимнастов лицом к лицу в качестве тренера, то я буду выбирать команды «вперед, назад, направо, налево» согласно установленным правилам — в соответствии не со своей, а с чужой системой ориентации. И этот перевод столь прост психологически, что любой фельдфебель легко им овладевает. Несомненен тот факт, что это удается, причем удается без каких-либо мыслительных ухищрений. И никакая логика не способна здесь что-либо изменить; если она правильно понимает свое истинное предназначение, то она не станет даже предпринимать таких попыток. Посмотрим же сперва, что говорили об указательных словах хорошие логики, а затем обратимся к лингвистическим данным.
1. Логика и логистика о семантике указательных слов
Примечательно, насколько близки друг другу по основным положениям логика античных грамматистов и современная логистика в том, что касается указательных слов. Первая настаивала на том, что дейктические слова в отличие от слов назывных не передают poiotes качественной определенности, — а вторая оспаривает мнение, по которому они суть столь же просто определяемые понятийные знаки, как и другие слова. Это совершенно правильно, и эти два тезиса внутренне взаимосвязаны. «Понятийный знак», употребимый в межличностном общении, должен обладать тем свойством, что в устах всех и каждого он используется для обозначения одного и того же предмета, а это (если пока отвлечься от собственных имен) имеет место лишь тогда, когда слово затрагивает качественную определенность предмета, то есть когда оно прилагается и употребляется применительно к предмету, который имеет определенные свойства и при этом не меняет их существенным образом в зависимости от конкретного случая употребления слова. Ни для каких указательных слов это условие не выполняется и не может выполняться. Ведь сказать я может всякий, и всякий, кто это говорит, указывает на иной предмет — не на тот, на который указали бы другие. Если бы мы захотели перевести межличностную многозначность этого единого слова я в однозначность, требуемую логиками от языковых символов, то нам бы понадобилось столько собственных имен, сколько имеется говорящих. И в принципе точно также обстоит дело с любым другим указательным словом.
В случаях, когда наблюдаются отклонения от сказанного выше — так, например, обстоит дело со словом здесь, в речи венцев относящимся к Вене. а в речи берлинцев — к Берлину, — это объясняется вполне очевидной и неудобной для логика неустойчивостью или расплывчатостью чрезмерно широкого значения этого позиционного указательного слова. Строго говоря, здесь указывает на позицию говорящего в данный момент, а эта позиция может изменяться от говорящего к говорящему и от речевого акта к речевому акту. Таким же образом от абсолютно случайных обстоятельств зависит, будут ли два употребления ты относиться оба раза к носителю одного и того же собственного имени или нет; во всяком случае, правила употребления слова ты не гарантируют подобного совпадения. Такую гарантию дает лишь требуемое логиком постоянство соответствий между языковыми символами и предметами. Там, где оно есть. перед нами назывные слова, а там, где его нет, — не назывные. Это действительно четкое разделение и окончательное логическое решение вопроса о том, должны ли я, ты и другие указательные слова причисляться к языковым символам в понимании логика. Логистика, имея на то полное основание, с ходу вычеркивает указательные слова из списка понятийных знаков, употребимых в межличностном общении, а значит — и из списка языковых «символов». Советую не игнорировать мнение знатоков! Посему отнюдь нет нужды становиться критиканом.
В любом искусстве и в любой науке есть много любителей покритиковать; я хотел бы здесь коснуться одного из видов критиканства, возникшего в недрах новейшей логики, которое должно было вскоре быть ею отвергнутым. Новейшее развитие логики ознаменовано внушительным прогрессом; современные логики (прежде всего Рассел) совершили очищение, обобщение и тем самым пришли к достижению, сравнимому с созданием логики Аристотелем. Как мы убедимся в дальнейшем, это представляет большой интерес для теории языка. Но вот что следует решительно отвергнуть: некоторые заслуженные логицисты (это не относится к Расселу), выбрав решение, которое здесь было выше рассмотрено и одобрено, склонны заявлять о своем намерении предпринять нечто вроде искоренения слов я и ты (и, если они достаточно последовательны, всех остальных указательных слов) — по крайней мере в той степени, в какой это позволяет сделать наука с ее наивысшей культурой языковой репрезентации. Сегодня некоторые психологи и многие не психологи с пафосом и силой убеждения призывают даже психологию научиться обходиться без этих «лишенных смысла» слов, чтобы стать настоящей наукой. По их мнению, даже повседневный язык начиная с детского возраста, в котором он усваивается, должен быть в конечном счете очищен от этих якобы пережитков преодоленной фазы истории человечества: ведь они — прибежище метафизики. Так зачем же еще нужны я и ты, если сам ребенок, обучающийся говорению, изначально употребляет свое собственное имя вместо гораздо более трудного слова я?
Само собой разумеется, что ни один серьезный ученый, сколько-нибудь знающий людей, скрывая в глубине души такие мысли о языке, а порой и высказывая их вслух, не питает иллюзий насчет того, что его пожелания на будущее носят пока что чисто академический характер. Однако вот они налицо, и в их основе лежит, по существу, столь простая, но коренная недооценка многообразия практических потребностей, которым должен удовлетворять и фактически удовлетворяет повседневный язык, что психологу и теоретику языка простительно будет в соответствующем месте, то есть при рассмотрении указательных слов, вставить замечание, которое может выглядеть как речь в их защиту. В конечном счете и это замечание может оказаться в чем-то полезным для разработки теории языка.
Где написано, что в ходе межличностного общения сообщение о положении вещей, необходимое людям, передается лишь одним способом — с помощью назывных слов, понятийных знаков, языковых символов? Такая аксиома — proton pseudos тех логиков, которых я имею в виду. Здесь я совсем не говорю о научном языке с его структурой; в этой сфере я полностью согласен с логиками и хочу лишь отметить, что они, пожалуй, все-таки несколько упрощенно представляют себе положение со словом я в психологии. Но здесь эта проблема более не будет затрагиваться; речь пойдет лишь о словечке я и подобных ему в повседневном языке. Современные ученые в отличие от лучших античных теоретиков языка, изучая языковой знак я, по сути дела, несколько излишне увлекаются умозрительными философскими построениями. Если освободиться от них, то окажется, что здесь не заложено абсолютно ничего мистического. Теория должна исходить из того простого факта, что demonstratio ad oculos и ad aures — простейшие и наиболее целесообразные способы поведения, которые в процессе социальных контактов могут избрать живые существа, нуждающиеся в расширенном и улучшенном учете ситуативных обстоятельств и пользующиеся для этого указательными словами. Если А и В идут вдвоем на охоту и А, партнер В, своевременно не увидел дичь, то что здесь могло бы быть проще и целесообразней, чем to-дейктический жест В и соответствующее слово, акустическим способом достигающее А? Если А потерял В из виду, то что было бы ему полезней, чем слово здесь из уст В, ясно характеризующее источник звука? И т.д.
Короче говоря, артикулированные указательные слова, подобно другим словам фонологически отличные друг от друга, направляют партнера определенным целесообразным способом. Партнер призывается ими; указательные слова отсылают его ищущий взгляд (и — шире — его ищущую перцептивную деятельность, его готовность к чувственному восприятию) к некоторым опорам — жестообразным опорам и их эквивалентам, улучшающим и совершенствующим его ориентацию в ситуативных обстоятельствах. Если настаивать на том, чтобы выразить функцию указательных слов в речевом общении единственной обобщенной формулировкой, то сказанное выше и есть их функция. Эта формулировка верна для всех бругмановских типов указания и для всех способов указания — для анафорического дейксиса и дейксиса к воображаемому — точно так же, как и для первоначального способа, наглядного предъявления.
Есть по крайней мере один вид указания, о котором вряд ли можно вообразить, что он полностью отсутствует в каком-либо человеческом языке. Это Der- дейксис в смысле Бругмана. Правда, в логистической системе символов (которая, по сути дела, тоже есть своего рода язык) отсутствует наглядное предъявление с помощью to-дейктических знаков, но не их анафорическое употребление. Ведь слова типа следовательно, итак и т.п.— отсылающие назад знаки, встречающиеся в любом тексте доказательства, — суть указательные знаки. Можно ввести для них какие-нибудь зрительно воспринимаемые символы, но это не меняет фактического положения дел: обойтись без них нельзя. И если на какой-нибудь геометрической фигуре, например на углах многоугольника, как это принято. написать буквы, то это будет самый настоящий наглядный дейксис (ad oculos). Ибо символическая значимость букв, употребленных после этого в тексте, каждый раз может быть установлена лишь благодаря взгляду на рисунок, то есть через восприятие. Каждая буква говорит: «Гляди сюда! Я означаю вот это».
Повседневный язык чаще, разнообразней и беспечнее, чем наука, демонстрирует, это конечно, так. Но тем самым он без лишних недоразумений и кратчайшим путем удовлетворяет элементарнейшие практические коммуникативные потребности людей. Упрек в неискоренимой субъективности, периодически бросаемый словам типа я и ты, который можно последовательно распространить на все указательные слова, зиждется на необоснованных претензиях, по недоразумению предъявляемых к указательным словам, исходя из критериев, пригодных лишь для назывных слов. Они субъективны в том же самом смысле, а каком любой дорожный знак осуществляет «субъективное» указание, то есть указание, верно и безошибочно выполняемое лишь с того места, где он расположен. Дорожные знаки, расположенные вокруг города, все указывают объективно (географически) различные направления, хотя используется один и тот же знак, а именно вытянутое в некоторую сторону крыло. И если бы они могли сказать здесь, то это одно слово вновь передало бы столь же много различных позиций, сколько передает слово здесь, звучащее из уст человека. Аналогично обстоит дело со словом я.
Тот, кто выдвигает критические возражения против слов я и сейчас в качестве коммуникативных знаков, обвиняя их в закоренелой субъективности. должен потребовать от дорожного управления, чтобы оно отменило также дорожные указатели как старомодные. Иначе такому критику придется признать, что он, исходя из несостоятельной по причине своей узости аксиомы, вынес опрометчивое суждение о смысле этих слов. Теоретико-языковая аксиома, согласно которой все языковые знаки должны быть символами одного и того же типа, слишком узка, ибо некоторые из них, например указательные слова, оказываются сигналами. А. к сигналу нельзя предъявлять те же требования, что и к (чистому) символу, ибо между ними имеется сематологическое различие. Указательные слова — подкласс сигналов, а именно рецептивные сигналы (в отличие от акциональных сигналов, к которым принадлежит императив). Слова типа этот или я направляют взгляд определенным образом и т.п., и их следствием является рецепция. Императив komm «приходи», напротив, используется для того, чтобы вызвать определенное действие слушающего. Психологические подробности тех правил, той системы координации, в рамках которой указательные слова безропотно функционируют как сигналы, будут изложены в следующем параграфе.
2. Близость «здесь» и «я»
Имея в качестве исходной точку Origo наглядного здесь, можно осуществить языковое указание на все другие позиции, если исходной будет точка Origo сейчас — на все другие моменты времени. Пока что мы говорим лишь об указании; само собой разумеется, позиции, как и все остальное на свете, могут быть обозначены с помощью языковых понятийных знаков. Выражение типа die Kirche neben dem Pfarrhaus «церковь возле приходского дома» определяет позицию одной вещи относительно другой, используя для этого типичное понятийное слово — предлог neben «около». Индоевропейские предлоги сами по себе не являются указательными словами, однако они часто образуют слитные сочетания с указательными словами. Таким путем возникают композиты типа нем. daneben «рядом, кроме того, наряду с этим», danach «после этого», hiebei «при этом' и свободные группы типа von jetzt an «начиная с сегодняшнего дня», auf mich zu «по направлению ко мне, в мою сторону». В этих сочетаниях часто имеет место дейксис к воображаемому или же они функционируют как указатели анафорического типа. Целесообразно перенести их рассмотрение в тот раздел, где после психологического исследования способов указания будет дан достаточно обобщенный ответ на вопрос, в каких формах указание и называние осуществляются совместно (как в простых, так и в сложных словах).
Выделив эту важную тему в особый раздел, вернемся к рассмотрению основных указательных слов здесь, сейчас, я в их, если можно так выразиться, абсолютной функции — в функции языкового показателя места, показателя времени и показателя индивида. Специалисты по индоевропейским языкам учат нас, что личные суффиксы глагола и изолированные личные местоимения типа я и ты в целом обособлены от позиционных слов с локальным значением. Однако имеется немало семантических и формальных свидетельств тому, что эти два класса имеют общее происхождение и многочисленные пересечения. Еще отчетливей видны такие переходы туда и сюда в истории «третьего» лица, в высшей степени характерного для индоевропейских языков. Приведу цитату из образцовой сравнительной грамматики Бругмана и Дельбрюка:
«Между этими двумя группами имеются очевидные взаимосвязи и переходы. Прежде всего, местоимения третьего лица нельзя четко отделить от указательных местоимений; нередко они совпадают с ними по смыслу (разрядка моя. — К. Б.). Они представляют собой, так сказать, указательные местоимения в субстантивной функции, указывающие на то, о чем говорится сейчас, на то, о чем говорилось ранее, и на то, о чем предстоит говорить (а значит, сюда относятся указательные слова в анафорическом употреблении), например франц. la из лат. ille или готск. is = нвн. еr, тождественное лат. is. Но местоимения со значением «я» и «ты», по-видимому, первоначально были, по крайней мере отчасти, демонстративами, чем могла бы объясняться, допустим, этимологическая связь греч. emou и т.д. с древнеинд. amah «этот здешний» или древнеинд. te, греч. toi, лат. tibi и т.п. с древнеинд. ta-m, греч. ton (Указание на предмет речи, не принадлежащий сфере «я», но находящийся прямо перед говорящим)» (Вrugmann, Delbruck. Op.cit.,2.Bd., 2. Teil in 2. Aufl., S. 306 f.). С психологической точки зрения все это, однако, ничуть не удивительно. Я расскажу об одном историческом казусе, который представляется мне поучительным; речь пойдет о так называемом личном артикле в армянском языке.
Бругман вслед за В. Гумбольдтом и Мейе говорит об этом следующее: «Армянин не может употребить указательного местоимения, не связав его более или менее четко с представлением о первом, втором и третьем лице. Соответствующие три элемента — это s, d и п. Будучи добавлены к имени, личному местоимению или глаголу, они функционируют в качестве так называемого личного артикля; ter-s «здешний господин, этот господин» может означать также «я, господин»; ter-d «этот господин, что передо мной» может также означать «ты, господин». Там, где нет связи с первым или вторым лицом, употребляется — n, наиболее частотная форма артикля. Из самостоятельных форм сюда относятся ai-s в первом лице, ai-d во втором и ai-n — третьем» «Вrugmann. Op. cit., S. 43).
К этому сообщению об армянском языке следует добавить сведения, рассказанные мне одним специалистом: везде, где это необходимо, в распоряжении языка есть средства другого типа, эксплицитно отличающие «я, господин» от «здешний господин'; да и довольно странно было бы, если бы какой-нибудь современный индоевропейский язык не имел таких различительных средств. Однако в репертуаре указательных слов праиндоевропейского языка действительно имеются слова, совмещающие эти два значения, которые как будто характеризуются отсутствием таких различителей.Одна из наиболее поучительных гипотез такого рода, найденных мною у Бругмана, — гипотеза о происхождении латинского hic, бесспорно состоящего из двух частей, которые в праиталийском должны были звучать как* he-ke, *ho-ke или *ha-ke. Если вторая часть этих слов есть общий указательный знак, то дальнейшая дискуссия концентрируется на вопросе: «Как же этимологически определяется *ho?» И вот тут-то можно увидеть, что, согласно одной из гипотез, принимаемых Бругманом, от явно еще не дифференцированного указательного слова *gho реконструируются две линии, ведущие — одна к греч. egw, egwn и лат. ego, а другая — к *ho- в слове hic. Получившееся в результате такого развития сосуществование лат. hic и ego едва ли может трактоваться как-либо иначе, нежели сосуществование нем. hier и ich, то есть так. что слово hic по своей основной функции осуществляет позиционное указание, наряду с обособленным от него личным указанием, осуществляемым словом ego. Быть может, ближе всего к первоначальному употреблению оно в таких предложениях, как tu si hic sis aliter sentias. И такое hic Бругман переводит как «я здесь». То, что в этой интересной гипотезе (Виндиша, Й.Шмидта и Бругмана) психологически релевантно, в духе нашего феноменологического анализа, можно кратко сформулировать так: предположительно амбивалентное *gho развилось в два разных слова: hic и ego. Первая линия идет путем соединения с общей указательной частицей -се, которая употребительна еще в латинском языке, а вторая — путем «аналогической инновации» (Шмидт). Я привожу это замечание лишь для того, чтобы на одном примере показать возможность и методы работы с моделью, получаемой простым феноменологическим анализом отношений. То, что я хочу сказать, в общем, не зависит от того, верна ли гипотеза, приведенная здесь в качестве примера, или нет. Однако языковое сравнение показывает родство корней индоевропейских слов, выражающих hier-дейксис Бругмана и местоимений первого лица.
Психолог здесь берет слово затем, чтобы сказать, что феноменологически все это столь понятно, что здесь можно быть почти «пророком, предсказывающим назад». Ибо уже из употребления любого акустического коммуникативного сигнала видно, что в нем релевантны два момента, а именно: Во-первых, (пространственная) характеристика его происхождения и, Во-вторых, его общая акустическая характеристика. А звуковые знаки языка психологически принадлежат именно к акустическим коммуникативным сигналам. Для зрячего получателя сигнала нет ничего естественнее, чем повернуться по направлению к источнику звука. У языковых коммуникативных знаков таким источником является сам говорящий, и находится этот источник там же, где находится говорящий. Слова здесь и я оба требуют этой реакции или по крайней мере настойчиво советуют отреагировать на них именно таким образом. В целом функции этих указательных слов идентичны. Однако впоследствии та интенция или тот интерес, который они пробуждают, расщепляется: в первом случае этот интерес устремляется на позицию и бытовые обстоятельства, окружающие отправителя, а во втором случае — на самого отправителя в его физиогномической или патогномической ипостаси. Слово здесь призывает направить интерес по первому ответвлению, а слово я — по второму. Это наиболее непредвзятый и общий анализ, который можно предложить. Кстати говоря, это и наиболее объективистский анализ, не углубляющийся подробно в переживания, испытываемые говорящим.
Поэтому нет ничего естественнее, чем тот факт, что есть такие фазы развития языка, где дифференциация этих ответвлений еще не произошла. Может быть, знатоки праязыков смогут поведать, в каком из них представлена такая фаза. Во всяком случае, в сфере индоевропеистики сюда относятся засвидетельствованное армянское ter-s и предполагаемое гипотетически праиндоевропейское *gho. Могу привести в пример одного немецкого ребенка, который пытался научиться правильно воспринимать и употреблять слово «я»; в ситуации, когда он путал здесь и я, его взрослые собеседники со смехом поправляли его, он же гневно отвергал это чудачество взрослых. Если позволительно по аналогии применять правило поступательного развития от менее дифференцированного инвентаря форм к более богатому, то исторические сведения о праиндоевропейском корне *k-*-ki- (kio), из которого, по мнению специалистов, возникло большинство указательных слов, выражающих hier-дейксис (и, скорее всего, также ich-дейксис), следует интерпретировать так же, как наблюдения над тем ребенком. Бругман утверждает, что основа *ko- «появляется не только в арийской, но и в других языковых ветвях».
