<< Предыдущая

стр. 10
(из 12 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

Так ничего больше и не смог добиться Эмиль Иванович от академика, и так он никогда и не понял, с чем же столкнулся и что это была за ворона, кого он кормил каждый день до самого отъезда с писаницы.
Уезжали весело, дружно сталкивали лодки в прозрачную низкую воду. Пили спирт, палили в воздух из ружей; экспедиция уходила, как и положено, весело. И я уверен, что большинство участников экспедиции быстро забыли свои ощущения на писанице, а кто не забыл— тот быстро нашел им вполне идейное, вполне материалистическое объяснение. И даже кто ощущений не забыл, объяснений не нашел, тот помалкивал. Совершенно неизвестно, рассказывал ли кому-то еще кроме меня Эмиль Биглер, как он кормил эту ворону макаронами. Знали об этом два человека— он сам и академик. Сибирский академик помер в 1981 году, Эмиль Иванович— в 1987. Не проникнись он ко мне доверием — и эта история ушла бы в небытие вместе с единственными людьми, которые владели ей. Не сомневаюсь, что и сейчас среди сибирских археологов есть много такого рода историй, но вот будут ли они рассказывать их, и если будут, то кому? Это я и сам хотел бы знать!

Рассказ Риты
К 1980-м годам Томская писаница была уже в основном изучена, стала музеем под открытым небом, и поблизости построили даже поселок из щитовых домиков для сотрудников музея. Сама писаница выходит прямо на реку, поселок стоит чуть в стороне. От поселка археологов широкая тропа ведет через сосновый лес к дороге, и дорога выводит уже в цивилизованные места.
Моя знакомая из Кемерово, Рита, одно время работала в этом музее каждое лето. При этом археология интересовала ее гораздо меньше, чем мужчины, и Рита частенько оставляла трудовой пост для свиданий. Или, если быть точным, то Рита уходила на свидание после рабочего дня и не очень торопилась обратно. Друг Маргариты ждал в условленном месте, как раз там, где тропа выводит на дорогу, и Рита ходила к нему через лес.
Сотрудники музея "Томская писаница", вообще-то, не очень склонны шататься по ночам вокруг— это ощущение, что на писанице еще кто-то есть, достаточно характерно, и на одинокие прогулки совершенно не тянет. Но Рита заявляла, что в привидения нисколечко не верит... а главное, охота была пуще неволи.
В этот раз Рита шла в поселок совсем поздно — после трех часов ночи. Светила луна, у Риты в руках был фонарик, и она не слишком испугалась, когда первый раз раздался шорох — слева, в зарослях папоротника. Мало кто мог там завозиться... Хуже стало, когда сзади послышались вроде бы легкие-легкие шаги по тропинке; Рита даже остановилась, чтобы незнакомец мог ее догнать. Но опять же послышался шорох в папоротнике, словно кто-то ушел с тропинки и теперь стоит в папоротниках, в стороне. Рита посветила фонариком, тихо спросила:
— Кто здесь?!
Фонарь не осветил ничего, кроме древесных стволов, а голос девушки прозвучал так неприятно, напряженно, так странно он звучал в ночном лесу, что ей и самой стало жутко. Но нельзя же тут стоять тысячу лет! Рита двинулась дальше, и почти сразу повторилось то же самое — тихие, на пределе слышимости шаги по тропинке. Рита остановилась, и опять шаги сменились шорохом, но только теперь уже справа. И опять — настороженная тишина.
Рита прошла немного назад по дорожке. Светила луна, луч фонаря исправно высвечивал стволы и папоротник, но и так никого не нашла Рита. Побежать? Нет, так еще страшнее... И кто бы мог ее преследовать?! А, вот! Несколько дней назад к археологам повадился ходить один местный парень. Все пил чай, все бросал на Риту взоры — то умильные, то проникновенные, то страстные, все вел разговоры, что в деревне одному жить скучно, да и огород не разведешь... Не та женщина Рита, чтобы взять ее тихой осадой, и тем более не та, чтобы возделывать огород и плодить тех, кто в свой черед посвятит свою жизнь навозу, поливу и солению огурцов. Над мальчиком, было дело, Рита просто посмеялась, а вот теперь всякие жуткие истории про изнасилования, про обиженных влюбленных, ставших страшными врагами, про тихих деревенских мальчишек, сделавшихся маньяками, так и лезли ей в голову. Сестра Риты трудилась в органах и снабжала Ритулю множеством такого рода баек из жизни.
Как водится, полезло в голову: что зря она была такой жестокой, что нельзя так обращаться с людьми, что не такой плохой человек этот Саша, что надо было ему дать, а там по-тихому спровадить к местным девкам, не убыло бы у нее...
Постепенно летучие шаги приблизились; вроде бы кто-то шел совсем близко, за поворотом извилистой тропки. Рита быстро включила фонарь и была уверена — на мгновение, но видела высокий мужской силуэт. И опять шорох, тоже совсем близко, считанные метры до него.
— Саша!
Нет ответа.
— Сашка, ты чего? Ну чего трясешься?
Ответа не было, и Рита прибавила игривости в тоне:
— Саш... Саша, выходи, что тебе покажу!