3. Безусловная необходимость средств указания
Чтобы настоятельно необходимое научное сотрудничество психологии и лингвистики принесло свои плоды, специалисты по обеим наукам должны осмелиться вмешиваться в концепции друг друга. Закон ограниченности человеческого понимания распространяется на всех. Здесь предложена психологическая интерпретация определенных языковых фактов с точки зрения психолога. Если некоторые языковые данные были поняты им искаженно или неполно, то здесь будут уместны профессиональные замечания лингвистов, позволяющие исправлять ошибки психолога и развивать дискуссию дальше. Лучше всего получается, когда лингвист в свою очередь непосредственно вмешивается в сферу занятий психолога, как это произошло с Бругманом (см. выше). Его феноменологический анализ общечеловеческой речевой ситуации и факторов, относящихся к употребляемым в ней языковым знакам или целым комплексам знаков и детерминирующих смысл, замечателен. Приведу цитату:
«Они (позиционные указательные слова) в отличие от любых других компонентов речи представляют собой не просто требование к адресату, чтобы он обратил внимание на соответствующее представление; одновременно с этим (выделено мной) они суть звуковые указания, слышимые кивки; как говорится в работе Вегенера, они всегда содержат „гляди сюда!» или „здесь есть нечто, что следует увидеть»« (Вrugmann. Die Demonstrativpronomina... S.5). В этой характеристике поразительно и поучительно прежде всего выделенное мной слово «одновременно»; здесь следует добавить, что Бругман дает в точности это определение — и снова с тем же примечательным «одновременно» — также и личным местоимениям, ролевым указательным словам. Мы утверждаем: оба эти класса в своей первоначальной форме суть не что иное, как указательные слова; для начала этого достаточно. Неспроста и не случайно они являются также еще и назывными словами. Несколькими строками выше Бругман пишет: «С другими местоимениями они имеют то общее, что обозначают предмет не по его характерному качеству». Уже давно отмечалось, что у них прежде всего отсутствует poiotes — качественная определенность предмета. К этому надо относиться серьезно, и тогда все будет в порядке. Далее Бругман говорит:
«Вопрос о том, действительно ли демонстративы (если относились к чему-то, воспринимаемому в текущий момент) постоянно и непременно были связаны с указательными жестами, не может быть решен средствами исторического исследования» (В rugmann.Ор. cit., S.7f.).
Если под «жестом» понимать лишь жест указательного пальца, то этот вопрос не может быть решен также и средствами психологического исследования. Но если под этим подразумевается в соответствии с природой вещей нечто большее, чем просто указательный жест, то в психологическом плане можно было бы решить не только дискуссионный вопрос о том, как могло обстоять дело первоначально. А именно: можно показать, что все обстояло точно так же, как оно обстоит сейчас, а иначе быть никогда не могло и не может. Вместо указательного жеста могут использоваться другие — оптические или акустические ориентиры, а вместо всех них могут вступать в действие косвенные ситуационные индексы или конвенциональные вспомогательные экспликативные средства. Но ничто из вышеуказанного не может полностью отсутствовать.
И дело обстоит именно так не просто потому, что всякое указательное слово без таких путеводных нитей, будучи неопределенным по смыслу, посылалось бы в пустоту; оно не предоставляло бы нам ничего, кроме некоторой сферы, «геометрического места», которого нам недостаточно, для того, чтобы обнаружить в этом месте нечто. А теперь подумаем о том способе употребления указательных слов, который может стать основанием для первого возражения против нашего тезиса, а именно об анафорическом употреблении. Где же можно найти такие ощутимые путеводные нити в том случае, когда я указываю с помощью немецких слов dieser и jener на то, что было недавно упомянуто в данном разговоре? Не буду спорить: действительно, в этом случае отсутствует чувственно воспринимаемая путеводная нить. Но вместо такой нити вступает в силу соглашение, по которому слушатель, мысленно вернувшись назад, должен понять, что dieser относится к названному в последнюю очередь как к чему-то ближайшему, a jener — к названному ранее как к чему-то более далекому. Это соглашение могло бы с тем же успехом быть повернутым в обратную сторону. В таком случае следовало бы еще раз мысленно пробежаться по всему упомянутому в данном разговоре, подразумевая под dieser названное сначала, а под jener — названное потом. Следовало бы почти перед каждым исследованием принимать во внимание вероятность того, что и это, перевернутое, соглашение распространено в тех или иных языковых сообщностях.
В любом случае становится ясно, что именно может выступать в качестве замены чувственно воспринимаемых ориентиров дейксиса. Там, где отсутствуют такие фонематические вспомогательные средства, как согласование и т.п., таким ориентиром служит координационная схема (Ordnugsschema) из сферы указательного поля. Это понятие будет подробно разъяснено ниже. Когда я на улице говорю приезжему: «Идите прямо. Улица, которую вы ищете, — вторая справа», — я, собственно, действую так же, как при использовании подобной координационной схемы вместо чувственно воспринимаемого ориентира языкового дейксиса. Ведь я использую лежащие перед нами улицы как координационную схему, и в ней — случайная или намеренно сконструированная мною пространственная ориентация спрашивающего. Я обращаюсь к нему в этой системе координат. Слова «прямо» и «справа» в моей речи отнюдь не были бы однозначны, если приезжего не направить лицом туда, куда он должен идти.
4. «Я» и «ты»
А теперь обратимся к словам я и ты. Здравый и плодотворный лексикологический принцип — искать исходное значение в сфере чувственного восприятия. Любой человек может обратиться ко мне и сказать: я. Я посмотрю на него или, если это невозможно, буду только прислушиваться к тому, что он говорит. Здесь имеет место физиогномический или патогномический взгляд. Именно в этом (а не в чем-либо другом) — исходное значение слова я, его первичная функция. Короче говоря, слова я и ты указывают на исполнителя роли в разыгрываемой речевой драме, на исполнителей ролей речевого действия. Греки нашли для этого прекрасное слово prosopon «лицо, действующее лицо», и римляне под словом persona «действующее лицо, персонаж» подразумевали также не что иное, как роль в речевом акте. Языковая теория должна со всей ясностью и последовательностью вернуться к этому античному значению слова persona. Здесь Бругмана и Дельбрюка не в чем упрекнуть; только желательно было бы рассуждать более последовательно. Личные местоимения (personalia), например я и ты, изначально призваны не обозначать отправителя и получателя речевого послания (для такого обозначения используются имена), они только указывают на исполнителей этих ролей в том смысле, как об этом удачно писал еще Аполлоний.
Конечно, когда я слышу слово я из уст моего знакомого, то это более значимо для меня; а когда некто за дверью на вопрос Кто там? отвечает: Я, — он рассчитывает на то, что я по звуку его голоса выделю лично его из круга моих знакомых. Фонологически оформленное и достаточно четко отличимое от других слов немецкого языка звуковое образование ich воспринимается как имеющее идентичную фонологическую форму, исходя из миллионов уст. Только голосовая материя, мелодический облик индивидуализирует его, и смысл ответа моего посетителя перед дверью — в том, что фонематическая структура, языковой аспект формы произнесенного им ich отсылает меня, спрашивающего, к характеру голоса. Следует признаться, что это очень странное отношение: форма чего-то служит здесь для того, чтобы отослать к особенности материи, реализуемой в этой форме. Это отношение, однако, вовсе не столь исключительно в мире, как можно было бы вообразить. Но краткости ради мы откажемся от рассмотрения параллельных примеров, иллюстрирующих наш тезис.
Итак: функция этого оформленного языкового образования как средства общения в простом и ясном, придуманном нами случае исчерпывается, по сути, тем, что она направляет физиогномический «взгляд» получателя сообщения на характер голоса. Либо одновременно глазами и ушами, либо только ушами, получатель должен воспринять и понять отправителя. Таким образом, форма слова как таковая не содержит в своем значении никаких сведений о том, о ком (или о чем) идет речь. Именно поэтому я изначально не является именем. Но звуковую материю, посредством которой идентичное по форме слова ich реализуется из одних уст так, а из других уст — иначе, можно воспринять по-разному. Наш отправитель перед дверью полагается на то, что его лично узнают по этой материи. Какие новые функции в контексте предложения придаются этому указательному слову и какие выводы делают из этого психологи и философы, возводя его в ранг научного термина, к нашей теме не относится.
Обратимся для сравнения к функции собственного имени, действительно являющегося именем; мой посетитель перед дверью, если его не узнают по голосу, назовет свое собственное имя. (Всю комедию со словом я, скажем в его оправдание, он разыграл в назидание теоретикам языка.) Собственное имя есть языковое образование, по форме своей призванное функционировать как индивидуальный знак в кругу тех, кто знает и употребляет его. Дж. Ст. Милль иллюстрирует функцию собственного имени известной историей о разбойниках из «Тысячи и одной ночи», где кто-то из шайки помечает меловой чертой городской дом, чтобы, вернувшись со своими товарищами, узнать его среди множества других домов. Аналогично этому штриху мелом, функция собственного имени, по Дж. Ст. Миллю, сводится к диакритической функции: собственное имя выступает как чисто индивидный показатель, своего рода индивидуальный знак (Individualzeichen), в то время как общее имя (Artname) обладает коннотацией. Последнее мы пока не рассматриваем. В любом случае, характер собственного имени как назывного слова проявляется в том, что этот языковой знак может исходить из уст любого говорящего, звуковая материя в нем нерелевантна для выполнения им своей назывной функции. Не в характере голоса, а в фонематической структуре закреплена функция собственного имени как индивидуального знака. Ситуационным эквивалентом собственного имени может послужить я моего посетителя перед дверью — но только тогда, когда произносящий это я рассчитывает на диакритическую значимость характера голоса.
Приведенного примера достаточно для того, чтобы прояснить, как происходит семантическое наполнение слова я. Со словом ты дело обстоит аналогичным образом. Но здесь следовало бы сразу же не упустить из виду случаи, где оно употребляется как чистое обращение: «Ты (слушай), я хочу тебе кое-что сказать». Такова завязка дружеского разговора, начинающаяся с обращения и распределяющая роли объявленного речевого действия. Тоном такого ты-обращения можно выделить оттенки (ноты) экспрессии и призыва, что в принципе достигается тоном и другими модификациями при любом слове. Это относится к другому разделу теории языка, и мы не должны здесь на этом останавливаться. Сравнительно чистая указательная функция ты проявляется в таких оборотах диалога, когда говорящий чувствует, что пытается подчеркнуть однозначность слова жестом руки или другими наглядными средствами. Словосочетания du da, du dort «ты там» и т.п. в таких случаях отличаются от сочетаний der da, der dort «тот там» только Prosopon-ом «лицом» в понимании греческих грамматик. Наличие третьего Prosopon-a и придание ему диактрического признака грамматического рода как в собственно личных (то есть не обладающих позиционной указательной значимостью) указательных словах типа er, sie, es «он, она, оно», так и в позиционных знаках типа der, die, das «тот, та, то» является свойством индоевропейских языков, не относящимся к ограниченной нами здесь узкой теме указательных слов. Я и ты можно было бы рассмотреть, а третий Prosopon — опустить. Позиционные указательные слова der — дейксиса Бругмана как при demonstratioad oculos, так и в анафорическом употреблении были бы чисто «безличными» указательными словами, каковыми они, возможно, и являлись некогда в индоевропейских языках, когда имели еще характер несклоняемых «частиц».
5. Традиционная классификация местоимений и ее критика
Насколько я знаю, историки придерживаются одной точки зрения на происхождение дейктических слов, встречающихся сейчас в составе многих лексических классов. В «Грамматике» Бругмана — Дельбрюка это общее мнение выражено такими словами:
«Возможно, все демонстративы были когда-то дейктическими частицами, то есть несклоняемыми словами. Они появлялись одновременно с называнием предмета, до или после его обозначения. Такого рода частицы часто встречаются в атрибутивной связи с существительными и в исторические периоды индоевропейских языков, например совр. нем. der mensch da, da der mensch, du da. Такое происхождение склоняемых местоимений подтверждается многим» (Вrugmann, Delbruck. Op.cit.,S.311).
Конечно, и причины, которые приводит сам Бругман, представляются мне весомыми (см. там же, особенно с.307 и сл.). Но при систематизации материала возникает вопрос, действительно ли такие несклоняемые дейктические частицы заменяют имена и могут ли они тем самым с полным правом называться местоимениями. Тот, кто отрицательно отвечает на этот вопрос, должен быть последовательным и признать, что весь класс объединен не признаком местоименного употребления, а признаком дейктической функции. Наиболее отчетливо это видно, если привлечь к рассмотрению союзы.
Чтобы продемонстрировать дейктическое содержание союзов (не замеченное ранее), обратимся к мнению специалистов и приведем цитату из латинской грамматики Штольца — Шмальца:
«Связующие слова (союзы) можно подразделить на изначально указательные (дейктические, как сочинительные, так и подчинительные) и чисто соединительные (служащие для продолжения текста /und «и'/, сообщения добавочных сведений /auch «также'/ или противопоставления /jedoch «однако'/, в основном сочинительные). Существенной разницы между этими двумя группами нет — уже потому, что из указательной основы при размывании ее дейктического значения произошло множество чисто соединительных союзов (ср. nam, tamen и др.) (разрядка и немецкие примеры мои. — К.Б.). Дейктическое содержание этих союзов признает также Калепки, он называет их „маркирующими» словами».
И это полностью гармонирует с простым феноменологическим анализом. С автором даже не надо спорить о том, действительно ли он может обнаружить в латыни такие союзы, которые не были изначально дейктическими частицами, если только «размывание» можно понять так, что глубокий анализ еще и сегодня улавливает и устанавливает нечто от «размытого».
Наконец, если в отдельности просмотреть у Бругмана — Дельбрюка все особые классы, объединенные в общее понятие «местоимения», всегда где-то говорится, что они были или еще частично в какой-то мере являются указательными словами. Так, например, мы читаем об относительных местоимениях:
«С общеиндоевропейского времени в качестве относительного местоимения используются корни *io-, *io-s, *ia, *io-d». «io-s было первоначально анафорическим указательным местоимением (подчеркнуто мной. — К.Б.), которое указывало на именное или местоименное субстантивное понятие предыдущего предложения» (Вrugmann, Delbruck. Op. cit., S.347).
Прекрасно! И феноменологический анализ, исходя из широкого и достаточно точного понятия «анафорическое», устанавливает, что относительные местоимения никогда не теряли своей дейктической функции, а, наоборот, выполняют ее и сегодня, несмотря на логическую дифференциацию, возникшую между ними и прочими частицами, соединяющими предложения.
Наконец, теоретик ищет основание для выделения целого класса местоимений и находит суждения, с которыми он не может безоговорочно согласиться.
«Местоимения разделяются вначале на две основные группы. 1. Указательные и вопросительные местоимения вместе с относительными и неопределенными, которые заместительно указывают (stellvertretend andeuten) на какие-то понятия. Основной состав этой группы образуют указывающие местоимения, которые относятся к древнейшим элементам каждого языка. 2. Личные и притяжательные местоимения, самостоятельной основой которых является понятие лица. Они обозначают действующих лиц разговора — „я» и „ты», „мы» и „вы» — и так называемых третьих лиц, о которых идет речь. Традиционное обозначение „притяжательные местоимения» слишком узко, так как эти адъективные формы выражают, кроме принадлежности, также другие отношения, например odium tuum не только «твоя ненависть», но и «ненависть к тебе'« (Вrugmann, Delbruck. Op. cit., S. 302 ff.).
Не следует преувеличивать значение классификаций. Однако подчеркнутые мной определения содержат или таят в себе существенную неясность, которую логик не может обойти вниманием. Тесное родство этих двух групп не может остаться скрытым от современных историков языка, но сама эта находка не столько разъяснится приведенными определениями, сколько, наоборот, станет еще загадочнее. Как получилось, что слова, якобы призванные «заместительно указывать на какие-либо понятия», и слова, выполняющие такую специфическую функцию, как личные местоимения, восходят к одному корню и в ходе истории языка многократно обменивались своей функцией? Коротко и ясно: первое из двух определений Бругмана безосновательно. Демонстративы ни по происхождению, ни по главной функции не являются понятийными знаками, как прямыми, так и заменяющими. Они являются, как и следует из их названия, указательными словами, а это нечто совершенно иное, чем подлинные понятийные (то есть «назывные») слова. Личные местоимения также являются указательными словами, и отсюда родство корней обеих групп. Следует трактовать их дейктический характер как основание для выделения общего понятия. Тогда из терминологии грамматистов исчезнет ряд классификационных неточностей и прояснится общая система указательных слов.
6. «Demonstrare necesse est»
Когда переходишь от чтения монографии Бругмана об указательных местоимениях к работе Бругмана и Дельбрюка, то сначала непонятно, почему постоянно отмечаемый и признаваемый дейктический аспект решительно не выдвигается, как мы того требуем, в качестве определяющего признака для всего класса. Воспоминание об основах традиционной терминологии, созданной античными грамматистами, возможно, открыло бы в том, против чего направлена наша критика, пережиток своеобразного смешения грамматики и логики, что подвергалось нападкам Штейнталя и его современников еще в XIX в. Профессия заставляет логика видеть в словах не что иное, как понятийные знаки. Если он находит целый класс слов, которые не являются какими-либо прямыми понятийными знаками, какими-либо назывными словами, он выделит в них все же нечто, что бы позволило поставить их в один ряд с именами. Тогда и для него самого они являются не настоящими именами, а, скорее, заместителями имен, местоимениями. Очевидно, так (в схематическом изложении), в духе античной грамматики (которая в соответствии с программами рассматривалась как часть логики) возник обобщающий термин «местоимения».
Согласимся, что в этом содержится не просто частичка, а значительная доля истины. И даже если приходится признать, что логик не всегда удачно вмешивается в вопросы теории языка, я был бы готов доказать, что все попытки лингвистов «изгнать логику из храма», предпринимавшиеся ранее, оканчивались тем, что возникало желание переиначить известную латинскую поговорку: logicam expellas furca,.. Поэтому важно уже на почве самой логики вскрыть и устранить вредные последствия ошибок, вытекающие из неправильного понимания логического взгляда на исторически сложившийся и естественный механизм человеческого мышления — язык. Так мы пытались чисто логически доказать возможность употребления указательных знаков в межличностном общении и демонстрировали известным рьяным очистителям языка, что сами они в своем искусственном языке фактически не могут обойтись без указательных знаков.
Проблема «местоимений» намного запутанней, интереснее и поучительнее, чем ее представляют довольно бойкие гонители из храма (наподобие Штейнталя). Ибо можно документально доказать, что гениальные первые греческие грамматисты с непревзойденной ясностью выявили сематологическую разницу между указанием и называнием. По свидетельству Штейнталя, стоики и Аполлоний Дискол провели четкую грань между назывными и указательными словами; Аполлоний — в несколько отличной от стоиков онтологической упаковке. Но дело, конечно, не в метафизике, приплетаемой сюда. Определяющим является вывод, что только назывные слова характеризуют свой предмет как сущность такого или иного рода, только они охватывают предмет как нечто отличное от другого в его качественной определенности, тогда как местоимения, по Аполлонию, довольствуются дейксисом к тому, что они обозначают.