Нет ответа. Но теперь Рита знала, кто стоит в нескольких метрах, любуется на нее из-под густой тени деревьев, и всякий страх отхлынул от ее сердца. А какой он милый, этот Сашка! Даже не накинулся на нее, пока она шла по лесу, наверное, не решился... Наверное, он и не насиловал еще никого, не умеет насиловать... Если учесть, что года через два Рита вышла замуж за мальчика девятнадцати лет (в двадцать четыре года), такие мысли были для нее не только уютны и милы, но еще и очень, очень эротичны... Любила Рита мальчиков моложе себя, что поделать (хоть встречалась с мужиками куда старше).
Недолго думая, Рита задрала юбку и все, что было под ней (шла в комбинации и в длинном джинсовом платье). Задрала высоко, под грудь, а по опыту могу сказать, что нижним бельем свою красу Ритуля, как правило, не отягощала. И зрелище было, надо полагать, впечатляющим: заголенная снизу, чуть не до груди, красотка посреди леса.
Ох, какой же он робкий, этот Саша, какой миленький...
— Ну иди! Иди ко мне, миленький!
Зашуршало гораздо сильнее прежнего, но не справа, где слышалось в последний раз, а слева. И бежал Саша, судя по звукам, не к ней, а вовсе даже от нее — звук удалялся. Куда же он, глупый... Она же согласная! В лицо вдруг пахнул холодный, совсем не августовский ветер... И не только в лицо — по ногам, по обнаженным бедрам, ягодицам как хлестнуло этим ледяным мгновенным ветром! И все стихло. Не было ощущения, что кто-то идет по лесу и не хочет себя показать. Не было чувства, что Рите кто-то смотрит в спину. Не было шагов по тропинке, не было шороха в папоротниках. Тот, кто шел за ней, бесследно пропал, и Рита поневоле опустила юбку, продолжила свой путь в поселок. Уже перед самым выходом из леса она почувствовала, что смертельно хочет спать.
Как и следовало ожидать, Саша в эту ночь мирно спал дома и даже не думал выходить за ограду отцовской усадьбы. Рита, при всех странностях происшествия, долгое время считала, что это неудачливый ухажер шел за ней. Ну не Саша, так кто-то другой. Но вот что с тех пор она просила провожать ее до поселка — это факт. И не уверен, что дело тут было в страхе перед ухажерами и насильниками.

Мохов улус
До сих пор речь шла о писаницах первобытных людей, расположенных в труднодоступных местах. Но ведь внимание человека привлекают не только места, в которые идти далеко и опасно; многие природные явления становятся интересными именно потому, что они находятся возле постоянных мест его жизни. Высокая, удобная скала как раз на караванной тропе — разве не выделяется, не привлекает к себе внимания? Нависающий над долиной Енисея скальный карниз, мимо которого все время двигаются, спешат люди? В безлюдных местах такие скальные выходы, может быть, никогда и не отметили бы, а вот тут они становятся куда как заметны и в высшей степени интересны.
В любой религиозной системе существуют два типа храмов — одни как раз на перекрестках больших дорог, на шумных рынках, на площадях городов. Эти храмы как раз для того, чтобы как можно больше людей могли бы зайти под их кровлю, ненадолго отрешиться от повседневных дел, торопливо привести свою душу в более пристойное состояние. Здесь удобно проводить массовые праздники, впервые вводить в храм детей и вести общение с самым различным людом, обмениваться информацией и мнениями о тех же божествах и их привычках.
Разумеется, и в таких храмах возможно более долгое, более углубленное молитвенное состояние, но в них толпы людей могут скорее помешать, и обстановка не очень способствует. Если нужна сосредоточенность, размышление о вечном, то нужен и другой тип храмов. Нужен храм, расположенный как раз далеко, трудная дорога к которому позволит отделить обыденный мир от того возвышенного, особенного, к которому движется человек. К такому храму тот, кому не очень нужно, не пройдет, и удалившийся от мира окажется в хорошей, правильно подобранной компании.
А вот писаницы долины Енисея, похоже, это храмы на столбовой дороге, на торном пути. Места, вдоль которых ходили люди, вероятно, оставляя возле скалы признаки почитания и поклонения, принося жертвы и думая о божественном.
И тут есть места, хоть и прекрасно видные издалека, но не очень хорошо доступные: например, скала возле Мохова улуса, где писаницы расположены на трех разных уровнях скалы...
Нижний уровень изображений проходил как раз там, где кончалась гладкая скальная поверхность и начинался каменистый крутой склон: крутой, но все же далеко не отвесный, легко доступный для человека. Тут вдоль скальных обнажений вьется тропинка, проходя мимо нижнего ряда изображений.
Второй ряд уже повыше — изображения вдоль узкого скального карниза, выше нижнего ряда метров на пять. Тут уже нельзя работать без страховки, и сверху, со скалы, спускают веревку с петлей. Человек надевает эту петлю под мышки и медленно перемещается вдоль скального карниза. А стоящий наверху страховщик перемещает веревку, чтобы помогать, а не мешать идущему. И если человек сорвется, он не пролетит эти пять метров отвесной скалы, а почти сразу повиснет и будет висеть, пока его не подтянут наверх. Были даже случаи, когда человек на протяжении дня два-три раза срывался, его ставили на карниз, и он продолжал себе работать, словно ничего и не случилось...
Ну а третий уровень — это еще на пять метров выше, там работали в люльке, подвешенной на тросах. А тросы крепили к бревну, игравшему роль стрелы лебедки и нависавшему над обрывом.