«Суть их (...) состоит в указании на наличествующие предметы или в анафоре (anafora) — отсылке к отсутствующему, но уже известному. Из дейксиса (deixiV) к чему-то присутствующему перед глазами (ta upo ofin onta) возникает первичное знание (prwth gnwsiV), из анафоры — вторичное знание (deutera gnwsiV). Личные местоимения здесь полностью приравниваются к прочим. Местоимения первого и второго лица являются дейктическими словами (deiktika’i); местоимения третьего лица либо дейктичны и анафоричны одновременно, либо только анафоричны» (Steinthal. Op. cit., S. 316).
Это, как указывалось, одна сторона дела. Но здесь не хватает последовательности, которую должен вывести отсюда логик и которую мы эксплицируем. Греки не смогли увидеть историческую взаимосвязь вещей, они не знали (как Бругман—Дельбрюк), что все индоевропейские указательные местоимения, вероятно, были когда-то «дейктическими частицами». Даже уничижительное название «частицы» (то есть отрезки речи, которые остаются после систематического рассмотрения более «респектабельных» и весомых элементов) сегодня по-настоящему уже не вписывается в терминологию. Но ведь они явно существовали, эти частицы, и выполняли свою функцию, очевидно, уже в те времена, когда еще не брали на себя позднейшую роль местоимений. Я утверждаю, что эту древнейшую функцию, которая не полностью исчезла, следует возвести в ранг классификационного признака.
По логике вещей эта функция, несомненно, может стать классификационным признаком в свете теории двух полей, и только благодаря этой теории. Указательные слова не нуждаются в символическом поле языка, чтобы полно и аккуратно выполнять свои обязанности. Но они нуждаются в указательном поле и в детерминации, осуществляемой в каждом конкретном случае при помощи этого указательного поля, или как указывали Вегенер и Бругман, наглядных моментов данной речевой ситуации. С назывными словами дело обстоит в этом пункте совершенно иначе: правда, они иногда приобретают свой полный смысл эмпрактически (или, как говорили раньше, эллиптически), находясь в указательном поле. Однако это не является неизбежным: в законченном репрезентативном суждении типа S d P языковая репрезентация оказывается в значительной степени независимой от конкретных ситуационных ориентиров. Именно этот случай рассматривали в качестве примера греческие грамматисты. Здесь не только осмысленно, но и неизбежно к словам любого класса обращается вопрос: что вы делаете в предложении, в чем ваша функция там? Частицам трудно или даже невозможно ответить на этот вопрос. Указательные слова большей частью (но далеко не все) отвечают: мы замещаем имена. И фактически индоевропейские частицы в ходе истории языка все активнее и все дифференцированное использовались для выполнения этой функции и приспосабливались к этому. Но, как показывает история языка, включиться и приспособиться к системе падежей назывных слов, которые они заменяют, частицам удавалось с большим трудом, а чаще не удавалось вообще.
В той мере, в какой они это сделали, их следует рассматривать в хорошо построенном синтаксисе, и так принято уже две тысячи лет.
Только в такой синтаксической теории нельзя, как это принято, например, у Бругмана- Дельбрюка, довольствоваться семантическими данными, из-за того что «они заместительно указывают на какие-то понятия». Темой последнего параграфа этой книги будет роль анафоры в придаточном предложении; это, как мне кажется, является адекватным синтаксическим анализом указательных слов.
В первую очередь речь шла об их корректном сематологическом назначении, а каждый класс имеет право на теоретическое рассмотрение во всем его многообразии. Если этот класс, как указательные слова, принимает на себя в ходе истории языка новые функции и устанавливает связи с другими классами слов, то такой факт следует отметить. Это, однако, не должно быть основанием для того, чтобы упускать из виду все еще сохраняющийся существенный момент их функции. Обычная практика ведет к концептуальным интерференциям и смешению терминов. Если классу, как обычно, дается при крещении имя «местоимения», возникают некрещеные и не поддающиеся крещению «частицы», которые, как свидетельствуют факты из истории языка, также входят в семью и выражают протест; появляются и союзы, не являющиеся местоимениями. И то, что они могут сказать, звучит определенно и — главное — исчерпывающе: demonstrare necesse est, stare pro nominibus non est necesse.
§ 8. ДЕЙКСИС К ВООБРАЖАЕМОМУ И АНАФОРИЧЕСКОЕ УПОТРЕБЛЕНИЕ УКАЗАТЕЛЬНЫХ СЛОВ
Второй и третий способы указания
Словами dieser «этот» и jener «тот» (или hier «здесь» и dort «там» и т.п.) отсылают к упомянутому в речи выше; слово der (derjenige) и другие указательные слова обозначают то, о чем будет речь. Издавна это зовется анафорой. Тот, кто хочет охватить всю сферу использования анафоры, должен выявить указательный аспект и в тех словах, где он связан с более специальными грамматическими функциями. Так, элемент указания (а именно указания на что-то, что следует искать и найти не в позициях перцептивного пространства, а в позициях в речевом потоке) содержится не только в относительных местоимениях в узком смысле слова, а и в индоевропейских союзах. В качестве примера укажем на нем. da в различных функциях, которые это слово выполняет в самостоятельном употреблении или в соединении с другими частицами. В перцептивном пространстве da является позиционным указательным словом: оно становится анафорическим в составе darum «потому» и в случае (как временного, так и анафорического) употребления danach «после этого», «согласно этому». Наконец, da опять же выступает самостоятельно в качестве союза, вводящего придаточные предложения причины ('так как'), нисколько не теряя при этом свой анафорический характер (с отсылкой назад или вперед). Мне кажется, что именно так следует понимать в первом приближении понятие «анафорическое», чтобы не разрывать историческую связь и объективно отражать общую природу указания. Достаточно просто: имеется также указание на те или иные позиции в речевой структуре, и индоевропейские языки используют для этого указания в значительной мере те же слова, что и для demonstratio ad oculos. Простым (как мы сказали) является, по крайней мере, описание фактов: там это упорядоченность в пространстве и позиции в этом пространстве, а здесь это упорядоченность в речевом потоке и позиции в нем, то есть речевые отрезки, к которым отсылают, чтобы выделить то, что имеется в виду. Ссылка осуществляется в основном при помощи того же аппарата указательных слов.
С психологической точки зрения любое анафорическое употребление указательных слов предполагает только то, что отправитель и получатель имеют перед собой речевой поток как некоторое целое, к частям которого можно сделать проспективную или ретроспективную отсылку. Целое должно наличествовать у отправителя и получателя в такой степени, чтобы было возможно скольжение, подобное тому, когда взгляд скользит по доступному зрению предмету. Все это не ошеломит психолога, ибо он знает, что не только речевой поток, но и другие членораздельные акустические последовательности требуют и допускают такое блуждание взгляда, воспроизведение и предварительное конструирование. Адекватное создание и восприятие любой музыкальной пьесы, например, требует не совсем того же, но чего-то похожего. Если предположить, что известны подобные операции в сфере так называемой непосредственной памяти или, точнее говоря, непосредственно запоминаемого, тогда мы можем составить представление о психологической основе анафорического указания. Ничего специального об этом нам сообщать не потребуется.
Пускай внимательный аналитик уже здесь уяснит себе, что сравнение языкового анафорического приема с тем, что наблюдается при аналитическом восприятии музыкального целого или оптически увеличенного предмета, приводимое здесь в целях пояснения, хромает на одну ногу. Фактически здесь есть несколько примечательных различий. Прежде всего: ни на картине, ни в построении музыкальной пьесы нет специальных знаков, предназначенных исключительно или главным образом для того, чтобы быть указателями направления взгляда, подобно анафорическим указательным словам. Признаем это и обратим на это внимание для удовлетворительного решения проблем в заключительном параграфе. Там именно этот простой вывод станет для нас ключом к пониманию одного из самых загадочных свойств языковых структур. Но до поры до времени хватает и этого сравнения в той мере, в какой оно не хромает. Достаточно утверждения, что языковая репрезентация в определенной степени использует собственные средства, чтобы регулировать проспективную или ретроспективную отсылки — операции, протекающие в иных условиях и без использования таких средств. Сколь бедно или богато анафорическое указание материальными средствами — это определяется спецификой отдельных языков. Психологически необходимые предвосхищение и ретроспекция нигде не сводятся безостаточно только к хорошо отрегулированным командам и не ограничиваются только ими. По многим причинам было бы невозможно (а кроме того, абсолютно излишне) принудительно вести получателя запутанного речевого послания на поводке анафорических указательных слов. Достаточно того, что это в известной мере происходит. Ограничимся пока этим в отношении психологической основы про- и ретроспективной отсылки. Однако одной анафорой еще не все сказано.
Если психолог испытывает затруднения при изучении явлений из области так называемого непосредственного запоминания, то он исследует подобные явления в сфере уже не непосредственного, а опосредованного запоминания, то есть в сфере сознательных воспоминаний и конструктивной фантазии. Ожидая встретить и там указательные слова, он не разочаруется — наоборот, его надежды осуществятся в неожиданно полном объеме. Оправдывается также предчувствие, выраженное, как мы видели, в замечаниях Бругмана о том, что драматический элемент, лежащий в основе языковой репрезентации, мог бы проявиться там с особенной четкостью и особенно доступен для научного понимания. Этот третий способ указания мы назовем дейксис к воображаемому (deixis am Phantasma). Следовательно, от demonstratio ad oculos следует отличать анафору и дейксис к воображаемому.
Представляется целесообразным начать психологический анализ с противопоставления первого и третьего приемов и отделить от них анафору. Как мы увидели, она отличается от двух других приемов указания в решающих пунктах, и было бы непонятно, если бы наряду с указательным полем не было второго (а именно символического) поля языка, то есть синтаксиса. Иначе говоря, анафора в значительной степени призвана соединить указание с собственно репрезентацией. Представляется более целесообразным систематически рассмотреть ее только после изучения символического поля языка, то есть в четвертой главе. Тогда станет очевидно, что формирующийся контекст речи сам возводится в ранг указательного поля, если мы указываем анафорически, — феномен в высшей степени примечательный и чрезвычайно характерный для языковой репрезентации. Два поля: (материальное) указательное поле и поле символов языка увенчиваются (если угодно) третьим, а именно контекстуальным указательным полем. Однако, мне кажется, логичнее называть это третье поле не новым полем, а разновидностью единого указательного поля, ибо новым и своеобразным является только рефлексия, благодаря которой оно возникает. При анафоре речь обращена, так сказать, сама на себя, вперед или назад. В остальном же (отвлекаясь от известных специфических рефлексивных слов) это те же указательные слова, употребляющиеся повсюду.
l. Demonstiatio ad oculos и дейксис к воображаемому: психологическая проблема
Чтобы точно ответить на психологические вопросы о дейксисе к воображаемому, следует замахнуться пошире. Если кто-то хочет показать что-то кому-то другому, то оба (ведущий и ведомый) должны характеризоваться достаточной степенью гармоничной ориентированности, ориентированности в том упорядоченном строе, в котором расположено указуемое. Грубо говоря, экскурсовод по городу и экскурсовод по музею должны сами ориентироваться в городе и музее, где они хотят что-то показать. А ведомый, то есть слушатель языкового указания особенно второго и третьего типов, должен проявить большую долю собственной активности и известную степень ориентированности в упорядоченном строе указуемого. Пока речь идет только о том, чтобы с помощью таких слов, как «здесь» и «там», «я» и «ты», нащупать внешним зрением и слухом нечто искомое, находящееся в общем перцептивном поле; можно и не слишком заботиться о более тонком анализе гармоничной ориентированности партнера в этом поле. Нашим здравым человеческим рассудком мы надеемся достаточно полно охватить данные условия. Мы, кажется, уяснили себе, как и почему получатель сообщения понимает то, что хочет передать ему отправитель. Естественные (доязыковые) вспомогательные средства, имеющиеся в их распоряжении, были даны и проанализированы в той мере, в какой мы их знаем. К этому здесь нечего добавить.
Но, кажется, обстоятельства меняются одним махом, когда рассказчик вводит слушателя в мир вспоминаемого заочно или вообще в мир конструктивной фантазии и обращается к нему при помощи тех же указательных слов, чтобы он увидел и услышал то, что там можно увидеть и услышать (а также, разумеется, осязать и, наверное, еще обонять и пробовать на вкус). Не внешним зрением, слухом и т.д., а тем, что в отличие от него обычно называется в разговорном языке и удобства ради в психологии «внутренним», или «духовным», зрением и слухом. Обстоятельства, как представляется, должны там измениться, потому что при указании на воображаемое отпадают те доязыковые вспомогательные средства указания, которые необходимы для demonstratio ad oculos. Ведомый к воображаемому не может следить взглядом за направлением стрелки — руки, протянутой говорящим, или указательного пальца говорящего, чтобы найти там что то. Он не может воспользоваться пространственными характеристиками звукового источника голоса, чтобы найти местоположение говорящего, произносящего «здесь». В письменной речи он также не слышит характер голоса того отсутствующего говорящего, который пишет «я». И все же в наглядном рассказе об отсутствующих предметах (к тому же ведущемся от лица отсутствующих рассказчиков) ему предоставляется целое множество этих и других указательных слов.
Достаточно открыть любое описание путешествия или роман, чтобы уже на первой странице найти подтверждение вышесказанного. Чтобы достичь научного понимания всех психологических тонкостей такого явления, следует, несомненно, поразмышлять над этим особо.
Следовательно, основной психологический вопрос состоит в том, каким образом можно вести и быть ведомым к отсутствующему. Но, как это обычно бывает в науке, исследователь, который хочет проникнуть в эти дали, должен отклониться от своего предмета и взглянуть на то, что, как он полагает, ему уже давно насквозь известно, а именно на дейксис к наличествующему. Здесь ему придется новыми глазами посмотреть на эти отношения, чтобы во всеоружии приступить к новым исследованиям. До сих пор мы совершенно наивно рассуждали об общем перцептивном пространстве как о некотором стройном порядке, в который входит все вместе: объекты указания, отправитель и получатель указательной информации — и где гармонически и осмысленно ведут себя оба участника общения. Сотрудничество участников общения, гармония такого поведения не столь очевидны, как думает наивный психолог. Но мы не хотим рассматривать здесь последние проблемы теории познания, поставленные самим фактическим материалом, а довольствуемся по возможности простым описанием ориентированности А и В, двух собеседников в их перцептивном пространстве.
Это необходимо потому, что выясняется, что эта ориентированность в целом встраивается и погружается в «пространство фантазии», в царство «Где-то» чистой фантазии и в царство «Там-то и там-то» воспоминаний. Предпосылка, на которой основано удивление по поводу возможности дейксиса к воображаемому, в значительной мере не верна. Нельзя сказать, что при дейксисе к воображаемому вообще нет естественных вспомогательных указательных средств, на которых основывается demonstratio ad oculos. Но при наглядном изображении отсутствующего говорящий и слушающий располагают приемами и средствами, позволяющими актеру на сцене изобразить отсутствующее, а зрителю спектакля — понять изображенное на сцене как мимесис отсутствующего. «Наглядный» язык полностью ориентирован на эту игру воображения, и язык можно назвать наглядным лишь постольку, поскольку он использует эту игру. Но она не должна во всех отношениях в точности походить на игру актера. Наряду с ней есть и другая возможность, используемая в эпосе. Quod erit dernonstrandum.
2. Субъективная ориентация и ее компоненты
Тот, кто бодрствует и находится «в себе», тот ориентируется в наличной перцептивной ситуации, а это в первую очередь значит, что все поступающие к нему чувственно воспринимаемые данные укладываются в некоторую последовательность — в координатную систему, исходным пунктом (Origo) которой является то, что обозначается указательными словами «здесь», «сейчас», «я». Все эти три слова надо установить в фиксированной точке той координатной системы, которую мы собираемся описывать. Факт ориентированности бодрствующего рассматривается в различных разделах психологии переживаний, и информацию, необходимую для любой серьезной теории языка, приходится буквально вытягивать из обширного богатства научных данных. Здесь требуется не слишком много книжных знаний; всякий, кто обучен феноменологии, может выявить в повседневной жизни самое трудное — с непредвзятостью, которая то и дело встречается в науке. Например, ему станет ясна разница между состоянием «в себе» наяву и хорошо известной нам всем формой отключенного состояния во сне. Есть и другие формы «отключения» (экстаз), на которых нам не стоит здесь останавливаться.
Мы хотели бы бегло коснуться только одной из них, так как ее рассмотрение позволяет сделать некоторые методически важные выводы; это повреждения состояния «в себе» больных и раненых. Если кто-то, скажем врач, попробует у постели больного выяснить, в себе ли тот, то потребуется известная доля природной ловкости или опытности в этих делах, для того чтобы задать ему первые диагностические вопросы. Каковы бы ни были детали этого, следует в первую очередь установить, можно ли вообще войти в речевой контакт с испытуемым, а при более тонком рассмотрении — отвечает ли и реагирует ли он на доязыковое и языковое указание привычным нам всем образом. При этом выяснится, регистрирует ли испытуемый перцептивные данные, на которые мы направляем его внимание или которые мы создаем для него, в системе «здесь — сейчас — я» (как это делает человек, находящийся «в себе») или нет. Из его языковых и других реакций должно вытекать, воспринимает ли он белый цвет вокруг себя как постель и стены палаты, а себя — находящимся в определенном месте этого пространства. Должно выясниться, включает ли он в систему «сейчас» недавнее прошлое и будущее. Должно стать ясным, может ли он не только сказать, но и подумать «я» и сколько данных, содержащихся у него в памяти, он жестко связывает с этим сиюминутным «я». И еще одно замечание: при таком испытании можно сократить требования в соответствии с ситуацией. Чисто бихевиористическими средствами проверки текста можно выяснить, обладают ли младенцы и животные такой ориентацией в перцептивной ситуации, которая бы соответствовала ступени их развития. Практической ориентацией обладают, естественно, и младенцы и животные — на своей ступени и для своей системы действий.
3. Ориентация в пространстве и речевое указание
Остановимся на тонкостях пространственных компонентов в этой общей ориентации бодрствующего человека «в себе». Мы ведь «зрячие животные», то есть хотя видимое пространство — это еще не все, но тем не менее оно стоит на переднем плане пространственной ориентации у зрячих людей, каковыми мы являемся. И в указательном общении тоже, как мы «увидели» вслед за Бругманом. Как же поступают психологи, когда им приходится описывать воочию видимое пространство? Феноменологи старшего поколения, изучавшие видимое пространство (Херинг и Гиллебранд, Гельмгольц, Бурдон, Витасек и др.), знали только один исходный пункт и одно направление научного анализа. Предполагалось, что все находится в состоянии покоя — вещи вокруг нас, да и мы сами (все наше тело, голова и глаза), и на это следует смотреть не двумя, а только одним неподвижным глазом, и даже не «смотреть», а только воспринимать то, что этому глазу предлагается и навязывается из пространственных данных так-то и так-то организованного поля зрения. Это казалось предыдущему поколению единственно адекватным исходным пунктом исследования. «Двоеглазие» и движение всех видов вводились при этом только вторично и постепенно как более сложные условия пространственного видения. Мы действительно обязаны этим пионерам, — обязаны хотя бы самой уверенностью в том, что этот путь не был ошибочным.
Но мы столь же хорошо знаем, что такой методически безукоризненно точный анализ может (а для контроля и совершенствования данных, по-видимому, и должен) начинаться с другого конца. Допустим, что человек, который должен дать нам разъяснение, свободно и беззаботно бродит по незнакомому городу и, отойдя от вокзала, попадает в закоулки и суматоху улиц. Через некоторое время он будет в состоянии дать нам сведения, на которые мы можем опереться рассматривая тему «Пространственная ориентация». Предположим, наш путешественник опомнился, ведь ему надо вернуться назад, а он потерял ориентацию и не знает путь к вокзалу. Либо напротив, он в состоянии определить направление и расстояние до вокзала с практически исчерпывающей точностью. То и другое, будучи правильно воспринято и продумано, представляет научный интерес. Если он сохраняет ориентацию — перед нами явление, потенциально известное нам из сообщений о людях-проводниках по степи и (что производит большее впечатление и теоретически, возможно, легче просматривается) о других хорошо ориентирующихся живых существах: умеют находить дорогу назад и лошади, и птицы, и муравьи, и пчелы, и осы.
Я привожу этот пестрый список обладающих ориентационной способностью, чтобы тем самым показать, что теоретик языка, собираясь получить серьезную информацию, не должен затонуть и потеряться в сотнях психологических деталей, изменяющихся по мере прохождения всего ряда животных и всех возможностей пространственной ориентации человека. Как бы то ни было. во всех случаях центральным фактом будет то, что регистрирующий аппарат живого существа функционирует и предоставляет своему владельцу своего рода ориентирующую таблицу, регулирующую его практическое поведение. Пусть каждый из них движется по-своему, по своей системе действий. Тогда, исходя из простых наблюдений, мы констатируем тот факт, что все перечисленные живые существа в своих действиях в большей или меньшей степени ориентируются на определенные объективные, жизненно важные для животного или человека данные, характеризующие место или направление в пространстве.
И если кто-то из таких ориентирующихся существ, а именно человек, откроет рот и начнет произносить дейктические выражения, то он скажет, например: «Там должен быть вокзал» — и временно возьмет на себя роль стрелки-указателя. Список слов, получающих полевую значимость из того же состояния ориентированности, ни в коем случае не исчерпывается словом «там». Если тот же человек употребляет слова типа «впереди-сзади», «справа-слева», «наверху-внизу», то очевидным становится новый факт, а именно то, что он ощущает и, показывая, использует и свое тело также в отношении к своей оптической ориентации. Его (осознаваемый, переживаемый) осязательный образ тела (Korpertastbild) связан с видимым пространством. Пространственная ориентация животного или человека не может быть делом только чувства зрения, мыслимого отдельно от всего остального. Иначе мы бы не поняли множество хорошо известных фактов. Мы знаем о человеке, что зрительные, осязательные и слуховые данные вместе воспринимаются и оцениваются вышеупомянутым регистрирующим аппаратом и что с опорой на определенные собственные движения нашей головы и тела туда заносятся опять же собственные данные, — данные так называемого кинестезиса. Наряду с другими средствами это великий регулятор «статической» системы галерей, который не следует забывать при перечислении. Что касается особенностей связи между направлением зрения и осязательным образом тела, на которую мы натолкнулись, то здесь следует сообщить о некоторых хорошо известных фактах, имеющих чрезвычайно большое значение для аналитического понимания языкового указания. Я изложу их в следующем разделе по возможности точно.
4. Изменение места origo в осязательном образе тела
Прежде всего известно, что центр (origo), исходный пункт координат, перемещается по осязательному образу тела. Наглядное «здесь», даже если оно понимается преимущественно зрительно, грубо говоря, в осязательном образе тела располагается не на одном и том же месте. Основной сдвиг происходит уже тогда, когда мы переходим от поля зрения одного глаза к единому полю зрения двух глаз. Это факт, известный уже авторам давних работ по феноменологии пространства. Для его фиксации Херинг предложил теоретически сконструировать на переносице глаз циклопа. Фактически мы видим бинокулярно единые направления зрения «оттуда», мы видим их так, как будто каждый из нас — Полифем с одним-единственным глазом циклопа. На этом примере ученый почитатель греков, мог бы убедительно продемонстрировать, сколь по-человечески разумно они создавали образы своей фантазии, в то время как современный медик приходит к таким же важным выводам совсем другим путем. Факт этот гораздо важнее, чем может показаться при первом рассмотрении.
Прежде всего, когда пытаешься кратко описать суть дела, то чувствуешь, что уже при первых шагах ослабевает органическая связанность (Organgebundenheit) «наглядного образа» или «перцептивного образа» в смысле Бругмана — конечной упорядоченности в том понимании, которое свойственно теории языка. И это освобождение прогрессирует, так что можно проследить каждую следующую его ступень. Только тот, кто основательно проанализировал все ступени этого освобождения, в состоянии правильно понять внешне произвольное и пестрое многообразие указательных слов и указательных приемов, о которых нам так много должны рассказать исследователи экзотических, чужих для нас языков. Говорящие на этих языках отличаются от нас не столь сильно, как это может показаться на первый взгляд. То относительно малое, что я сам знаю из литературы, например причудливые способы указаний во многих языках индейцев, психологически полностью и, главное, систематически укладывается в то, что мы все сами можем на каждом шагу наблюдать и проследить на себе. Психологи нашли и описали это, не подозревая, что одни языки возводят в ранг общего способа указания что-то одно, а другие — нечто совсем другое. В своем описании я ограничусь схематической зарисовкой названных ступеней освобождения пространственного сознания от его органической связанности и изложу только то, что достоверно обнаружено психологами в разнообразных исследованиях и записано с протокольной точностью.
Практически только в области так называемого чистого восприятия найдены явления, которые легче всего фиксировать, если продолжить и усовершенствовать теоретическую конструкцию перемещений оптического «здесь» в осязательном образе тела. Бывают случаи, когда мы определяем и «воспринимаем» «впереди-сзади» и т.д. вообще не прямо относительно глаз, а относительно глобуса головы. У головы есть также в нашем собственном осязательном образе тела свое понимание «впереди-сзади» и «справа-слева», и эта система стала мерилом для оптической системы. Г. Э. Мюллер называет ее системой головных координат. Иначе обстоит дело в случае, когда, так сказать, освобождаются голова и становятся релевантными грудные координаты и, наконец, когда освобождаются голова и верхняя часть туловища и роль носителя координат берет на себя тазобедренная часть осязательного образа тела. Тогда впереди означает: «в том направлении, в котором ощущают себя направленными таз, колени и куда шагают ступни», в то время как нерелевантно направление поворота глаз, головы и верхней части туловища. Это важнейшая система координат точек зрения. Нам не придется больше заботиться о деталях относящихся сюда психологических наблюдений. И так ясно, что ведущим компонентом в осязательном образе тела в разные моменты времени становится то одно, то другое, и оптические данные таким образом упорядочиваются. Собственно, этого нам достаточно. Здесь следует сразу указать на идущий еще дальше скачок наглядной пространственной ориентации, — скачок от эгоцентрической ориентации к так называемой топомнестической. Как своего рода переход к этому можно рассматривать важный случай, когда, например в поезде, на корабле или в автомобиле, ориентация осуществляется не только мысленно, но и по необходимости наглядно — в соответствии с актуальным направлением движения. Так же, разумеется, как при учете ориентации животного или другого человека. Когда тренер дает команды, стоя лицом к спортсменам, выстроенным в ряд, то команды «направо» и «налево» даются и понимаются в соответствии с конвенцией, по которой во внимание принимается ориентация этих спортсменов. Это образец, который следует запомнить для объяснения чрезвычайно легкой возможности перевода всех полевых значимостей системы пространственной ориентации и языковой указательной системы из одной ориентационной таблицы в другую.
Такая легкая переводимость уже содержит предварительные условия для перехода в так называемую «топомнестическую» пространственную ориентацию. А она истощается там, где во всё вносятся направления света (север — юг; запад — восток) и т.п. Точное описание топомнестической ориентированности (за исключением этих случаев, легче всего понимаемых исходя из эгоцентрической ориентированности) при нынешнем состоянии наших знаний сопряжено с необходимостью умозрительных построений, которых мы хотим избежать. Этим мы завершаем рассказ о психологическом анализе нормальной пространственной ориентации бодрствующего человека в данной ему перцептивной ситуации.
5. Ориентация во времени
Пока что точных наблюдений недостаточно для выяснения существенных подробностей, касающихся темпорального компонента, который содержится здесь и вытекает из непосредственно переживаемого сейчас. Если лингвисты выделят из доступного им материала психологические данные, то станет ясным намного больше, чем обнаруженное психологами по сей день. То, что язык обычно использует непосредственно переживаемое «сейчас» как исходный пункт при определении времени, достаточно просто увидеть на примере системы индоевропейского спряжения. Изолированное слово сейчас (как и здесь) при произнесении указывает на свою позиционную значимость (Stellenwert). Так же как здесь, его не следует понимать как не имеющую протяженности (математическую) точку, как границу в собственном смысле слова. Оно может в зависимости от подразумеваемого уже не сейчас принимать меньшую или даже сколь угодно большую протяженность. Так же как христианин говорит здесь и включает сюда все посюстороннее (поверхность Земли или еще больше), тот, кто мыслит в геологических измерениях времени, может включить в сейчас весь период после последнего ледникового периода. И подобно воображаемому здесь, воображаемое сейчас может быть перемещено в любое место, что, однако,
мы рассмотрим не в этом, а в следующем разделе. Индоевропейские языки демонстрируют нам своим предпрошедшим временем и futurum ехасtum некоторую возможность в области грамматических времен, с аналогом которой в пространственной сфере мы еще познакомимся (см. ниже третий основной тип). Мне неизвестны факты других языков, которые бы свидетельствовали о существенно ином положении слова сейчас. Из чисто теоретических соображений психолог мог бы спросить знатоков, не встречаются ли Где-то параллели к топомнестической пространственной ориентации. Тогда это должна была бы быть временная ориентация, имеющая в качестве нулевых пунктов, от которых ведется отсчет вперед-назад, одну или несколько объективно фиксируемых точек в течение года (солнцеворот и т.п.) или суток (восход-заход солнца и т.п.). То, что подобное встречается при времяисчислении, например в римском календаре, я знаю наверняка. Вопрос ставится иначе: обнаруживается ли что-либо подобное много раньше и до составления календаря уже в языковых способах указания в дейктических словах?
О «я» как естественной исходной точке координат «мировоззрения» в буквальном смысле слова и о том, как она приобретает языковую форму, сказано уже кое-что, что следует еще углубить и расширить дальше.
6. Три основных случая дейксиса к воображаемому
После этой неизбежной подготовки мы вновь зададим вопрос о психологических основах дейксиса к воображаемому.
Точнее, нужно было бы сначала признать, что сюда входят не все так называемые представления воспоминаний и фантазии, которые служат опорой нашей собственной речи и пониманию речи других, сопровождают их, а порой частично и заменяют. В большем объеме имеются «картины» и «картинки» (как можно было бы сказать), которые по всем своим свойствам должны быть отделены от представления о закрытой ситуации (так мы будем называть вторую группу). Во втором случае возникают ситуации воспоминаний и фантазии, во многом схожие с восприятием, и эти ситуации играют заместительную роль по отношению к той первичной данности, которой характеризуются перцептивные ситуации. А вышеупомянутые картины и картинки, вплетенные в поток мысли, то появляются, то вновь исчезают, подобно сиюминутным иллюстрациям к тому или иному слову или мысли, и, таким образом, не используются в качестве каких-либо средств указания. С точки зрения языка они относятся к области наглядно осуществляемых определений называемых предметов. Дать им психологическое объяснение и понять пути их возникновения можно лишь в рамках учения о символическом поле языка. Здесь не пойдет речь ни о метафорах, ни о языковых сравнениях: они рассматриваются в другом месте.
Предметом нашего рассмотрения будут воображаемые ситуации (Situations-Phantasmata), которые являются «объектом указания». Чтобы быстрее приблизиться к цели, я хочу ответить на один вопрос: как обстоит дело, когда бодрствующий и пребывающий «в себе» (то есть не грезящий наяву человек), говоря и описывая нечто сам либо выступая в качестве слушателя (читателя), погружается в воспоминания или пускается в воображаемые путешествия и строит воображаемые ситуации? Как обстоит дело с речевым указанием, которое он производит сам или которому он следует в своем воображении? В соответствии с нашей договоренностью он не должен в полном смысле слова быть отключенным от его текущей перцептивной ситуации. И, как правило, с нормальным человеком этого не происходит. В повседневных делах возвращение к насущным нуждам ни в коем случае не ощущается как подлинное пробуждение ото сна, если, например, однажды наглядно представилась сцена из описания путешествия или романа. Этот и некоторые другие критерии позволяют провести достаточно четкое различие между подлинным отключением и еще достаточно живым «перенесением» при абсолютно сохраненном состоянии «в себе».
Я сказал «перенесение» и тем самым уже предвосхитил второй основной случай, который может встретиться. Образно говоря, либо Магомет идет к горе, либо гора к Магомету. Причем гора, между прочим, во многих случаях жизни намного уступчивей, чем в притче. Нередко воображаемое (особенно когда речь идет о таких подвижных объектах, как люди) приходит к нам, то есть вставляется в имеющуюся перцептивную иерархию (Wahrnehmungsordnung), и его можно если не просто «увидеть», то хотя бы локализовать в ней. Как показывают данные современных исследований по эйдетике, между реальным зрительным восприятием и привычным появлением воображаемых объектов перед духовным зрением существует целое множество переходных оттенков. Но эти оттенки в соответствии с программой интересуют нас меньше, чем тот простой факт, что даже и в обычном (неэйдетическом) типе воображаемый объект, появившийся в поле духовного зрения, может расположиться передо мной, возле меня или позади меня — и непосредственно среди вещей, находящихся в комнате, где я нахожусь, — вещей, которые я отчасти воспринимаю, отчасти представляю себе. Пусть тот. кто хочет, попытается проверить, например, может ли он мысленно разместить знакомый предмет мебели в пустом перцептивном пространстве, где он никогда не стоял; может ли он, поглядев туда, определить, каковы его высота и ширина и как он будет выделяться на общем фоне.
Как показано в работе Л. Мартина, это способны сделать многие люди. И если им не удалось во время эксперимента наглядно поставить перед собой на воспринимаемый стол, например, воображаемый цветочный горшок, то большинство могло сообщить о четкой локализации в других случаях, где к ним приходила гора (в одном из возможных способов появления). Те, кто в подобных случаях зрительно не наблюдал совсем ничего, все же знают, что, например, внутренне слышимый голос друга, о котором может идти речь в воспоминании, сейчас доносится к ним с правой или с левой стороны. Человек включает в свою настоящую ситуацию какое-то слово из разговора, внутренне слышит, как оно произносится голосом его знакомого; все это он как бы ощущает. Причем это слово звучит так, как будто произносящий его стоит здесь, рядом с нами у письменного стола и направляет произносимое оттуда к нам. Достаточно об этом. Этот первый основной случай выступает во многих вариантах, и его следует рассматривать как типический.
Диаметрально противоположное наблюдается во втором основном случае, где Магомет идет к горе. После характерной эмоциональной прелюдии или неожиданного и внезапного мысленного перенесения в географическое место воображаемого ты воспринимаешь воображаемое своим духовным зрением с определенной перцептивной точки (Aufnahmestandpunkt), которую ты задал себе и в которой ты мысленно находишься. Мысленно повернувшись, ты увидишь то, что раньше было за спиной. Мысленно двигаясь, ты видишь вещи так же, как при настоящем путешествии. Но намного удобней и быстрее, скачкообразно, как в сказке, перенестись в новые места, куда заранее спешит мысль. Техника повествования, соответствующая детской функциональной способности (Leistungsfahigkeit), и современное кино являются иногда лишь поддержкой воображения как такового. В сказках «Тысячи и одной ночи» герои поднимаются в воздух на волшебной птице. Представляя картину за картиной, кино перебрасывает нас от одного места к другому. Анализ Я. Сегаля, на скрупулезно выполненную работу которого я, в частности, здесь опираюсь, обнаружил аналоги всех этих явлений в переживаниях его взрослых и натренированных наблюдателей.
И еще одно, что на первый взгляд звучит очень странно, но имеет право на существование в качестве теоретического конструкта. Есть промежуточный случай между пребыванием на месте и продвижением: гора и Магомет остаются каждый на своем месте, но Магомет видит гору со своей перцептивной позиции (Wahrnehmungsplatz). Этот третий основной случай является большей частью неустойчивым и непостоянным входным переживанием. Его опознавательный признак заключается в том, что переживающий субъект в состоянии показать пальцем направление, в котором духовным зрением воспринимается отсутствующее. Примерно так, как наш путешественник по городу определяет направление к вокзалу. Например, я на лекции спрашиваю 500 слушателей, где находится собор св. Стефана. Поднимается примерно 300 рук, и они укажут (с разного рода интересными отклонениями) направление в пространстве аудитории. Как уже говорилось, этот третий основной случай не так част при достаточно запутанных и замкнутых в себе картинах фантазии. Сказочная страна находится, говоря языком психологии, в «Где-то», не связанном явно со «Здесь». Впрочем, может быть и по-другому, и третий основной случай все равно будет иметь место.
Все вместе проясняет нам тщательно описанные Сегалем характеристики мысленных перенесений. Скажем еще раз: многое в технике повествования и в простом функциональном удовольствии от игры воображения, которой требует от нас сказка, становится понятным лишь тогда, когда точнее изучается то, что здесь только эскизно зарисовано. И от сказки братьев Гримм с ее простой, психологически легко разгадываемой техникой ведения повествования есть, должно быть, множество путей и переходов к рафинированной повествовательной технике, чего мы, психологи, по-настоящему детально еще не изучили. Но сколь бы ни были разнообразны утонченные приемы рассказчиков, я все-таки осмелюсь утверждать (пока не доказано обратное), что под приведенные три основных случая схематически подходит все. что они используют при регулировке воображения и дейксисе к воображаемому.
7. Психологическая редукция
А теперь уместно вспомнить, что даже самые удачные образы, до поры до времени неизбежные, весьма полезные в науке, должны в конечном счете заменяться понятиями. Притча о Магомете и горе предоставила нашему описанию удобный образ, образным является также наше рассуждение о мысленных «перенесениях». Можно ли отказаться от этих образов и заменить их понятиями? Я думаю, да. Вернемся к тому факту, что центр (Origo) направлений взгляда — наглядное «здесь» — передвигается вместе с осязательным образом тела. Пешеход, всадник или водитель ориентирован на местности обычно так, что данное направление движения является решающим фактором, определяющим, что такое «вперед». Уже эта ориентация, если присмотреться внимательнее, содержит решающее освобождение от сиюминутного положения тела и при известных условиях требует перемещения в фиктивное положение, когда движущийся должен указать те «справа и слева», на которые разделяется местность по отношению к направлению его движения. Подобные установки ясно осознаются, когда в рассказе идет речь, например, о правом или левом береге Рейна или Сены. Все знают, что подобные указания доставляют иногда трудности читателю. Читателю приходится порой припоминать и специально внутренне настраиваться и перестраиваться, чтобы правильно выполнить эти указания, и существует не один прием достижения этой цели. В любом случае каждый, кому в силу его «перемещения» это удается, чувствует, что в конечном счете в этом участвует его сиюминутный осязательный образ тела. Кёльн : Дейц = левый берег Рейна : правый берег Рейна — если я ясно осознаю такое положение дел, я почувствую, что мои руки hic et nunc готовы к выполнению функции дорожных указателей. Факты мысленного перемещения, если я не заблуждаюсь, должны найти свое научное объяснение в свете наблюдений такого рода. Когда Магомет оказывается «перемещенным» к горе, его актуальный осязательный образ тела связан с воображаемой зрительно воспринимаемой сценой. Поэтому он как говорящий может употреблять позиционные указательные слова здесь, там, тут и показатели направлений вперед, назад, направо, налево применительно к воображаемому миру точно так же, как в первичной перцептивной ситуации. То же самое относится к слушающему.