В 1978—1980 годах тут работала экспедиция кемеровских археологов, которую возглавлял Борис Пяткин. Некогда Борис Пяткин трудился в Ленинграде-Петербурге, но бурный, неудержимый темперамент и полное отсутствие серьезных научных результатов привели к нежелательным последствиям... В смысле, к неудачным для карьеры Пяткина. Будь представлены эти самые научные результаты — начальство могло бы и закрыть глаза на то, что Бориса Пяткина куда легче найти в пивной, чем на рабочем месте, а бесчисленные любовницы звонят по служебному телефону гораздо чаще, чем коллеги. Но результатов как не было, так и не было; Борис Пяткин и в Кемерово так и помер, не защитив даже скромной кандидатской...
Но экспедиции у него были интересные, яркие, полные открытий новых писаниц, увлекательных происшествий, красивых и нестрогих девушек и замечательных застолий. К нему часто приезжал красноярский художник Капелько — тот самый, который придумал новый способ снимать изображения на писаницах, и появление запойного художника в составе экспедиции делало ее еще веселее и оригинальнее.
Именно эту историю рассказал мне один человек, который работал в экспедиции два года и который просил его не называть... Скажем, Андрей (зовут его иначе, разумеется). В те годы Андрей уезжал в экспедиции где-то в середине-конце апреля, как только первые отряды собирались искать писаницы, и торчал в поле до октября — до снежной крупы, холодов, физической невозможности копать схваченную морозами землю. В Сибири в октябре уже начинаются устойчивые холода, и даже самые пылкие любители экспедиций вынуждены были возвращаться...
Зиму Андрей перебивался на должностях сторожа или кочегара, а там снова зима поворачивала на тепло, день прибавлялся, и можно было считать дни до выезда экспедиции. До дня, когда можно будет демонстративно побрить голову, надеть тельняшку с дырками и кеды... (хотя в кедах пока еще холодно).
Работник Андрей был куда как опытный, надежный и руководство нарадоваться на него не могло. По понятным причинам, Андрей больше всего любил ездить в отряд Пяткина, где больше всего было "романтики", и там больше всего занимался снятием писаниц на бумагу. Сильный спортивный парень, он привык работать сам, и его охотно пускали на второй, на третий уровень скалы — знали, что он и работу сделает, и никаких приключений не будет — в смысле, падений со скалы, травм и так далее.
Андрей, человек далеко не грубый и не примитивный, много раз чувствовал чье-то присутствие на писаницах, присутствие кого-то помимо сотрудников отряда. Он раза два пытался обсуждать это с другими, но безрезультатно; как-то его попросту высмеяли и попытались приклеить кличку Звездочет. Кличка не прижилась, но большинство просто не желало слышать ни о чем сверхъестественном. А те, кто слушали, те оказывались чаще всего мистиками самой грубой пробы, и Андрей вынужден был часами слушать все откровения, которыми одаривали его эти люди: про реинкарнации, всепроникающие энергии, материк My, астральные тела, ауру и про космических пришельцев. Ему было скучно и противно, большая часть отряда попросту ржала, а он вынужден был слушать свистящий шепот не очень вменяемого собеседника.
Борис Пяткин выслушивал сочувственно, отгонял от Андрея рерихнувшихся и ушибленных Блаватской, а как-то раз даже сказал, что сам испытывал что-то подобное... Но не распространялся про то, что сам испытал, и разговор с Андреем как-то все время переводил в практическую плоскость — что делать назавтра, как спланируем работу на неделю, надо ли гнать машину в Абакан, завозить еще продуктов, или еще три дня протянем.
А в этот год писаницу велено было закончить — снять до конца копии всех изображений и больше не вести тут работы. Пяткин торопился, хотел осмотреть побольше окрестных скал, и поэтому на самой главной писанице, на Моховом улусе, и к концу августа осталось много работы. Денег же осталось немного — дображничались, и к сентябрю Пяткин мог содержать только совсем маленький отряд, человек восемь. Кроме поварихи Василины, которая зимой тоже шла в кочегары или в сторожа, все мужики; все молодые, но совсем взрослые, за двадцать.
Вот тут, под осенний свист, все и началось. Снимая писаницы на втором уровне, где работать надо со страховкой, Андрей внезапно почувствовал, что кто-то кроме него стоит на этом же карнизе, чуть дальше. Не было, разумеется, никого, скала видна на десятки метров, до излома; видно, где время выломало камни из карниза и из самого вертикального склона, видны пятна камнеломки и мха... Все видно самым замечательным образом, и нет никого на карнизе (и не может быть, между прочим). Но Андрей точно знал, что кто-то стоит как раз вот тут, возле острого, торчащего из скалы камня, под этим вот пятном светло-зеленого лишайника. Наваждение было таким сильным, что Андрей невольно пробасил:
— Ну, здорово!
Никто, конечно, не ответил, и тогда Андрей, обратив лицо к чудесному виду, открывавшемуся на Красноярское море, на дали за ним, повторил еще громче:
— Ну и погодка-то, а?!
— Ты это с кем?!
На этот раз ответ прозвучал очень явственно, но был это ответ напарника, сидящего наверху, возле страховочного троса. Этот трос закрепляли на стволе дерева или на скальном выступе, но всегда возле него садился страхующий. Вот сейчас он высунул физиономию из-за верхушки скалы — чего это заорал в пространство парень, стоящий в 15 метрах ниже, возле писаниц?