Слушающий понимает их, если он сам «перемещен» подобным образом, то есть если его собственный актуально присутствующий осязательный образ тела связан с соответствующей зрительно воспринимаемой воображаемой сценой. Возьмем текст: «В Вене ты пройдешь через Грабен мимо памятника Чуме к площади Железного Столба, и вдруг немного левее перед тобой окажется собор св. Стефана». Конечно, тот, кто был там, мысленно передвигается вместе с говорящим и видит эти объекты по памяти. Тот же, кто там не был, отправится в путь по какому-то городу-суррогату, по Страсбургу или Фрайбургу в Брайсгау. Необходимый минимум гармонии между ведущим и ведомым варьирует в зависимости от того, какие детали нужно указать. Простейшая схема переулка с видом на угол будет достаточна, чтобы проследить смысл указательных слов в чистом виде (а это и есть главная проблема): координаты всего указательного поля константны, потому что они составляют железную основу ориентации любого бодрствующего человека в его актуальной перцептивной ситуации.
Здесь становится ясным, что именно мы имели в виду, утверждая, что следует считать заблуждением мнение, по которому указание на воображаемое лишено естественных вспомогательных средств. Оно не лишено их потому и постольку, поскольку происходят перемещения, и каждый перемещенный, образно говоря, «тоже приносит с собой» актуальный. осязательный образ тела. Во втором основном случае (перемещения) он берет его с собой; в первом основном случае он изначально запоминает актуальный осязательный образ тела вместе со своей, оптической перцептивной ориентацией и соответственно упорядочивает воображаемое. Третий основной случай оказывается аддитивным целым, или, иначе говоря, суперпозицией (наложением) двух локализаций, одна из которых концептуально подчинена первому, а другая — второму основному случаю. Насколько возможны такое наложение или какая-либо иная комбинация — этот вопрос, рассматриваемый с точки зрения чистой психологии, остается открытым. Мы ожидаем разъяснений от специалистов по конкретным языкам и по афазии.
8. Перенесения. Драматическое и этическое изложение
Вряд ли надо доказывать, что сказанное открывает перед лингвопсихологией широкий горизонт дальнейших проблем. Чтобы систематически изучить применимость результатов, полученных психологами, к речевому мышлению, следовало бы проверить все языковые явления с точки зрения того, включают ли они, предполагают ли они один из трех описанных основных типов презентации отсутствующего и если да, то в какой степени. В конечном счете независимо от того, какой тип перед нами, отсутствующее всегда примыкает к необходимой для упорядоченного речевого общения ориентации собеседников в их перцептивной ситуации или включается в нее. Где бы мы в речи ни указывали на воображаемое, идет необычайно тонкая и еле уловимая нами, взрослыми, игра перемещений. Чтобы как-то увидеть неуловимое, обратите внимание, например, на позиционные указательные слова Бругмана в подходящем тексте, в наглядном описании. Скажем, героя посылают в Рим, и автор стоит перед выбором, должен ли он продолжить словом там или здесь. «Там он целый день слонялся по Форуму, там...)) С тем же успехом можно было бы сказать здесь; здесь предполагает перемещение Магомета к горе, в то время как там в таком контексте подразумевает третий основной случай.
Другой вопрос, каждый ли читатель точно следует языковым указаниям. Читателю или слушателю, как минимум пробравшемуся через сказочное время и имеющему там предварительные знания, одинаково легко как одно, так и другое. Он осуществляет обзор из точки своего восприятия или какой-то воображаемой точки так же легко и незаметно, как он осуществляет указания прошедшего или будущего времени индоевропейских языков или из своего наглядного сейчас, или из некоторой другой фиксированной точки воображаемой временной оси. Plusquamperfectum и Futurum exactum (necaverat или necaverit eum) определяют процесс так, как будто говорящий или слушающий могут воспринимать его как осуществленный из сейчас через промежуточное перемещение. Находится ли заданная в тексте раньше или позже точка перемещения в настоящем или будущем времени, с позиции требований фантазии не имеет ни малейшего значения. Насколько языки вообще в состоянии обходиться с такими комбинированными и сгущенными требованиями перенесения, психология пока не может предусмотреть.
Но теоретик, безусловно, признает центральное значение перенесений и приемов перемещения. Человек может мысленно представить другому отсутствующее при помощи языковых средств только потому, что существуют перемещения. Если в рассказе идет речь (в простейшем пограничном случае, который можно себе представить) всего лишь о восстановлении сцены, которую видели вместе говорящий и слушающий и которая свежа в памяти обоих, тогда много слов не потребуется. Прежде всего можно свести до минимума назывные слова, задающие качественную определенность предметов и событий. Требуется только эскиз декораций, чтобы переоборудовать актуальное перцептивное пространство в сцену, на которой говорящий сможет чувственно воспринимаемыми жестами показывать присутствующее. Теперь, будучи в курсе дела, слушатель снова увидит там своим духовным зрением то, что он некогда видел физически.
Не многим отличается тот случай, когда описывается ситуация, свидетелем которой слушатель не был, — достаточно, чтобы ему был понятен тип описываемого действия, скажем если речь идет о гомеровской битве. «Я здесь — он там — тут ручей» — так начинает рассказчик с указательными жестами, и сцена готова, наличное пространство преобразовано в сцену. Мы, люди бумажной эпохи, в таких случаях хватаемся за карандаш и несколькими штрихами обрисовываем ситуацию. Например, я хочу наглядно, используя дейктические средства, пересказать ход решающей битвы между Цезарем и Помпеем, как ее описывает Плутарх, и я штрихами делаю эскиз: «Это линия фронта Цезаря — здесь десятый легион — здесь конница — здесь он сам. Это линия фронта Помпея и т. д.». Из подобных описаний надо исходить, чтобы психологически верно изучить элементарнейший языковой дейксис к воображаемому. Если под рукой нет бумаги для рисунка, находчивый говорящий может временно «превратить» свое собственное тело с двумя вытянутыми руками в схему линии битвы.
Но здесь я должен прерваться, ибо не могу сказать больше ничего окончательного и тщательно исследованного. Лично я живо помню ночь в Сан-Франциско, где один китайский студент в качестве чичероне провожал нас в китайский театр. Все. что тогда происходило на сцене, было прямо-таки образцовым примером простейшего дейксиса к воображаемому. Например, два войска (возглавляемые одно — Князем Зла в черной маске, другое — светлым Князем Добра) изображают битву. На сцене стоят фактически только два длинных стола на небольшом расстоянии друг от друга; промежуток между ними означает «реку»; доска через нее — «мост»; неиграющий помощник убирает доску — «мост разрушен»; группа актеров с хвостами из конского волоса в руке — «конница»; бросили хвосты на пол — «всадники сошли с седла» и т. д. С психологической точки зрения это не что иное, как систематизированное, построенное на тысяче конвенций творческое действо, которое без подобной условности и с суверенным произволом, но в конечном счете подобными средствами изо дня в день разыгрывается детьми всего мира. Ребенок и китайский театр — возможно, удачно выбранные примеры наблюдений, во многих отношениях конечные пункты одной линии развития и, с другой — близко соседствующие. В любом случае и то и другое на примере подвижных, чувственно конкретных предметов просветит нас относительно того, что совершается в случае драматического метода посредством таких более грубых вспомогательных средств, а в случае эпического метода без них везде, где один ведет другого к воображаемому. Везде оценивается ориентационное поле текущей перцептивной ситуации и совершаются перемещения (как в эпосе) или цитирование отсутствующего в наличном пространстве (как в драме).
Кто захочет определить и описать всю сферу перемещений, налагаемых наглядным повествованием, не должен забывать явления «прямой» и «косвенной» речи, нередко весьма причудливые, и их смешение. Ему следует также помнить о «придаточных» предложениях, если он хочет изобразить, как далеко в сферу господствующего поля символов языка проникает указательное поле и вместе с ним «драматический» и «эпический» способ. На этом мы прервем обсуждение данной проблемы, чтобы вернуться к ней несколько позднее.
§ 9. ЭГОЦЕНТРИЧЕСКОЕ И ТОПОМНЕСТИЧЕСКОЕ УКАЗАНИЕ В ЯЗЫКЕ
Указательное поле
Мы последовательно изложили результаты индоевропейского сравнительного языкознания и результаты психологов-индоевропеистов, чтобы выявить разновидности и механизмы указания, характерные для звукового языка. Для теории языка живейший интерес представляет вопрос, не излагаются ли тем самым только индоевропейские данные, а в том или ином пункте — чересчур индоевропейские. Ибо разработка теории языка, насколько я представляю, успешно продвигается вперед или, напротив, терпит неудачу — в зависимости от того, будет или не будет реализован научный замысел — выявить существенные характеристики единой структуры Человеческого Языка и охватить известные различия в строении языков различных групп как возможные варианты этой структуры. Эта исследовательская гипотеза не имеет непосредственного отношения к вопросам происхождения языка, так как одна и та же базисная структура может быть достигнута, исходя как из моногенеза, так и из полигенеза.
Возможность возникновения образований с одинаковой структурой на раздельных линиях развития неоднократно доказывалась на материале этнологии. Тот, кого эти доказательства не убеждают, может обратиться к сравнительной зоологии и ботанике. Если же он и там не найдет ничего убедительного, ему следует сопоставить доказанное тождество базисной структуры всех человеческих языков с почти не оспариваемыми сегодня данными о значительном совпадении строения тела у людей и у близкородственных животных. Говорение и принадлежность к человеческому роду (Menschsein) — увлекательнейшая тема, решающий вклад в которую, наверное, внесет судьба исследовательской гипотезы структурного сходства языков. В конечном счете единое человеческое состояние можно было бы понять как полигенетически (polyphyletisch), так и моногенетически (monophyletisch). Вся разница (при сохранении общей идеи развития) будет сводиться к тому, многократно или всего лишь единожды открывалась новая страница «человек» в истории одушевленных существ. Для этого прежде всего следует определить, что относится к человеческому состоянию.
Суть указательного поля языка легче определить, чем суть поля символов. Мне даже кажется, что в первом случае понятнее, чем во втором, основанная на принципе обратной связи эмпирическая плодотворность теории языка. Но вначале следует достичь полной ясности в вопросе о том, где сфера возможного остается открытой и пока что не может быть закрыта никакой теорией языка как таковой. Лишь тогда два типа поведения при указании, обнаруженные психологами в области человеческого воображения, должны быть рассмотрены в сопоставлении с определенными языковыми фактами.
1. Инклюзивное и эксклюзивное «мы»
Вегенер и Бругман, пионеры объективного изучения языковых указательных сигналов, перечисляя обстоятельства, которые в конкретной речевой ситуации могут быть определяющими для коммуникативной значимости звуковых знаков, упоминают самое разное — в частности, например, взаимную осведомленность собеседников о профессии и месте работы друг друга. Читатель сразу же вспомнит, что у охотников есть свой, охотничий жаргон, а у студентов — свой, студенческий жаргон с частично специфическим словарным запасом и языковыми навыками. Все это вообще-то сюда не относится. Но все же следует на единственном примере прояснить, что социальные обстоятельства могут повлиять даже на собственно указательные слова. В. Шмидт описывает строго экзогамные сообщества в Австралии, где женщин приводят из других племен и в новом окружении они продолжают говорить на своем родном языке даже при общении с говорящими по-другому мужчинами. Они понимают друг друга, но сами не перенимают чужой язык. При этом возникает причудливый феномен: мы из уст мужчины звучит по-разному — в зависимости от того, включает ли оно в себя или исключает ту женщину из другого рода, к которой он обращается. Существует инклюзивное и эксклюзивное мы. Я привел здесь убедительную интерпретацию Шмидта. Но загадочный феномен инклюзивного и эксклюзивного местоимения первого лица множественного числа можно рассматривать и в отвлечении от таких специфических отношений и поставить общий вопрос о проявлении социальной организации в типах языкового указания.
Теория языка, конечно, не в состоянии обозреть все многообразие возможностей в этом отношении. Вместо этого она обращается к конкретным исследованиям, которые отталкиваются от реальных фактов и способствуют более ясному пониманию явлений, лежащих за пределами известного сейчас науке. Но поразмыслим еще раз точнее о том, что лежит за двойной формой инклюзивного и эксклюзивного мы. В нашей речи тоже имеется функциональное различие между случаями, когда отправитель включает в мы получателя, и случаями, когда он исключает его и, возможно, прямо причисляет его к другой партии, — партии они. Но наш язык не дифференцирует эти два случая фонологически (лучше сказать, «фонематически»). «Наш язык» — это la langue allemande, ибо речевой акт (la parole) немецкого отправителя слова мы часто и успешно стремится к тому, чтобы не допустить сомнения относительно включения или исключения адресата. И если этого не делает звук, то диакритическая нагрузка ложится на жест. Указующая рука определяет круг лиц, включенных в мы, или помечает разделительную линию между партией мы и прочими. Или, когда рвутся все нити и нужно предотвратить непонимание, для пояснения начинают перечислять: «Мы, то есть я и ты» или «Мы, то есть я и моя жена, дома».
Несомненно, возникновение и удовлетворение подобных дифференционных потребностей (Unterscheidungsbedurfnisse) должны найти место в рамках полного описания звукового указания. Но исчерпывающее перечисление родственных, относящихся сюда явлений представляется, как уже говорилось, невозможным. Несколько беглых общих замечаний по поводу мы. Как и я, мы, конечно, предполагает также и использование вспомогательных средств. Но, кажется, оно изначально на шаг дальше, чем я, удалено от пограничной значимости чистого указательного знака. Ибо оно как-то требует формирования класса людей; инклюзивное мы, например, требует формирования иной группы, нежели эксклюзивное. А формирование класса — привилегия назывных слов, языковых понятийных знаков. Вполне возможно, что элемент единственного числа, который, наоборот, на нашей языковой ступени содержится в я, четче проявляется в оппозиции. А именно в оппозиции со специальным знаком, обозначающим двойственность или множественность адресата, И этот четко выраженный элемент единичности с логической точки зрения относится не к чистому указанию, а составляет первый шаг называния. Когда сотни носителей немецкого языка говорят ich, то этот элемент сингулярности не представляет собой нечто иное в каждом конкретном случае, но принадлежит тому, уже описанному нами, минимуму, где основное логическое условие понятийного знака оказывается выполненным также для слова я.
Это может удивить лишь того, кто не может осуществить объективно обоснованные абстракции. Конечно, любой указательный знак может выполнять номинативную функцию, иначе не было бы никаких местоимений.
Здесь может возникнуть сомнение: не значит ли все это, что теперь надо опять отказаться от различия между указанием и номинацией? Это сомнение должно быть решительно отвергнуто. В противном случае все сказанное здесь было бы напрасно затраченными усилиями, а логик-критикан может снова затянуть насмешливую песенку о целых классах «бессмысленных слов» в естественном языке. Но лингвистика идет по верному пути и останется на нем, если она в сематологическом аспекте рассмотрит то, что же произошло, когда дейктические частицы превратились в склоняемые слова индоевропейских языков. Тогда полученная ими в дополнение к дейктической номинативная функция обрела звуковую форму. Но не все, что имеет сематологическую нагрузку, должно манифестироваться фонематически. Это демонстрирует нам пример инклюзивного и эксклюзивного «wir» в немецком, что можно подтвердить тысячами других примеров. Именно это имеет в виду и подчеркивает Эмиль Винклер в своих «Исследованиях по теории языка», и здесь я на его стороне. Но, возможно и вероятно, в большом объеме представлен случай, когда язык (la langue) в некотором отношении отходит от стадии амебообразной приспособляемости к разным речевым ситуациям, чтобы на более высоком уровне с помощью частично закрепленного, застывшего механизма обеспечить говорящему новый тип продуктивности. «Чистый» указательный сигнал (если таковой существует, существовал или мог бы существовать) является, являлся или мог бы являться стрелкой дорожного указателя, на котором не написано никакого имени, и ничем больше. Указатель пути не лишается функции стрелки, если на нем напишут географическое название; точно так же эта функция не исчезла, когда из частиц to-дейксиса произошли слова типа немецкого der. Этому der номинативная функция придана по крайней мере в такой степени, чтобы оно могло занять место в символическом поле прочих назывных слов. Поэтому оно справедливо зовется местоимением.
2. Слияние указательных частиц с предлогами
Другой основной пример того, как чистые указательные частицы или указательные сигналы могут также брать на себя назывную функцию, следует усматривать в латинских позиционных дейктических словах, где эта возможность систематически реализуется. Как можно сематологически описать то, что заложено в известных тройках слов типа hic, hinc. huc: istie, istine, istue; illie, illine, illuc? Я полагаю, что это следует делать точно по рецепту, предлагаемому нам переводами из латинского на языки, не обладающие таким богатством. В немецком мы образуем (помимо аналогов слова hier «здесь» — слов her «отсюда» и hin «сюда», — утративших первоначальный смысл и ставших многозначными) группы из двух слов, как, например: von hier «отсюда» и von dort «оттуда». Предлоги von, in auf — подлинные (недейктические) назывные слова, и назначение приведенных выше латинских образований заключается наряду с позиционным указанием также именно в назывании. Понятийно обозначаются три простейших и одновременно самых общих отношения, которые могут связывать нечто, например некоторое событие, с дейктически заданным местом. Событие может происходить в самом дейктически определенном месте, может направляться от него или к нему. Это тоже связано с понятийной категоризацией (begriffliche Bestimmung) и не должно включаться в теорию указательного поля. Если бы кто-нибудь попытался перечислить прочие функции указательного слова, которые ему можно придать с помощью тех или иных фонематических модуляций, то это было бы бесперспективным предприятием. Такому смельчаку можно указать на известные экзотические языки, чтобы окрылить его фантазию, но одновременно также подвести его к пониманию того, что такие предварительные конструкции — в отсутствии других необходимых данных — неосуществимы, то есть невыполнимы полностью, в силу недостатка других данных, необходимых для этого.
Одно замечание по поводу немецких her и hin. Известно, что они относятся к hier. Я сейчас имею в виду не морфологию, а спрашиваю как сематолог, каково сейчас отношение немецкого языка к закрытой системе латинского: hic, huc, hinc. Her и hin с точки зрения семантики ведут себя достаточно необычно. В примере Er kommt her «Он идет сюда» конечная точка (Zielpunkt) путешествия совпадает с «hier», в оборотах типа von Berlin her nach Breslau hin «из Берлина в Бреслау» наше языковое чутье начинает колебаться. Где в последнем случае должно быть hier «здесь» (реальное или фиктивное местоположение говорящего)? Если оно находится между Берлином и Бреслау, дело относительно просто. Однако не обязательно искать там; оно может быть абсолютно неопределенным. Практически полностью отрешенным от hier «здесь» я лично воспринимаю hin в сочетаниях типа: Der Wind streicht uber den See hin «Ветер поднимает рябь на озере». Для моего языкового чутья связь «her» с исходной точкой движения (Ausgangspunkt der Bewegung) представляется более сильной чем, соответственно, связь «hin» с конечной точкой. Таким образом здесь наблюдается переориентация языкового чутья по сравнению с древними языками. Сложные слова dahin, dorthin, hierhin как таковые указывают на то, что система уже не так крепка, как в латинском: hic, huc, hinc. Слово hierhin наряду с hic(r)her содержит явное требование перенесения (Versetzung). При употреблении слова hierhin мое фиктивное местоположение как говорящего не совпадает с фактическим. Как известно, эти загадочные отношения доставляют иностранцам такие же трудности, какие нам, говорящим по-немецки, поначалу доставляют пережитки iste-дейксиса, сосуществующие с der-дейксисом (например, в итальянском языке). Следующий (и далеко не последний) пример интересного наложения называния на указание представляют во всех языках союзы — кое-что об этом будет рассказано в параграфе про анафору.
3. Эгоцентрические и топомнестические указания. Класс продемонстративов. Примеры из японского и индейских языков
А теперь нечто, что должно подвести нас к разграничению эгоцентрических и топомнестических видов указания. Какой-нибудь шутник или фанатичный поклонник называния может поставить себе задачу вычеркнуть все указательные слова из лексикона и все же в общении с единомышленниками удовлетворять речевые потребности, которые в нашем языке удовлетворяются как раз вычеркнутыми словами. Проще всего предложить: давайте говорить не «здесь», а «нога», не «там» или «тут» (сопровождаемые указательным жестом), а использовать обозначения частей тела, например «лоб», «спина», «сердце» и «печень», и ориентироваться согласно договоренности, по которой «спина» обозначает «назад от отправителя», «лоб» — «вперед от отправителя». Конечно, можно было бы сделать центром координат получателя или распределить эту роль между двумя собеседниками. Что тогда? Я предлагаю новому сообществу девиз: указательные слова в нашем языковом общении умерли — да здравствует указание! Ибо из списка коммуникативных средств вычеркнуты были бы лишь определенные слова, а не само указание.
Вся эта вымышленная затея в нашей серьезной книге могла бы показаться досужим пусканием мыльных пузырей, если бы не было некоторых естественных человеческих языков, в которых указательные потребности действительно удовлетворяются в устной форме именно в соответствии с вышеописанным вымышленным рецептом. Все ли указательные потребности при этом удовлетворяются сразу или только некоторые — это еще вопрос, но то, что некоторые все же удовлетворяются, несомненно. Слов «я» и «ты» можно было бы столь же просто избежать. если условиться, например, словом «рот» обозначать отправителя, а получателя — словом «ухо» или употреблять вместо «я» и «ты» собственные имена, как это действительно происходит у некоторых детей, учащихся говорить.
Было бы удобно иметь подходящее имя для описанного, пока лишь воображаемого, способа удовлетворения указательных потребностей языкового общения. Он представляет большой интерес для теории языка, так как в нем наблюдается именно случай, обратный происхождению местоимений из чисто указательных частиц. Представим себе (опять только в воображении) следующее. Отправитель и получатель А и В (скажем, из любви к романтике, два охотника на медведей) должны знаками направлять внимание друг друга в перцептивном поле. Представляется бесспорным, что праиндоевропейцы вначале указывали, а затем и называли своими указательными словами.
Сначала to с указательным жестом, а затем из to — бругмановский тип der. В предложении der kommt naher указательное слово на самом деле заменяет назывное слово «медведь» или «буйвол» (возможно, в данном конкретном случае излишнее). Все это кажется нам столь естественным. как будто бы никогда не было и не может быть по-другому. Зачем говорить «нос» или «спина», если можно использовать указующую руку? Честно признаюсь, я с самого начала не знал, как ответить на этот вопрос.
Но нечто другое я считаю легкопостижимым и с психологической точки зрения таким же простым, как указание пальцем, а именно топомнестический способ. Если А и В знают свое охотничье угодье и ориентируются в нем по знакомым рубежам, то направлением могут служить названия этих рубежей. Так, например, насколько я помню, в кавалерии отдают приказы типа «На Вальдшпитце» или «Паппельбаум». А там, где отсутствуют рубежи, скажем в степи, рекомендуется ориентироваться по звездному небу, как в морских путешествиях; и хорошо известные направления ветра весьма небесполезны в качестве путеводной нити, для того, кто понял их жизненную важность на необозримой равнине. В конце концов важно только, чтобы получателя вела какая-то путеводная нить и он смог найти своими глазами предмет, на который направляют его внимание. Во всяком случае, психологи, даже такие психологи, которые никогда в жизни не были охотниками, лицом к лицу сталкиваются с тем, что и в нашей мыслительной деятельности (Vorstellungsleben) есть нечто, заслуживающее наименования «топомнестический способ». И при всех коммуникативных средствах, опирающихся на топомнестическую ориентацию и обращающихся к ней, называние главенствует над всем и предшествует всему остальному. Но если у нас указательные знаки pro nominibus stehen, то почему же тогда в других условиях именам не замещать указательные знаки? Это психологически вообразимая возможность, и ее надо было бы фиксировать неологизмом продемонстративы (Prodemonstrativa).
Индоевропеисты могут все это пропустить; но это касается других, например специалистов по индейским языкам и отчасти, как мне кажется, также японистов. Я предложил гг. д-ру Зоннеку и д-ру Локкеру серьезно и на фактическом материале проверить реальность явления продемонстративов, введенных мною как чистая возможность. Они сделали это и сообщили следующее.
Мы хотим на примерах показать возможность топомнестического принципа в языке. Возможно, специалисты по экзотическим языкам могли бы дать более яркие и совершенные примеры. Обнадеживающим свидетельством успеха наших теоретических устремлений был бы, конечно, толчок к более полному сравнительному исследованию этих явлений Возможно, некоторые из наших примеров и их интерпретация потребуют исправлений. Но нам важны здесь только иллюстративные примеры, а не демонстрация точных пределов распространения этих явлений.
а) Говоря о японском языке, мы опираемся на учебник разговорного японского языка Рудольфа Ланге. Этот язык обладает системой указательных местоимений (в узком смысле), полностью соответствующей латинской: hic, iste, ille (см.: Lange. Ор. cit., S. 43). Kono (сущ.) и kore (прил.) относятся к лицам или предметам, находящимся перед говорящим; sono и sore — к лицу, находящемуся перед лицом, к которому обращено высказывание; аnо и are—к предметам, удаленным от собеседников. Здесь, как. кстати, и при некоторых дублетах глаголов (ор. cit., S. 161), предполагается, что «роли» собеседников, «лица» выступают как дифференцирующий фактор. Однако обращает на себя внимание то, что нет первичных личных местоимений, нет ролевых указательных слов, изначально созданных для этой цели (ор. cit., S. 33). Вместо них в качестве продемонстративов (в нашем смысле слова) выступают существительные, распределение которых по лицам осуществляется прежде всего соответственно социальному положению, причем следует учитывать требования вежливости говорящего по отношению к собеседнику. В этом смысле мы находим для первого лица лексические значения типа «ничтожное, бессловесное лицо, слуга», для второго лица —»господин, князь, уважаемое «состояние»«, причем, конечно следует заметить, что современная коммуникативная значимость уже не соответствует этимологической. Но это не опровергает сформулированный принцип. Таким образом, лица называются, а не «указываются» с помощью указательных слов, иерархия же устанавливается в соответствии с социальными отношениями, которые даны в речевой ситуации.
Наряду с этим имеется иначе устроенная локальная и имплицитно-личная система, использующая дериваты вышеупомянутого указательного местоимения, дифференцированного по лицам. Эти дериваты образованы, конечно, не с помощью суффиксов, а путем прибавления существительного ho «сторона». Итак, kono ho «эта (hic! ) сторона» = «я», sono ho «эта (iste!) сторона» = «ты». Если, кроме того, обратиться к te-mae, букв. «под рукой» (vor der Hand), которое может быть как скромно-покорным «я», так и презрительным «ты», то это примечательное явление можно понять как контаминацию локального и социального принципов. К значению, определенному вначале только локально, присоединяется значение «собеседник, находящийся на более низкой социальной ступени»; в конкретной ситуации это может быть и лицо, к которому обращаются. Вне этой системы находится watak'shi, букв. «частный интерес, частно», и ware (по Хофману, букв. «центр') вместо «я», В обоих словах отчетливо проявляется тот же продемонстративный характер, который мы сумели выявить выше для первого вида суррогатов личных местоимений, хотя здесь и другая основа иерархизации.
б) Для другой области — области локальных демонстративов— следует указать на так называемые префиксы частей тела в некоторых индейских языках. В языке такелма (описанном в работе Э. Сепира для справочника «Handbook» под ред. Боаса), наблюдаются следующие отношения. Префиксы частей тела (с. 73) встречаются только внутри глагольного комплекса как общее определение участвующей части тела, наряду с ними имеются обычные существительные с соответствующими значениями. Следовательно, их нельзя рассматривать как обыкновенные имена. Но это ничего не меняет в продемонстративном характере их переносного употребления, при котором коррелируют «голова» и «глаз», «рот» и «напротив», «ухо» и «вдоль», «затылок» и «сзади», «спина, талия» и «между», «грудь» и «напротив», «утроба» и «в», «нога» и «под», «глаз», «лицо» и «к». Локальное отношение называется, а не «указывается». Эгоцентрический аспект важен лишь настолько, насколько отношения положения в собственном теле служат основой для семантических переносов.
Глава III ПОЛЕ СИМВОЛОВ ЯЗЫКА И НАЗЫВНЫЕ СЛОВА
Программа
Указательное поле языка в непосредственном общении — это система «здесь — теперь — я» субъективной ориентации. Бодрствуя, отправитель и получатель постоянно существуют в этой системе ориентации и в опоре на нее понимают жесты и другие средства наглядного указания (Leithilfen der demonstratio ad oculos). А дейксис к воображаемому (Deixis am Phantasma), которой мы описали выше, использует, если при номинации прибегают к «перенесению», то же указательное поле и те же указательные слова, как в случае наглядного указания (demonstratio ad oculos). Языковое поле символов в сложном языковом произведении дает в наше распоряжение еще один класс опор для конструирования и понимания; их можно объединить под общим названием контекст; ситуация и контекст, грубо говоря, — это два источника, питающих в каждом конкретном случае точную интерпретацию языковых высказываний. Теперь нам важно охватить целиком поле символов языка и систематически расчленить его. Перед языкознанием открываются два пути к этой цели: путь имманентного анализа и путь расширенного сравнения языка с другим механизмом репрезентации, сравнения с другими неязыковыми репрезентативными системами.
Я предлагаю комбинированный путь, и мне едва ли нужно подробно разъяснять его преимущества. При имманентном подходе мы опираемся ногами на твердую почву, но часто не знаем, как нам быть с «фактами», Можно считать истиной, что разделы языкознания походят на хорошо ухоженный парк, но столь же истинно и то, что мы пока еще просто не совладали со всем многообразием человеческих языков. Чтобы наряду с этим можно было сделать плодотворной для теории языка нашу идею об инструментальной модели (Organon-Modell) языка и о доминантности в ее рамках его репрезентативной функции, отважимся вначале провести выходящее за рамки языка сравнение. Вундт уже давным-давно включил чело-веческий звуковой язык в совокупность того, что у зверей и людей относится к средствам «выражения». Основные идеи его теории выражения я обсудил и оценил по достоинству в специальной публикации. Я рассматривал эти идеи с позиций сегодняшнего дня и как звено того целостного развития, которое, начавшись в XVIII столетии, наложило свой отпечаток и на новое. Тот, кто сумел постичь, что выражение и репрезентация суть разные структуры, неотвратимо окажется перед задачей провести еще одно сопоставление, чтобы получить возможность включить язык во все то, что вместе с языком призвано служить для репрезентации.
Современный человек знает и использует разнообразные репрезентативные средства; не представляет труда сопоставить структуру и функцию каждого из них со звуковым языком и, идя по такому пути, шаг за шагом составить себе представление о своеобразии систем такого типа, как язык. Как и при всяком сравнении, и в данном случае сходства и различия в равной степени поучительны. Если в качестве стимула необходим выдающийся пример из истории, то по нескольким причинам следует вспомнить проведенное Лессингом сопоставление поэзии и живописи. Правда, он обсуждал проблемы не языка, а искусства и проводил очень обобщенное сопоставление, но тем не менее стало ясно одно обстоятельство, которое с тех пор уже нельзя оставлять без внимания, а именно то обстоятельство, что неправильно истолкованное или неправильно использованное высказывание Горация ut pictura poesis «как картина, поэзия» по необходимости терпит крах из-за структурных различий между языковым и живописным механизмами репрезентации или по меньшей мере наталкивается на непреодолимые преграды.
Язык живописует отнюдь не в той степени, в какой это позволяли бы возможности человеческого голоса, а лишь символизирует. Назывные слова являются символами предметов. Однако подобно тому, как краски живописца нуждаются в холсте, чтобы стать картиной, так и языковым символам требуется окружение, в котором они располагаются. Мы назовем его полем символов языка. Это еще одно понятие, которое я предлагаю и объясняю ниже, оно выполняет свою важнейшую миссию благодаря более общему и более четкому охвату того отношения, которое существует между синтаксическими и лексическими явлениями языка. Обычно эти коррелятивные явления противопоставляются друг другу как форма и материал. Однако, несмотря на периодически возникающие то там, то тут, но остающиеся безрезультатными попытки обновления, это противопоставление едва ли выходит за пределы аристотелевского образа мыслей. Вместе с тем в психологии в процессе исследований мыслительных процессов и в ходе дискуссий о гештальте проблема формы и материала была осмыслена по-новому; теперь следует реализовать это достижение и в теории языка.
План излагаемого ниже выглядит следующим образом: имманентным путем будут выявляться и обсуждаться факторы контекста. Затем будет проведено выходящее за рамки языка сопоставление; оно должно помочь более четко разграничить в первом приближении два компонента — поле и символ. При таком сравнении станет ясно, что обнаруженное имманентным путем входит в каждую продуктивную систему средств репрезентации: начиная со сцены артиста и холста живописца и кончая системой координат «аналитической» геометрии повсюду существуют поля и то, что в них встраивается. И средоточием всего является язык как средство репрезентации. Однако за этим первым выводом из проведенного сопоставления должен последовать еще один, чтобы все сказанное стало приложимым к эмпирической лингвистике. И этот второй вывод в наиболее точной формулировке выглядит следующим образом: языковой репрезентативный инструментарий относится к средствам косвенной репрезентации; это инструментарий, занимающий центральное положение, инструментарий, в котором определенную роль играют посредники в качестве упорядочивающих факторов. Не следует думать, будто в языке дело обстоит так, что звуковой материал благодаря своей наглядной упорядоченности непосредственно представляет собой зеркало действительности и репрезентирует ее. Все обстоит совсем по-иному. Между звуковой материей и действительностью стоит совокупность опосредствующих факторов, стоят (повторим еще раз это слово) языковые посредники, стоит, например, в нашем языке инструментарий индоевропейских падежей. Ниже мы обратимся к тому, «что встраивается» (das «Eingesetzte»), то есть к языковым понятийным знакам, и завершим в предварительном порядке анализ одним хорошо известным науке примером языкового полевого инструментария. Это уже упоминавшаяся выше падежная система индоевропейских языков.
Заранее скажем, что наша дерзость замахиваться на все сразу, а пока что удовлетворяться лишь обзором всех сходных полевых инструментариев имеет пределы. В том месте, до которого мы дойдем, в действие вступает обусловленное разным мировосприятием различие между человеческими языками, — различие, впервые обнаруженное В, фон Гумбольдтом, вслед за которым с тех пор часто удачно, а часто недальновидно вычленяли новое понятие внутренней языковой формы. Я полагаю, что наряду с (коррелятивно относящимися сюда) этимологическими различиями, о которых с психологических позиций будет кое-что сказано ниже в §14, к ядру внутренней формы принадлежит и то, что разные языковые семьи отдают предпочтение разным полям посредников и символов, поскольку то, что надо репрезентировать, то есть мир, в котором люди живут, они видят по-разному. Пожалуй, все в целом это наиболее сопоставимо с известными нам различиями в зрительном восприятии живописцев. Различия, наверное, не меньшие, но они не должны быть и большими. Суть заключается, по моему мнению, не более как в отдавании предпочтения. Ведь для нас, индоевропейцев, вовсе не является недоступным мышление с помощью чуждых для нас символических полей; напротив, практически для всех чуждых полевых инструментариев в нашем языке найдутся параллели. Этого я сейчас не стану доказывать; однако полагаю, что это удастся сделать на основе выводов из обсуждения указательного поля и на основе представляющихся мне удачными решений, касающихся символического поля, о чем речь пойдет в §15.
Собственные наблюдения позволяют мне надеяться, что последующим поколениям исследователей удастся на основе достигнутого разработать настоящую систему полевых инструментариев во всех языках мира — первоначально на базе модели, как в случаях всего того, что в сфере
теории языка можно назвать действительным открытием. Но затем, что не менее важно, следует базируясь на множестве моделей и уверенно опираясь на то, что существует, индуктивным путем верифицировать одну модель. Сам по себе модельный подход недостаточен ни в физике (где была необходимость, например, создать не какую-либо просто возможную модель атома, а такую, которая была бы эмпирически плодотворной), ни в языкознании, которое в вопросе верификации нисколько не должно отставать в отношении применяемых в других науках строжайших требований к доказательствам. Я сам, чтобы не печатать что-то сырое, отказался от публикации одной своей работы, содержавшей нечто подобное. Мне показалось, что некоторые черты символических полей можно было бы осмыслить, если можно было бы эскимосские языки как полностью импрессионистские противопоставить языкам банту как полностью категориальным, а китайский язык с его известной склонностью к предметно индивидуальному — индоевропейским языкам, в которых универсальное трактуется как поддающееся демонстрации. Но мне пришлось убедиться в том, что лично для меня было недостижимо получить действительное знание фактического материала, которое было бы необходимо для такого рода сопоставительных штудий. Поэтому я здесь лишь упоминаю свою попытку с целью наметить то направление, в котором я считаю возможным продолжение лингвистического анализа человеческих языков.
В §13, как в интермедии, выясняется, обладает ли язык в известном нам качестве, помимо символического поля, также живописным полем (Malfeld). Результат отрицателен. Все случаи звукоподражания оказываются со структурно-аналитической точки зрения вторичными и рудиментарными явлениями. В языке наглядный момент, если его понимать в духе хорошо продуманного высказывания Канта, что понятия без наглядности пусты, следует искать не в возможностях живописания, а в сфере указательного поля языка. В своих лекциях по теории языка я давно уже разделял оба эти момента, но продолжал говорить о первичном репрезентативном поле, которое характеризовалось как живописное. Теперь я вижу, что живописные пятна, которые действительно встречаются, остаются изолированными и не входят в когерентный порядок, который на самом деле заслуживал бы названия «живописное поле». Следовательно, в языке имеются не три поля — живописное, указательное и символическое, — а всего лишь два — указательное и символическое поля. Вполне возможно, что живописующие звуковые характеристики, которые обнаруживаются у многих слов, — это древние явления, которые предшествовали становлению фонем. Данное предположение будет рассмотрено позже. Его можно считать дополнением к нашей оценке звукоподражания, не более чем предположением, которое было высказано в качестве фиктивной основы и для контрастного описания действительных условий. И несколько пространный анализ звукоподражательного способа можно рассматривать как своего рода прелюдию к учению о поле символов языка; и, будучи прелюдией, такой анализ должен был быть обстоятельным.