— С тобой, Паша...
— Ну-ну...
— Хороша погодка, говорю!
— Что?! А... Да, хороша погодка, хороша...
Голова страховщика исчезла. А кто-то никуда и не подумал исчезать, так и стоял на карнизе. Андрей нащупал в сапоге рукоять финки, набрал в грудь воздуха... и двинулся по карнизу. Этот, стоящий на карнизе, не стал дожидаться Андрея, а начал отступать по этому же карнизу все дальше и дальше. Андрей почему-то решил, что он отступает спиной вперед и все время видит его, Андрея.
— Ну и торчи себе, смотри! — уже вполголоса пробормотал он, подходя к нужному месту.
Дальше все было почти как в истории с Эмилем Биглером — стоит рядышком какая-то сущность и стоит, вроде бы и не трогает, не мешает, но и жить так, будто ее здесь нет, не получается. Хотя, справедливости ради, ворона все-таки психологически давила на Эмиля, а эта сущность в стороне, на карнизе, оставалась призрачной и никак себя не проявляла. Стояла себе и стояла, держась на одном и том же расстоянии от Андрея. Вот только уходить никуда упорно не хотела.
Андрей так и проработал весь день, на виду у чего-то непонятного, стоящего на одном уровне. А когда в конце дня он тронулся назад, к тропинке, ведущей с карниза, сразу почувствовал, что еще один такой же стоит уже как раз там, куда должен был возвратиться Андрей. Но и этот новый был совершенно сговорчивый, безвредный, и без ненужных проблем попятился, пропуская Андрея, и внезапно без следа исчез.
И на другой день появлялись эти создания. И на третий. Андрей целовал нательный крест, бормотал молитвы... Никакого эффекта, создания вели себя совершенно по-прежнему: к Андрею не подходили, его к себе не подпускали и решительно ничего не делали — ни плохого, ни хорошего. Андрей не мог бы даже доказать, что эти создания — не его выдумка, потому что они совершенно никак не проявляли себя и были абсолютно невидимы. Он был уверен, что странные создания есть. Временами он даже беседовал с ними, вел вполголоса диалоги, пел им песни. Напарнику, естественно, объяснял, что это он так, со скуки, и тот сверху иногда даже повадился подпевать.
На четвертый день призрачных созданий стало больше — по два и сзади, и спереди; Андрею показалось, что и расстояние между ним и ЭТИМИ сократилось. То есть дистанцию они по-прежнему держали, но сама дистанция сделалась заметно меньше.
Андрей занервничал. А в конце концов, кто знает, что это все обозначает?! Может, они готовятся к какой-то несусветной гадости.
Андрей принялся беседовать с ними, пытался выяснить, что же им от него, "архиолуха", надо?! Говорил о том, что их не боится, что он им покажет, и тут же принимался умолять: да отцепитесь вы, мать вашу! Что хотите вам отдам, только отцепитесь наконец!
А вечером того же дня в лагерь приехал местный пастух и не совсем обычный человек, Владимир Никифорович Тугужеков. Дело в том, что, как известно, советские люди давно и сознательно перестали верить сказкам о боге. В те же самые времена советские люди, в том числе советские хакасы, перестали верить в существование духов, а шаманизм они же признали вредным антиобщественным явлением. В роду Владимира Никифоровича и дед, и прадед, и прапрадед умели общаться с загадочным миром невидимого; на этом умении держалась репутация семьи, ее положение в обществе и даже качество невест, на которых могли претендовать эти люди. Отец Владимира Никифоровича оказался первым в семье, кто никак не мог проявить свои способности и умения, а он сам, соответственно, вторым. И трудился Тугужеков пастухом, что тоже получалось у него неплохо.
По поводу шаманских дел — здоровья, удачи на охоте и рыбалке или чтобы отцепились особенно злобные духи, к нему все равно обращались, и Тугужеков помогал, хотя и тайно. Приходилось таиться и выезжать на камлание подальше, делая вид, что на рыбалку или на охоту. Да и приходили к нему несколько унизительно — пришибленные, озираясь и под самыми нелепыми предлогами. Потому что с одной стороны Тугужеков помогал, и помогал очень даже хорошо. С другой же стороны, шаманизм считался ненаучным, неприличным явлением, заниматься которым — само по себе признак нелояльности к властям и отсталости. Да и постановлений партии и правительства, направленных против религиозного дурмана, никто и не думал отменять.
К Андрею Тугужеков благоволил, потому что Пяткин, в приступе остроумия, назвал его Тугужей, и кличка прижилась. Было ведь короче говорить Тугужей, чем Тугужеков. Ну, а вот Андрей называл Владимира Никифоровича правильно, даже не орал остальным:
— Ребята! Вовка Тугужей приехал!
И не называл его Вовкой, а только по имени-отчеству. Он почему-то проникся уважением к этому местному шаману. И, по-видимому, не зря, потому что вот и в этот раз Владимир Тугужеков неторопливо пил чай, задумчиво пробовал рожки и с большим интересом поглядывал на Андрея. Вроде бы Андрей ничего и не говорил ему и даже еще колебался — говорить ли? А Владимир Никифорович уже что-то заметил и глядел задумчиво и вместе с тем несколько лукаво. Пил чай он медленно, ел очень неохотно, но Андрей знал — не меняя выражения лица, Владимир Никифорович выпьет ведро чаю, уплетет пятилитровую кастрюлю макарон, а потом уже пойдет разговор.