В этом разделе мы займемся анализом. Всякий, кто разлагает какой-либо объект с научной целью, обязан производить расчленение в соответствии со структурой. Разруб, который выполняет мясник, тоже имеет смысл, но только практический — для кухни. Анатом расчленяет иным образом, а крупные лингвисты всегда стремились поступать как хорошие анатомы и расчленять сложные языковые образования морфологически корректно. В большем и нет необходимости для анализирующего «язык», понимаемый как «la langue». То обстоятельство, что анатом расчленяет трупы, отнюдь не мешает ему использовать свои результаты для живых; то обстоятельство, что грамматист расчленяет омертвевшие продукты или «оболочки» живых актов речи, вовсе не мешает ему использовать свои результаты как научному интерпретатору живого или некогда бывшего живым, то есть как филологу в самом широком смысле слова. На этот счет не должно возникать никаких разногласий.
Чтобы избежать односторонности анализирующего метода, при выявлении структуры la langue нужно пойти и в обратном направлении. Четвертый раздел данной книги задуман как синтезирующий. Тот, кто хочет конструировать, должен позаботиться об элементарных частях и о связующих средствах для них: о кирпичах и растворе при строительстве дома, а лингвист — о системе звуков, словарном составе и средствах синтаксической связи. Так поступали издавна, и это было целесообразно. Лингвиста острее всего интересует вопрос, почему это было целесообразно. Естественно, результат разложения, если все в порядке, не может и не должен приходить в противоречие с синтезирующим взглядом на тот же самый объект. Распределять вопросы и ответы по двум главам в конце исследования было бы излишне. Поскольку в данный момент мы находимся только в его середине и до конца еще далеко, имеет смысл фрагментарные сведения обсуждать дважды.
§10. СИМПРАКТИЧЕСКОЕ, СИМФИЗИЧЕСКОЕ И СИНСЕМАНТИЧЕСКОЕ ОКРУЖЕНИЕ ЯЗЫКОВЫХ ЗНАКОВ
Понятие окружения
Название и понятие окружение (Umfeld), используемое здесь, заимствовано из теории цвета. Именно ученики Эвальда Херинга понятным образом описали и точно определили важный феномен цветового контраста, указав, что восприятие каждого цветового пятнышка на какой-либо поверхности определяется и влиянием «окружения» этого пятнышка. Вряд ли необходимо специально подчеркивать, что «внутреннее поле» (Infeld) и его окружение, «внешнее поле», взаимодействуют. Эта трактовка была развита дальше и перенесена на многое другое при его рассмотрении как целого. Исследования этого рода в их совокупности называются гештальт-психологией. Исследователи никогда не упускали полностью из виду и никогда не отрицали те — в настоящее время лучше, чем раньше, изученные — факты, которые свидетельствуют о том, что чувственные данные обычно существуют не изолированно, а встроены или вмонтированы в переменные «целостности» психического процесса и поэтому подвергаются соответствующим модификациям. Поэтому название «окружение» как бы напросилось само собой и закрепилось.
Особая группа чувственно воспринимаемых предметов или процессов, которые мы называем языковыми знаками, не составляет исключения. Это разумеется само собой. Задуматься же следует только над тем, чтоб именно при появлении этих знаков считать релевантным «окружением», влияние которого доказуемо. Дело в том, что это необходимо определять заново в каждой новой сфере применения общего правила воздействия окружения. Как кровь называют соком особого рода, так и знаковые единицы — это особые сущности. Нет нужды доказывать специалисту, что наиболее важным и наиболее интересным окружением языкового знака является контекст; единичное выступает вместе с ему подобным во взаимосвязи, и эта взаимосвязь оказывается воздействующим окружением. Однако, кроме этого главного случая, существуют еще два других случая; возможны случаи употребления языковых знаков, свободного от контекста, но не от внешнего поля. Я начну с этих случаев, чтобы при рассмотрении синсемантического окружения располагать всей совокупностью случаев и быть в состоянии расклассифицировать их с помощью четко сформулированных критериев. Это необходимо, в частности, для окончательного выяснения проблемы так называемого языкового эллипсиса. Эллипсисы издавна являются камнем преткновения для языковедов-теоретиков; изучение эллипсисов послужило для меня первым импульсом в тех исследованиях, о которых говорится ниже. Однако, как это обычно бывает, результаты их вышли за пределы первоначальной постановки проблемы.
1. Эмпрактические высказывания
При непредвзятом подходе к сфере повседневного употребления языковых знаков можно быстро составить длинный список случаев, почти или полностью не зависящих от контекста, и установить, что они легко, будто сами собой, подразделяются на два класса. Это, Во-первых, эмпрактические именования и указания с помощью изолированных языковых знаков. Общеизвестно, что скупой на слова посетитель кафе обратится к официанту со словами einen schwarzen «одну чашку черного кофе», а пассажир в трамвае скажет кондуктору geradeaus «без пересадки» или umsteigen «с пересадкой». И посетитель и пассажир процедят сквозь зубы практически достаточные высказывания. Когда в Вене существовал еще только один вид трамвайных билетов, пассажиру не требовалось говорить «с пересадкой». Присутствовавшему при таком беззвучно совершающемся в трамвае акте приобретения билета было ясно, из какого граничного случая следует исходить при объяснении большинства так называемых «эллиптических высказываний»: языковые островки возникают в море безмолвного, но однозначного общения там, где необходимо осуществить дифференциацию, диакризу, то есть различение нескольких возможностей, и где удобно это сделать с помощью одного произнесенного слова. Они выполняют функцию, сходную с функцией названий и стрелок на указателях, и являются столь же желательными, сколь желательны указатели в точках пересечения троп, по которым необходимо идти.
Среди почерпнутых из повседневного общения примеров, которыми я располагаю, имеются недосказанные до конца и содержащие эллипсисы предложения, характеризующиеся различной степенью и разными нюансами неполноты, а также слова, употребленные либо совершенно без контекста, либо с очень скудным контекстом. При непредвзятом подходе оказывается абсолютно безразличным, являются такие слова указательными или имеющими номинативную функцию. Если пассажир трамвая захочет, он может, вместо того чтобы сказать «с пересадкой», указать пальцем на одну из билетных катушек в руках кондуктора, чтобы выразить свое желание. В принципе слово geradeaus «без пересадки», которое, может быть, следует (а может быть, и нет) трактовать как наречие, находится на одной ступени с глаголом umsteigen «пересаживаться». Создается впечатление, словно аккузатив einen schwarzen тоже стоит на одной ступени с номинативом; иногда достаточно кивка головы или «да», если собеседник ждет одобрения и по собственному побуждению делает то, что требуется. Но можно, если захочется, сказать «сегодня что-нибудь другое». Назывные слова и в таком употреблении остаются тем, чем они являются, они называют нечто. То обстоятельство, что они иногда маршируют в одном строю с любыми другими языковыми и неязыковыми знаками, способными осуществлять необходимое различение, легко соблазняет теоретика одинаково трактовать все случаи. Однако здесь требуется осмотрительность.
При отсутствии контекста языковед-теоретик должен особенно остерегаться поспешных обобщений. Может быть так, что говорящий в данном конкретном случае воспроизводит какой-то фрагмент предложения и опускает другой. Может быть и так, что лингвист по тому или иному формальному моменту определит синтаксическое место языкового знака. И что это означает? Едва ли больше того, что языковой знак в том виде, как он был произнесен, мог бы стоять на каком-то определенном месте в контексте и обычно стоит там. Тот, кто захотел бы рассматривать такое толкование как достаточное и необходимое для всех случаев, проявил бы глубокое непонимание психологических условий. Вначале и я так поступал, пока не понял, сколь произвольными и вымученными оказывались мои достройки. Когда я начинал теоретизировать, достраивая предложения в тех случаях, в которых наивная практика была совершенно однозначной, я иногда казался себе при этом глупым школьником или (что было бы, возможно, точнее) педантичным буквоедом.
Когда скупой на слова посетитель кафе говорит: einen schwarzen, — он воспроизводит первый попавшийся фрагмент из резервуара своей языковой памяти и ведет себя при этом так же, как человек, который, для того чтобы забить гвоздь, хватает первый попавшийся ему под руку предмет. Не требуется, чтобы это был настоящий молоток. Таким предметом может оказаться альпинистский ботинок, кусачки или кирпич. В описываемой ситуации в кафе необходимо сделать выбор из нескольких равновероятных напитков, и для этого достаточно сказать schwarz или даже употребить изолированный предлог ohne «без». В описываемой ситуации было удобно воспользоваться куском предложения einen schwarzen; таким способом, как мне кажется, с психологической точки зрения сказано все, что требовалось сказать. Почему именно данный кусок предложения был нужен? Это не составляет загадки. Если его произнести, то для обоих собеседников он как бы несет в виде своего ореола схему своего предложения; это действительно так. Но пристраивать к произнесенному слову всю схему предложения не требуется.
Упорный сторонник общей идеи эллипсиса будет указывать на то, что ведь во всех случаях вокруг эмпрактического наименования можно сконструировать предложение. Ответ на это гласит: это, бесспорно, так, но тем не менее ничего не доказывает. Ведь человек, хорошо владеющий языком, может придумать более или менее подходящий текст к любой фазе коммуникативного акта, протекающего в абсолютном молчании; деньги в протянутой руке пассажира трамвая «говорят» кондуктору: «Дайте, пожалуйста, мне билет!» Конечно, жест «говорит» это примерно с той же однозначностью, что и поднятая передняя лапа собаки, которая смотрит на обедающего хозяина и повизгиванием просит: «Дай, пожалуйста, и мне кусочек!» Если пассажир нем или это англичанин, не умеющий ни слова сказать по-немецки, о чем говорит в таком случае его жест? Говорит он на любом языке или ни на каком? Нет, жест есть жест, а язык есть язык; плохо обстояло бы дело с мимикой и жестами в человеческом общении, если бы все нужно было подкреплять звуковым языком и адекватно звуковым языком интерпретировать, переводить на него. Стороннику эллипсиса нужно было бы привести доказательства того, что использованные эмпрактически, изолированные номинации якобы не способны служить однозначным знаком в общении без примысливания (отправителем и получателем) схемы предложения.
И он не сможет привести такого доказательства ни из сферы процессов в психофизической системе нормальных коммуникантов, ни из сферы процессов в психологической системе пациентов с нарушениями центральной нервной системы. Как раз из сферы последних можно было бы, если бы это потребовалось и оправдывало себя, привести наиболее убедительный контраргумент. Точнее говоря, требовалось бы доказать, что в случаях, в которых способность строить грамматически правильные предложения полностью нарушена, эмпрактическое использование номинативных слов не снизилось в равной степени. Существуют, как известно, афазии и апраксии, и нарушения не протекают в такой степени параллельно; они коварьируют не с такой простой закономерностью, как это предполагает общая теория эллипсиса. Удобнее и столь же важен контраргумент, который можно найти в детской. Еще задолго до того, как ребенку удается построить первое предложение из нескольких слов, он использует вполне осмысленно и понятным для нас образом жесты и удобные эмпрактические номинации. Следовательно, такое употребление, по-видимому, онтологически древнее.
Взрослый человек — говорящее существо, но он не в такой степени. как сторонники теории эллипсиса, по-видимому, молчаливо предполагают, homo loquax. Зачем говорить, если на практике можно столь же хорошо или даже лучше обойтись без говорения? Когда в деятельность включается диакритический языковой знак, тогда во многих случаях не нужен какой-то еще словесный ореол. Ведь вместо замещающих знаков такой знак имеет вокруг себя замещаемое и может на него опираться. То, что посетитель кафе хочет что-то выпить, а человек, стоящий в очереди к театральной кассе и подходящий к окошечку, когда до него доходит очередь, хочет что-то купить, давно понял его партнер (за окошечком); покупателю в случае неоднозначной ситуации, образно говоря, на распутье, при его безмолвном осмысленном поведении требуется языковой знак только в качестве диакритики. Он употребляет такой знак, и многозначность устраняется; это и есть эмпрактическое употребление языковых знаков. Релевантным окружением, в которое помещен этот знак, является практика; поэтому мы говорим также (ради сходства звучания): он выступает симпрактически встроенным. На этом можно закончить простое объяснение предлагаемых терминов «эмпрактически или симпрактически»; ниже мы еще раз вернемся к их обсуждению по существу и рассмотрим вместе все основные случаи.
2. Закрепленные названия
Совершенно по-иному выглядят обстоятельства для другого класса случаев использования изолированных, то есть свободных от воздействия контекста, номинаций. Они могут выступать прочно прикрепленными к названному. К товарам прикрепляют этикетки с их названиями, на указателях пишут названия населенных пунктов, предметы «клеймят» именами собственными их владельцев или производителей. Названия книг и глав, лаконичные подписи под картинами и надписи на памятниках тоже прочно прикреплены к называемому.
Это условие, если его правильно понимать, действительно и для названий населенных пунктов на указателях, и для имен владельцев или производителей на предметах, изготовленных рукой человека. Ведь дорожный указатель имеет постоянное место на местности и несет на себе название места, и это название именует не сам указатель, а тот населенный пункт, на который он указывает. Именование населенного пункта осуществляется как бы дистанционно. И лишь чуть-чуть иначе несет имя владельца или изготовителя движимая собственность или предмет, сделанный рукой человека. Этикетки с именем изготовителя или собственника обозначают не качественную определенность (poiothV) обозначаемого предмета, а называют лицо, которое состоит с ним в известном нам отношении собственника или изготовителя. И если образное, краткое выражение «дистанционно», которым выше была обозначена функция дорожного указателя как носителя названия населенного пункта, будет понято восприимчивым читателем и принято им, то от того же самого читателя можно ожидать, что он аналогичным (конечно, не полностью идентичным) способом интерпретирует и обозначение владельца или изготовителя с помощью прикрепленного к предмету имени. Общим для всего класса использований имен, о которых здесь говорится, является прикрепленность к предметам; мы предлагаем в таком случае говорить о симфизическом использовании.
Существуют пограничные случаи, которые по необходимости приходится учитывать. Так, например, современная изощренная реклама своеобразным образом атакует читателя, помещая изолированные названия товаров в газетах, на придорожных щитах, на стенах домов, и даже заставляет их появляться на голубом небе. Название, и ничего более. При этом предполагается, либо что атакованные таким способом психофизические системы сами дополнят необходимое и представят себе товар, либо что эти системы, не решив задачи, придут в благоприятное для рекламы состояние заинтересованности и при первом удобном случае появления прикрепленного имени обратят из психического побуждения внимание на него и тем самым на товар. Это психологически интересный случай, но не более.
Имеет ли смысл вводить специальный термин для данного класса случаев использования языковых знаков? Безусловно, ибо прикрепленные названия часто функционируют как этикетки (Marke). Этикетки и метки (Male) привлекают обстоятельного языковеда-теоретика по нескольким причинам: этикетки и метки на предметах, естественные и искусственно нанесенные, очень интересны в сематологическом отношении и раскрывают сематологу нечто такое, что может быть интересным и для лингвистики. Достаточно вспомнить, например, что фонемы — это метки на тех звуковых целостностях, которые мы называем словами; фонемы — это метки на звуковом отрезке, называемом словом. И предметы (номинат назывных слов) должны обладать опознаваемыми различительными свойствами, где бы они ни оказались в поле чувственного восприятия говорящего и как бы ни нуждались в наименовании «каждый на свой лад». При этом часто обращается внимание на такие моменты, которые наивный носитель немецкого языка назвал бы истинными «метками или этикетками». Абстрактно мыслящий логик подойдет более обобщенно и использует термин «признаки» (Merkmale) для всех условий, которым должен отвечать предмет, чтобы ему можно было поставить в соответствие номинативное слово как знак понятия. С точки зрения терминологии слова «метка» и «этикетка» целесообразно применять по отношению к чувственно легко выделимым специальным знакам, само собой разумеется, естественным и искусственным; родимые пятна являются такими специальными знаками. Но очертить четкие границы этой группы вряд ли возможно.
Если назывные слова используются как товарные знаки, то они попадают в пестрое общество других, неязыковых товарных знаков (картинки и символические, иногда похожие на гербы или заимствованные из гербов и воспроизводящие предмет элементарные знаки) и претерпевают в этой атмосфере своеобразные преобразования, о которых подробнее будет сказано в другом месте. Законодательные положения о наименованиях, которые регистрируются и охраняются как товарные знаки, легко обосновать и систематизировать с сематологических позиций; те же, которые уже существуют, можно post festum обосновать теоретически, а специалистам в этой области можно дать совет по тем вопросам, на которые пока еще нет полностью согласованных и рациональных ответов. С лингвистической точки зрения существен тот факт, что прикрепленные к товару в качестве его знака слова лишены какого-либо контекста, но и не нуждаются в нем. Будучи прикрепленными к товару, они оказываются равноправными с его предметной характеристикой. Однако у них то преимущество, что их легко прочесть и вновь включить в контекст как обычные назывные слова; с сематологической точки зрения это чрезвычайно примечательная двойственность, следствия которой весьма поучительны.
По поводу названий на указателях — шире: по поводу прикрепленных наименований, которые требуют от читателя, чтобы он следовал дейктическим предписаниям, если хочет найти названное, — необходимо сказать еще следующее. Чтобы несколько смягчить монотонность изложения, вспомним о пояснениях на медных таблицах, прикрепленных на смотровых вышках. Там можно увидеть направленные во все стороны света длинные и короткие стрелки и географические названия над ними. На панорамных фотографиях в Бедекере географические названия помещены на небе и соединены стрелками с горными вершинами и поселениями. Это также (дейктическая) соотнесенность. Такие развернутые демонстрационные средства повторяют с избыточностью то же самое, что осуществляет бругмановский Der-дейксис при сопровождении номинативного слова жестом и указательным словом, как в уже приводившемся примере der Hut «эта/та шляпа». Назывное слово, как в случае живой речи, так и в том случае, когда зрительно воспринимаемое, читаемое написание слова сопровождается указательным знаком типа стрелки, в равной мере включено в структуру demonstratio ad oculos.
3. Аналогия из сферы геральдики
Несколько слов в заключение. Логически рассуждая, каждый чувственно воспринимаемый предмет, используемый в конкретном случае в качестве языкового знака (сюда ради простоты можно было бы отнести и «процессы»), занимает свое четко определенное место в пространстве и, следовательно, имеет предметное окружение. Даже напечатанные в книгах символы, которые мы накапливаем в библиотеках, будучи чувственно воспринимаемыми предметами, стоят Где-то и как-то на бумажной поверхности и прочно там закреплены. В нашем анализе важно выяснить, релевантно ли такого рода прочное сцепление для их назначения как знаков. Бумага в книгах представляет собой не что иное, как равнодушный носитель (разумеется, необходимый), который, согласно пословице, послушно и терпеливо выносит все. Точно так же типографская краска готова любую форму сделать визуально воспринимаемой. Но совсем по-иному, чем бумага соотносится с изображенными на ней черными фигурами. соотносятся товар с напечатанным на нем его названием и вообще каждый носитель языкового знака с этим знаком, если этот знак выступает как его имя. В этом случае прикрепление знака становится физическим, доступным для чувственного восприятия критерием соотнесенности. Поясним метод прикрепления еще на одном сопоставимом примере, интересном с исторической точки зрения, — на примере герба.
В средневековье, когда неистово увлекались символами, очень широко были распространены гербы, более благородные, нежели современные товарные знаки. Этикетки и гербы возникли, видимо, очень давно и имеют отчасти родственное происхождение. Ведь знаки собственности изобретал и почитал создающий и охраняющий собственность homo socialis. И тот же самый объединявшийся в социальные союзы человек создавал там, где это было необходимо, знаки своих союзов, знаки принадлежности к ним. Как известно, средневековые геральдические фигуры первоначально появились на стягах военных дружин и лишь с XIII столетия стали оформляться как наследственные символы собственности и главным образом как символы рода, что в некоторых случаях интересно с сематологической точки зрения. Вспомним, например, о том, как на вершине своего кратковременного существования (на протяжении трех или четырех столетий) рыцарский герб появлялся во время торжественных ристалищ. Герб помещали обычно на щите его владельца, и герб характеризовал того как рыцаря имярек. Но функция герба не ограничивалась ролью простого диакритического знака, герб прославлял род и повествовал также о личных достоинствах и судьбе своего владельца. А для этого ему, как всякому сложному репрезентативному средству, требовалось поле репрезентации (Darstellungsfeld). Поверхность щита была местом, где можно было поместить многое; ей был придан статус репрезентативного поля, и она была превращена в знаковое поле. На щите были верх и низ, правая и левая стороны, а многообразные его членения создавали большее или меньшее разнообразие синтаксически релевантных позиций для элементарных символов. Все вместе взятое вполне корректно называлось «полем» или «полями».
Тот факт, что при этом не развился целостный метод репрезентации объясняется, конечно, не недостаточностью внешних средств, не отсутствием необходимого богатства элементарных символов и полевых значимостей. Ни геральдические правила профессиональных герольдов того времени, ни университетские профессора геральдики не смогли удержать живое творчество в рамках четкой системы. Прусское главное геральдическое управление (с 1706 г.) занималось, по существу, лишь корректной регистрацией, а превосходно задуманная — с сематологической точки зрения — попытка обновить и реформировать геральдику, предпринятая Наполеоном, намеревавшимся последовательно и ясно отразить в гербах иерархию своего чиновного дворянства, не смогла закрепиться. Но в данном случае повлияли, по-видимому, не сематологические, а иные причины.
Весь герб представляет собой, таким образом, поле символов с элементарными знаками, которые получают свои значения соответственно месту, занимаемому ими в поле; ведь отнюдь не безразлично, как расчленено все поле и на каком месте стоит элементарный знак. Все вместе взятое представляет собой зарегистрированный в геральдическом реестре родовой герб. Он использовался в симфизическом окружении: его носили, например, на турнирах, его укрепляли на воротах родового замка, его прикрепляли как знак собственности к любым движимым предметам. И такое прикрепление было релевантно во всех случаях использования герба. Для герба прикрепление было. регулярным, тогда как для языковых знаков оно является лишь вторичным.
Сравним еще герб с надписями на надгробиях и т.п. В таких надписях часто содержатся указательные слова, которые поддерживают прикрепление и уточняют его. Кто же является в таком указательном поле отправителем, а кто — получателем? Иногда говорит надгробие, а иногда тот, кто стоит рядом: «Здесь почиет во бозе г-н N.N.» Однако к подошедшему к могиле человеку может обращаться и сам покойный: «Путник, ты идешь в Спарту... и зришь нас покоящимися здесь...» Ясно, что в следующем случае говорит не надгробие, а стоящий перед ним гид: «эту каменную башню... hoc monumentum erexit Carolus Theodorus»; иначе обстоит дело в случае колокола, провозглашающего: vivos voco, mortuos plango, fulgura frango «зову живых, оплакиваю мертвых, укрощаю молнии'. Я не знаю, можно ли придумать еще более сложные коммуникативные ситуации; их, если такие ситуации вообще встречаются, можно было бы, вероятно, обнаружить среди очень изобретательных надписей на альпийских памятных знаках.
Герб не имеет собственных указательных знаков; ему пришлось бы их заимствовать из языка, как это не так уж редко бывает на старинных монетах. Подобная ситуация заслуживает пристального внимания, поскольку она подготавливает вопрос общего характера: как обстояло дело с исторически древнейшими фиксациями произнесенных слов на кусках коры, дерева или камня? В таких случаях оказывается невозможной помощь указательного пальца, помощь особенностей голоса и качества звуков; разве это обстоятельство не создавало значительных первоначальных трудностей? Ответ гласит: во всяком случае, не там, где наглядное указание (demonstratio ad oculos) и в разговорном языке стало уже устаревшим, — устаревшим, как нас учит эпическое повествование достаточно хорошо развитой человеческой речи. Вместе с тем наглядное воспроизведение достаточно хорошо развитой драматической человеческой речи не могло не сталкиваться с первоначальными трудностями. Я полагаю, что настоящий артист, а также любой говорящий в театральной манере в древности беспомощно стоял бы перед камнем, если бы ему пришло в голову зафиксировать свое творение доступным для зрительного восприятия способом. Слепой Гомер, напротив, без каких-либо трудностей мог бы воспользоваться грифелем; это может сделать и законодатель. поскольку он в другом смысле освободился от необходимости указывать жестом.
Замечания о понятиях: идеальное соответствие (ideell zugeordnet) существует между называемым и каждым словом, стоящим в словаре, то есть они соотнесены в пределах, действительных для того языкового сообщества, для которого был создан словарь и в котором это слово используется. Соотнесены в том же смысле, в каком соотнесены герб и тот род, которому он принадлежит. Связанными психофизически оказываются в пределах речевой компетенции индивида (кратко говоря) звуковой и предметный образы слова. Интенционально намеченной целью, более или менее успешно интенционально достигнутой в конкретных речевых ситуациях является названный объект номинации; конечно, во всех тех случаях, когда член данного языкового сообщества в качестве отправителя осмысленно и корректно употребляет определенное название или когда он в качестве получателя языкового сообщения корректно понимает встретившееся в этом сообщении слово.
Если не разграничивать четко эти три вполне обоснованных тезиса, там, где этого требует концептуальная четкость, возникает невообразимая путаница. Так, она фактически присутствует и в очень солидном в остальных отношениях труде де Соссюра. Конечно, все три случая каким-то образом связаны друг с другом, но отнюдь не так, чтобы можно было высказывания о них просто-напросто соединить знаком равенства или выражением «то есть». Но особенно вопиюще грешат те, кто в решающем месте контекста с помощью «то есть» эксплицитно или имплицитно соединяют высказывание о переживании (и о содержащейся в нем интенции) с высказыванием о психофизических предпосылках возникновения самого переживания (и содержащегося предположения об ассоциировании «звукового образа» и «предметного образа»). В случае прочного соединения зрительно воспринимаемого образа наименования с названным, чувственно воспринимаемым предметом, такого соединения, которое в зависимости от обстоятельств можно интерпретировать как эффективное симфизическое окружение, подобное прикрепление становится индикатором (идеальной) соотнесенности. Ничего иного мы не констатировали.
4. Синсемантика изобразительных ценностей в картине
Пояснения, касающиеся понятия «синсемантическое окружение», о котором, собственно говоря, пойдет речь ниже, будут краткими. Не только в языковой сфере, но и всюду, где знаковые сущности (опять-таки включая процессы) образуют чувственно воспринимаемое сложное единство, существуют простейшие предпосылки для возникновения синсемантического окружения. Поясним это на, казалось бы, далеком от языка примере. Царство цвета было первым, где ввели понятие окружения. Обратимся к примеру с цветом, чтобы внеязыковыми средствами проиллюстрировать и разъяснить различие между симфизическим и синсемантическим окружением.
Цветовой контраст, как нам сегодня известно, — это более или менее периферийное явление; он почти целиком является простой функцией соседства возбужденных зон сетчатки. Он, как мы можем сказать в интересующей нас связи, по крайней мере в своей основе такое явление, которое обусловлено симфизическим окружением цветового пятна. Однако совсем по-иному обстоит дело с «контекстом» изобразительных ценностей в целостном живописном произведении. Когда живописец три раза смешивает на палитре один и тот же серый цвет и трижды наносит на картину физически тождественные серые пятна, то эти пятна трижды (или еще чаще) приобретают различную изобразительную ценность (Bildwert) в контексте всей картины. Так, они могут производить впечатление тени, или отражения света, или окраски предмета (например, грязного пятна на белой скатерти). Это вполне закономерно и обязательно для зрителя, расположенного к нормальному восприятию. Структурный закон изобразительных ценностей картины — это нечто совсем иное, чем цветовой контраст; эти изобразительные ценности находятся в синсемантическом окружении и приобретают в нем определенные полевые ценности. Для того чтобы такие структуры могли выявиться, цветовые пятна (обобщенно: чувственно воспринимаемые данные) должны получить знаковую ценность. Такого рода ценность цветовые пятна великолепным образом и систематически получают, когда краску на будущую картину наносит не кисть маляра, а кисть живописца; когда он с помощью красок нечто «репрезентирует». Контекст изобразительных ценностей на картине является аналогом контекста языковых знаков; и там и здесь имеется синсемантическое окружение.
Вероятно, целесообразно еще раз подчеркнуть, что языковые знаки ведут себя в повседневном общении отнюдь не исключительным образом. Отправитель, не задумываясь, одновременно производит жесты, мимику и звуки; при этом в качестве синсемантического окружения действует вся совокупность произведенных коммуникативных знаков. Но теоретику, чтобы с научной точностью во всем разобраться, приходится первоначально обращаться к относительно простым случаям и продвигаться шаг за шагом. Конструируя «синтаксис» конкретного языка, языковед обращает сначала свой взор на совокупность фонематически определенных звуковых знаков. Это оправданное абстрагирование, оказавшееся плодотворным. Только в определенных местах возникает настоятельная необходимость расширить угол зрения. Мы наблюдали это при обсуждении указательных слов, которые в силу их природы находятся в указательном поле языка и, чтобы стать однозначными, нуждаются там в поддержке чувственно воспринимаемыми средствами или в собственных конвенциях. Мы встретились с этим явлением и при рассмотрении вопроса о языковом эллипсисе, о котором здесь уместно высказать еще одно замечание.
5. Проблема эллипсиса
Безусловно, эллипсисы существуют. Встречаются ведь незавершенные сооружения (вспомним о соборах средневековья), да и иного рода человеческие произведения, создание которых было приостановлено. К их числу принадлежат и незавершенные высказывания. Я совсем далек от того, чтобы оспаривать существование как языковых эллипсисов в самом широком смысле слова, так и эллиптических предложений в частности. Может существовать много причин, поводов, оснований для того, чтобы отправитель терял нить и умолкал, или ему недоставало дыхания, или дальнейшие слова казались ему ненужными, излишними. Его речь может быть оборвана также под действием внешних причин и в середине предложения. Все это остается неинтересным для лингвистики до тех пор, пока не появятся такие образования, которые, кратко говоря, с одной стороны, выглядят незавершенными, тогда как с другой стороны, представляются законченными и завершенными. В этом еще большом классе явлений необходимо выделить и охарактеризовать все то, что является симпрактически и симфизически завершенным. Если это удастся, то мы получим, как можно полагать, более или менее однородный остаток случаев, в которых действительно внутренне необходимая синтаксическая завершенность тем не менее отсутствует, поскольку контекст делает ее избыточной. Причины, по которым завершенность оказывается ненужной, заключаются иногда в явной фразеологичности выражения, или же их можно установить путем филологического анализа конкретного отрезка текста. Выражения типа ire ad Jovis «идти к (храму) Юпитера» легко интерпретируются.
Тот, кто исходит из краткого определения, данного Г.Германом: ellipsis est omissio vocabuli, quod et si non dictum tamen cogitatur «эллипсис — это опущение слова, которое хотя и не произносится, но мыслится», — в каждом отдельном случае задумается, обязательно ли надо что-то примысливать. Этого корректно требует Б. Мауренбрехер в своей статье «Латинский эллипсис, понятие предложения и формы предложения». Исходя из нуждающегося в толковании латинского материала, он формулирует несколько правил, с помощью которых можно совладать с докучливыми любителями эллипсиса. Никто из современных филологов не станет высказывать сталь же далеко идущие предположения относительно опущения, какие делались грамматистами-стоиками, но, по мнению Мауренбрехера, еще кое-что нуждается в смягчении. Мне кажется, что идя по нашему пути, этого можно достичь значительно проще и более удовлетворительным образом, чем если применять три сформулированных Мауренбрехером правила. Согласно им, об эллипсисе нет речи:
«1. Если элементы общего представления (предложения) вообще не получают языкового выражения, а пребывают не выраженными в сознании говорящего и слушающего (читающего) и при этом понимаются из ситуации.
2. Если эти элементы выражаются не языковыми средствами, а иным способом (жестом, мимикой, оптическими и подобными знаками, другими звуками и т. д.).
3. Если они восполняются из других предложений (большей частью предшествующих): а) того же отправителя, б) из речи другого собеседника (как в любом ответе) « (Maurenbrecher. Ор. cit., S. 236).
Второе правило касается того, что вслед за Вегенером имели в виду все, кто занимался средствами указания, в частности Пауль и Бругман. После тщательного анализа указательного поля и функции указательных слов вряд ли можно добавить что-либо существенное. В третьем пункте специально обращается внимание на важный факт анафоры (ретроспекции, проспекции в контексте, осуществляемой как языковыми, так и неязыковыми средствами). Именно с этого мы начнем рассмотрение объединения в одно целое главного и придаточного предложений. Только первое правило может дать повод для критических замечаний. Психологи из окружения Вундта и Пауля, по нашему сегодняшнему разумению, слишком поверхностно относились к своим психологическим построениям. Откуда Мауренбрехеру могут быть столь досконально известны «представления» собеседников, что он в состоянии решить: то-то и то-то мыслится, но не выражается языковыми средствами? Такими спорными знаниями в наше время нельзя оперировать даже в тех случаях, когда из вполне обоснованных соображений филологического порядка желают приостановить поток эллипсисов. Каждый, кто дает себе труд познакомиться с тщательными протоколами психологии мышления, увидит, как мало предметных представлений удается реально обнаружить в психике отправителя и получателя. Но поток эллипсисов можно остановить до его нарастания, если удастся показать, что предпосылка ложна: все осмысленно употребленные слова должны стоять в синсемантическом окружении, поддерживаться контекстом. Лишь это является эффективным средством против докучающих нам на протяжении двух тысячелетий эллипсисов,
§ 11. КОНТЕКСТ И ФАКТОРЫ ПОЛЯ В ОТДЕЛЬНОСТИ
Синтаксис извне (от Миклошича до Ваккернагеля)
Вовсе не случайно, что языковое указательное поле мы отчетливее всего обнаруживаем в речевом действии, а поле символов — в обособившемся языковом произведении. Ведь вытянутым указательным пальцем можно ткнуть лишь в то, что доступно для чувственного восприятия. И прямой указательный палец только тогда может стать пригодным для общения средством, когда получатель его может видеть и может, следовательно, действовать в соответствии с сигналом. Дейксис к воображаемому реализуется только в том случае, если гора приходит к Магомету или Магомет идет к горе, иначе говоря, если получатель может раскрыть свое «внутреннее» око и действовать соответственно указаниям. Дейксис — это поведение в сфере речевых действий kat» exochen, и он остается таковым, если оказывается на службе поэзии; читателю при этом следует понимать «поэзию» широко, так, как Аристотель и как современная детская психология.
Освобождение языковых произведений от первоначальных указательных опор — это тема нашей теории предложения. Пусть читатель сочтет ее изложенной и поищет ответа на вопрос: что затем? Освобожденные высказывания в том смысле, какой нас здесь интересует, являются (согласно доказательству, которое будет приведено ниже) в разной степени самостоятельными предложениями. Отвлечемся теперь от переходных явлений и поищем контекстуальные факторы в самостоятельных предложениях. Обратимся, например, к изолированным высказываниям, которые можно обнаружить на камнях или фиксированными черным по белому в письменных произведениях. Знатоки «мертвых» языков никогда не читали и не слышали своих текстов в какой-либо иной форме. В меньшей мере симфизическое и в значительно большей степени синсемантическое окружение таких языковых знаков служили для исследователей «мертвых» языков поводом для все новых вопросов и ответов об их предмете. Ведь синсемантические факторы окружения тоже полностью законсервированы в сохранившемся материале. Задача состоит теперь в том, чтобы их систематически и без остатка учесть, в связи с чем сама собой отпадает ссылка на то, что возможности исследовать мертвые языки ограничены.
В своей книге «Сравнительная грамматика славянских языков» Франц Ксавер Миклошич предложил до очаровательности простую формулу: синтаксис — это учение о классах и формах слов. Со своей стороны мы в дополнение выскажем некоторые критические замечания, но в большей степени намерены солидаризироваться с Миклошичем. Мы используем его основной тезис как исходный, но не для того, чтобы остановиться на нем, а для того, чтобы продвигаться вперед и вширь. Специалистам, в особенности после появления книги Йона Риса, стало ясно, что за один присест и на одном дыхании синтаксиса не построить. Во-первых, для этого возможны два основных пути, которые Рис корректно охарактеризовал как путь извне (согласно Миклошичу) и как путь изнутри (но точнее, чем это сделал Беккер); Во-вторых, возможны и даже желательны и другие пути.
Почему же? Синтаксис как часть грамматики всегда подводился и будет подводиться под более широкое название учение о структурах: однако представим себе на примере четырехпольной схемы все богатство внутренних связей теории языковых структур по сравнению с тем, что может и должно говориться о языке в других книгах. Отчего, скажем, не написать синтаксис древнефранцузского и современного французского, скрупулезно придерживаясь документов, и не разработать его на основе конкретных отрезков текста? Синтаксис такого рода по необходимости должен быть сращен с интерпретациями, должен сообщать о внутренних и внешних ситуациях, он должен, как подчеркивает Эттмайер, иметь «психологически» (то есть с позиций психологии переживания) фундированный характер. Кто-нибудь, занявшись синтаксическими проблемами, может заинтересоваться поисками творца, обратить основное внимание на созидательно-формирующие силы. Отвечать на вопросы стилистики ему в значительной мере поможет учение Гуссерля об актах и в тех случаях, когда он занимается грамматикой. И в том и в другом случаях это диктуемая материалом интерпретация: это значит освещать синтаксис либо с позиций выполняющего речевые действия на разговорном языке, либо с позиций творца изысканных языковых произведений; и то и другое требует всестороннего учета структуры языка.
Без анализа в духе Миклошича не обойтись; в качестве исходного для построения синтаксиса этот анализ позднее был широко использован Дельбрюком, а еще позднее Ваккернагелем. Теории предложения и словосочетания, которые Рис считал обязательным дополнением, по вполне обоснованным соображениям отодвигались на второй план; однако о них не следовало бы забывать и оставлять их ненаписанными. Будучи языковедами-теоретиками, мы как бы с высоты птичьего полета стремимся обнаружить упорядоченность факторов синсемантического окружения языковых знаков и знаем, что, действуя в соответствии с требованиями предмета, мы вначале вступим на стезю Миклошича и должны двигаться по пути «извне внутрь». Вывод таков, что инвентарь Миклошича необходимо расширить. Г.Пауль, Й.Рис и др. вполне корректно признавали класс музыкальных модуляций и позиционный фактор; вернемся еще раз назад и в самом начале подчеркнем необходимость фактора материальных опор (Stoffhilfen). Кто правильно видит этот фактор и не опасается признать его истинный вес в сообществе прочих контекстуальных факторов, тот приходит к совсем иному суждению о сущности языка. В дальнейшем, отчасти ради краткости, материальные опоры и классы слов будут называться и обсуждаться одновременно.

<< Предыдущая

стр. 2
(из 5 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>