Вот шаман удовлетворенно вздохнул, отвалился, и его замутившийся взор отразил довольство и спокойствие духа. Пора!
— Владимир Никифорович... Неприятности у меня, можно сказать — прямо беда.
— Вижу, что неприятности. Ты, наверно, плохо поступал, с писанками делал все неправильно. Или вы копали тут?
— Не копали... А почему думаешь, что неправильно делал?
— А иначе почему цепляется? Думаешь, ему шибко надо цепляться? Ты, наверно, черта обидел, который в писанках сидит. Или другого черта, рядом.
— Черта?!
— Ну, духа... Называй как хочешь, велика разница. Что, шаманить хочешь?
— Пожалуйста, пошамань, Владимир Никифорович! А то, понимаешь, житья совершенно не стало...
И Андрей подробно рассказал, как его допекают и не дают прохода и покоя. Шаман задумчиво вздыхал, подставляя закатному солнцу плотно набитый живот.
— Прицепился тут к тебе один, прицепился... Хорошо рассказываешь, понятно, знаю теперь, кто прицепился, какой черт. Теперь он так просто не отцепится.
— Что же делать, Владимир Никифорович?!
— Что, что... Со мной поехали, водку пить будем, барашка черного кушать, и ему тоже дадим — тогда отцепится.
Андрей попросил выходной — он сильно устал работать на карнизе; за выходной он съездит в совхоз, привезет барана и пару ведер картошки. Что думал об этом Пяткин, доподлинно неизвестно, но выходной он дал без разговоров. Наверняка догадывался о чем-то, но насколько определенно — так не скажешь.
— Как будем камлать, Владимир Никифорович?
— Как... Ты в поселке сиди, закупай, что тебе надо. Я поеду камлать... знаю, куда. Ты водку покупай, барана покупай, чтобы камлать.
Впрочем, поехали оба, и караван, как я понимаю, не был даже лишен некоторой торжественности: оба ехали верхом, а Тугужеков еще вел в поводу лошадь, на которой блеял скрученный по обеим парам ног баран. Самого камлания Андрей никогда не описывал, сказал только, что "впечатляющее зрелище", хотя в другой раз проговорился — мол, основной части камлания он и не видел. Водку они выпили, причем даже нельзя сказать, что Тугужеков выпил больше. Барана зарезали, причем довольно зверским способом — Тугужеков просунул руку в прорезанную в груди барана дырку и рукой вырвал ему сердце. Мясо барана они жарили, насаживая на палочки, и ели, а голову, внутренности и часть мяса сожгли, причем Андрей повторял за Тугужековым совершенно непонятные ему слова на хакасском языке (слова эти он намертво забыл — ведь эти слова для него ничего решительно не означали).
— Теперь отцепится,— уверенно сказал Владимир Никифорович.
— А если опять прицепится?
— Тогда опять ко мне иди.
Андрею не показалась идеальной такая схема, да что поделаешь?
— Что я тебе должен, Владимир Никифорович?
— Ну что? Водки давай. Та была для камлания, а эта будет за камлание,— доходчиво объяснил Тугужеков. Но и эту водку, плату за камлание, они пили вместе и на равных, только уже в доме Тугужекова.
Что характерно — никакие сущности больше не тревожили Андрея. То есть что они, люди, не одни на писанице — в этом Андрей не сомневался раньше, до происшествия, не сомневался и потом. Но после того, как Андрей с Тугужековым "кушал барашка", а заодно кормил прицепившегося духа, никто не торчал на вертикальной стенке возле него, тем более никто не сокращал дистанцию, подкрадываясь к нему по карнизу.
С этим "кормлением духа" возникает одна ассоциация — в советское время, когда покойников не отпевали, иногда приходилось слышать, что вскоре после смерти человека надо подать нищим, поставить свечку и так далее. Иначе покойный начинает являться близким родственникам во сне и жалуется — мол, хочу есть. Сны, конечно, очень ненадежная, малодоказательная субстанция, и всегда ведь человек может убедить себя, что видел во сне вовсе не то лицо, а это, и совсем не одно событие, а другое. Но в целом получается, что в этом поверье родственники кормят своего покойника, обращаются с ним, как с духом.
Характерно, что после церковного отпевания никакие такие сны не снятся, и кормить покойника не надо. Ну что ж! Что при отказе от высших форм религии тут же оказываются востребованы низшие, писали много. И возникает вопрос: а может быть, лучше все-таки отпевать покойников? Как-то во всех отношениях получается намного лучше. Я бы сказал, много приятнее.
Но и в случае с Андреем все ведь кончилось ритуальным кормлением духа, и кончилось навсегда.

Рассказ Фомича
Этого человека я назвал так же, как многих своих информаторов — похоже, но все-таки не так, как его зовут на самом деле. Меня он писать о себе не просил и ничего не сделал мне ни особенно хорошего, ни особенно плохого. Знакомы мы были, пока я ездил в отряд к одному петербургскому археологу, потому что Фомич работал у него "вечным завхозом".
Должности такой, конечно, в штатном расписании не было, а были только лаборанты, старшие лаборанты, фотографы, художники и шоферы. Так что проводили Фомича по ставке старшего лаборанта, но с самого начала его задачей был совсем не разбор коллекций и не работа на раскопе, а организация, закупка и хранение провизии и прочие скучные, но необходимые и при должном умении — даже доходные мероприятия. Все уходили на раскоп, а Фомич оставался в лагере и мирно спал до полудня, а там начинал думать, как жить — и ему лично, и всему лагерю. Кто его презирал, как перевалившего на шестой десяток бедолагу, так ничего в жизни и не достигшего. Кто ему завидовал, как ловкому и хитрому бездельнику... В общем, по-разному относились. Я лично относился к нему функционально — как к человеку, который выдает консервы и хлеб на завтраки и организует похищение лука и свеклы с совхозного огорода. И только.
Но однажды Фомич меня удивил до предела. Мы оставались в лагере вдвоем, готовили груз для разведки. Что такое археологическая разведка, Фомич понимал, относился крайне серьезно, и никаких проблем не возникало. Но вот узнав, что едем мы, среди прочего, и к одной из писаных скал, Фомич, к моему удивлению, вдруг смачно сплюнул и ругнулся совершенно непристойно.
— Ты что, Фомич?! Мы же искать там памятники будем! Может, они такого же возраста, что и писаница?
— К той матери! К той матери, Михалыч! На хрен надо, на хрен надо, на ночь глядя?
— Да бог с тобой, какая ночь?! Второй час, обедать скоро...
— А все равно, не надо про писанки, знаю я их...
Если освободить дальнейший рассказ от всевозможных матерных напластований, от повторов, возвращений и историй про разных родственников, женщин и приятелей, от сетований и воплей, выглядеть он будет приблизительно так.
Три года тому назад Фомич начал поле не с обычным петербургским археологом, а с совсем другим человеком, который и занимался писаницами. А если быть совсем уж точным, то занимался этот человек еще со студенческой скамьи каменным веком и вел раскопки на юге России... вернее сказать — участвовал в раскопках, которые организовывали и проводили другие. Говоря коротко — свое имя в этой работе этот археолог... назовем его, скажем, Семенов... далеко не обессмертил. Говоря чуть более развернуто, этого Семенова последовательно выпинывали изо всех отрядов, лабораторий, экспедиций — отовсюду, где бы он и когда бы ни начинал трудиться.
Одна причина элементарна, и состояла она в примитивнейшем запойном пьянстве и вытекающих из него или тесно сопряженных с ним ненадежности, неисполнительности и нежелании работать.
Вторая причина более экзотична... Дело в том, что Семенов вполне серьезно считал себя корифеем всех наук, великим знатоком каменного века и специалистом экстра-класса. Обычно его высказывания вызывали то неловкое молчание, то академически сдержанное веселье, но Семенова это не смущало. Они все просто лжецы и завистники! Они, эти дураки с учеными степенями, просто недопонимают величия ума и силы духа лаборанта Семенова! Что бедняга и в 30, и в 35 лет оставался лаборантом, свидетельствовало только о тупости и патологических чертах характера всего остального ученого мира, и только.
Последний раз Семенов ухитрился вызвать гнев Анисюткина— человека исключительно миролюбивого. Конфликт произошел потому, что начальник экспедиции обратил внимание сотрудников на известный в общем-то факт: в конце каменного века уровень обработки каменных орудий не повышается, а в ряде отношений становится ниже. И причина этому...
Но начальника перебил Семенов:
— Да глупости все это! Знаю я, почему они хуже работали!
— И почему же?!
— А тогда одни маразматики на белом свете и жили. Маразматики и вырожденцы!
— Петенька... С чего вы взяли?!
— Так мамонтов же не стало. Пока они за мамонтами гонялись, шел естественный отбор — пока еще его поймаешь! А как мамонтов не стало — вырождение. Вот и все.
Наступила полная тишина. Начальник долго глядел на Семенова, все пытаясь понять — шутит он или несет все это всерьез. Вроде бы не засмеялся...
— Петенька, это же давно известный парадокс — как только появляется металл, медь и бронза, камнем начинают пренебрегать, качество каменных орудий уменьшается. А медь и бронзу берегут, изделия из них помногу раз переплавляют, и при раскопках, как правило, медных изделий не находят. И на первый взгляд каменный материал вдруг становится все примитивнее без видимой причины. А мамонты, кстати, к тому времени несколько тысяч лет как вымерли...
— Да глупости все это! — рявкнул Петенька.
Опять длительная тишина. Начальник честно старался не делать решительных выводов.
— Петенька, вы бы хоть книжки какие-то почитали, а?!
— А зачем? Их дураки всякие пишут, книжки по археологии.
Этого Анисюткин уже не выдержал, и Семенов рыбкой вылетел из его экспедиции. С тех пор, знакомясь с новым молодым археологом, Анисюткин неукоснительно спрашивал:
— А книги-то вы хоть читаете?
А Семенов, окончательно потеряв доверие, был отправлен в состав Среднеенисейской экспедиции,— это была такая форма профессиональной ссылки, когда больше засовывать пропойцу или разгильдяя было некуда. Экспедиция не копала каменного века, а вот осмотреть писаницы было необходимо. Никто не был обязан обращаться с Семеновым, как с ценным специалистом, и его просто поставили перед несложным выбором: или он, Семенов, валит на все четыре стороны, или он будет искать и осматривать писаницы. Будет осматривать? Ну тогда вот смета, вот приказ, командировочное, вот ядро отряда... и вперед марш! Ма-ар-рш!
Тут надо сказать, что Фомич знавал многих начальников, в том числе и довольно нерадивых, но Семенов — это было нечто особенное! Начальник привозил отряд на место, после чего предоставлял сотрудникам искать писаницы и вообще делать решительно все, что угодно. Сам же уходил в запой, а то и вообще исчезал из отряда на два-три дня, совершенно непредсказуемо. Как ни привык Фомич выполнять волю начальника и не брать на себя ответственности, чувствовать себя человеком маленьким, а и он тут начал возмущаться.
Впрочем, как оказалось, главная-то проблема была совершенно в другом... Складывалось ощущение, что экспедицию преследует злой рок. Приехали на Черное озеро, поставили палатки, собрались работать... Начался проливной дождь и не утихал добрых три дня. Семенов, разумеется, уехал "к знакомой девушке" в соседний поселок, и где его искать, было совершенно неизвестно. Шофер самовольно съездил в поселок; пятеро сотрудников на свои деньги закупили круп, соли и спичек, но дальше-то делать оказалось решительно нечего. Так и лежали целыми днями в палатках, выходя в основном, чтобы приготовить еды и чтобы хоть пролежни не появились. Десять дней делали то, что можно было бы сделать в три дня.
Приехали на Вершину Камжи, нашли писаницу и вторую, стали снимать на бумагу изображения. В ночь поднялся ветер, да такой, что палатки начало сносить. Люди стали класть тяжелые предметы на стенки палаток, ложиться сами... не помогало, сносило. Ураган был такой, что, повернув голову против ветра, становилось невозможно дышать. Подогнали сотрясающуюся машину, поставили многотонный ГАЗ-66 прикрывать палатки. Одну вроде прикрыли, а две все-таки сорвало и унесло, причем одну отнесло на несколько километров, изорвало и раскидало по степи со всем нехитрым людским скарбом. Лучше всех было в эту ночь Семенову — он валялся мертвецки пьяный и обо всем узнал уже наутро.
В третьем месте тоже портилась погода: вдруг похолодало так, что в воздухе к вечеру заискрился натуральный снег, а поутру народ едва вылез из спальников, как сгрудился, лязгая зубами, около костра, и долго не мог отойти. Отошел постепенно и собрался уже идти на писанку, как облака в небе приняли какой-то странный вид — стали сами собой складываться в огромные звериные морды, и эти морды вроде бы стали приближаться к земле... Фомич особенно настаивал, что это было очень страшно, пусть я не подумаю, что облака — это все пустяки! А то ведь идет такая колышущаяся, непрочная, и в то же время видно, что чем-то скрепленная, целостная масса, и страшно представить, сколько же это будет километров во всей серо-белой оскаленной роже... А они идут, целенаправленно так, видно, что за нами... Смейтесь, смейтесь, Андрей Михалыч, а вы бы тоже тогда были бы с нами — так же перепугались бы!
Облака, правда, тоже в конце концов рассеялись, но работы в этот день не получилось и в следующий тоже, потому что подвернул ногу один из художников, и его надо было везти к врачу... Потом надо было сколачивать лестницы, материала для них не было, а Семенов, конечно же, решал совсем другие вопросы.
Появились лестницы (Фомич привез из совхоза) и крепкие, недавно сколоченные, они тут же стали ломаться... Чужие лестницы, которые еще будут нужны при сборе яблок! В общем, и тут провозились до конца июня. На горизонте стали ходить грозы, а там и наваливаться на лагерь. Огромный погромыхивающий фронт, клубящаяся стена высотой километров 5, шириной верных сорок-пятьдесят закрывала собой часть степи, медленно двигалась в сторону лагеря, погромыхивая и урча. Вроде бы что странного в летней грозе?! Странно, когда гроз летом нет... Но у этих гроз была особенность — они долго собирались, как-то неохотно бродили по хакасской степи, а проливались дождем не везде. Стена ливня, в сопровождении столбов молний и оглушающего грома, обрушивалась на землю примерно в километре от лагеря, над лагерем стояла подолгу, превращая в озеро все окрестности, и уходила, постепенно иссякая. Потом еще сутки приходилось вылавливать плавающее в мутных потоках имущество, просушивать его на кострах и на горячем степном солнышке, приходить в себя после очередного поганого приключения. У археологов только что плавательные перепонки между пальцами не выросли. А что обиднее всего — в каких-нибудь 5—6, тем более в 10 километрах сияло солнце, а гроза так прошла стороной.
Эта история с грозами окончательно добила наблюдательного Фомича, разменявшего не одно поле. Ведь во всех трех случаях за время этой экспедиции с Семеновым вокруг места, где шли работы, в пределах многих дней пути все в природе обстояло совершенно обычно и благоприятно. Всяческие чудеса происходили только на небольшом пятачке, и в случае с грозами это было особенно наглядно. Фомич только ума не мог приложить, в чем тут дело и кто виноват во всей петрушке. Разгильдяйство Семенова Фомич не мог не увязать с происходящим безобразием и даже не мог не увидеть в этом какого-то мрачного, но все же торжества справедливости. Но... Как?! Каким образом разгильдяйство начальника экспедиции могло вызвать все эти катаклизмы, да еще в разных местах?!
Фомич ломал голову, лагерь переходил на плавучее положение, и тут на писаницу приехал другой человек, из совсем другой экспедиции — уже известный читателю Боря Пяткин. Приехал, выпил с Семеновым, сходил на писаницу... Странным образом кончились загадочные грозы! Обычные остались, так и ходили по окоему, но лагерю доставалось ровно столько же воды, сколько и любому другому месту. Почему?!
Фомич, конечно же, заметил огромную разницу в том, что делали оба начальника, оба археолога на писаницах. Семенов старался вообще не появляться на писанице, а если приходилось, то он в снятии изображений на бумагу участия не принимал, ничего не измерял и не фотографировал.
— У, постылые...— бурчал он в сторону писаниц, будто они в чем-то виноваты, а если местоположение изображений позволяло, то, случалось, и пинал нелюбимые рисунки.
Пяткин же сам обязательно принимал участие в работе с рисунками и при этом что-то жизнерадостно ворковал, словно бы беседовал с изображениями или с бумагой,— так люди иногда разговаривают с автомобилем, компьютером или телевизором. В этом ли было дело или в чем-то другом, но, по крайней мере, поганые чудеса прекратились, вот это совершенно точно.
Фомич сделал из этого свои выводы — весьма своеобразные, но по-своему весьма логичные; состояли выводы в том, что писаницы — они по-своему живыe, и что лучше их вообще не трогать, если есть малейшая возможность.

Рассказ Лены
Эта женщина, по-моему, и в свои нынешние годы осталась существом восторженным и по-прежнему хотела бы мира и покоя среди всех археологов, хотя теперь об этом она уже не говорит. А пятнадцать лет назад ее крайне огорчало, что археологи как встретятся — так сразу начинают ругаться между собой и все никакого нет на них удержу.
— Мальчики! Ну что вы орете! Мы же такими интересными вещами занимаемся! — не раз стонала она на всевозможных банкетах, неизменно венчавших археологические сборища.
Эта наивность у одних вызывала раздражение, у других поток идиотских разговоров про несовершенство женского ума, и только немногие умные ласково улыбались и переводили разговор на менее чреватые темы. Потому что было в этом, кроме эмоций доброй девочки, еще и подспудное понимание — в споре не рождается истина. В споре вообще не рождается ничего, кроме амбиций, взаимных оскорблений и глупого, злобного крика. Дочка видного биолога, Лена знала, как рождается истина: в долгой уединенной работе. В сером многомесячном труде, никому не видном и никем особо не оцененном. И находят истину те, кто умеет делать этот труд, а не рвет глотку с трибуны или в кулуарах научных и околонаучных форумов.
А истину Лена ценила, и людей, умеющих ее искать, очень и очень уважала. Сама же она очень хотела найти в Сибири побольше палеолитического искусства. Потому что если во Франции известно до 200 пещер, где есть целые галереи, расписанные 15—25 тысяч лет тому назад, то в Сибири нет ничего подобного. Писаницы? А писаницы несравненно моложе, не больше 4—6 тысяч лет!
Долгое время проблему пытались просто снять: мол, Франция хорошо изучена, а Сибирь не изучена вообще! Это европейские ученые клевещут на Сибирь и называют ее народы обидными словами — мол, "отсталые". А в Сибири, кончено же, есть не менее великое искусство, просто его еще не нашли.
Беда в том, что проходили годы, складывались в десятилетия, и сейчас никак нельзя сказать, что Сибирь так уж плохо изучена. А вот искусства как не было, так и нет ни в одной из бесчисленных сибирских пещер. Ну нет и нет, что ты тут будешь делать!
Впрочем, и нигде в мире не было ничего похожего на пещерное искусство Европы. То есть появлялось, конечно, искусство во всех краях Земли, но гораздо позже, совсем в другое время. А единичные образцы искусства того же возраста оказывались невыразительными, скучными и, как полагается исключениям, только подтверждали правило. Почему это так, что особенного в этой Европе, можно долго спорить, и к этому спору Лена не была готова. Родившись в Сибири, Лена только очень обижалась, что на ее исторической родине нет такого же искусства, как в какой-то там Франции, и очень хотела бы его найти.
А еще у Лены тогда была подруга, родом из Казахстана, Наташа Керберды. Было у Наташи и другое имя, казахское, но его Наташа чаще всего даже не сообщала — "все равно не выговорят". Наташа училась вместе с Леной и все рассказывала про своих родственников в Казахстане. Получалось у нее необычайно интересно, все родственники в рассказах Наташи оказывались невероятно умными и мудрыми людьми, и в их жизни национальные особенности, сами по себе страшно интересные, соседствовали с прекрасным чувством юмора и знанием всех современных реалий. Скажем, рассказывая, как ее приезжали сватать, Наташа упоминала:
— Тут бабушка выходит из юрты, руку к глазам прикладывает. Только жених из машины вышел, спрашивает строго так: "Ты кандидат?" Жених кланяется: "Конечно, бабушка, конечно, кандидат! Как можно!" — "А каких наук кандидат?" — "Технических, бабушка, технических!" — "Лучше бы физических, внучек... Ну ладно, раз кандидат, пройди в юрту!"
И Лена хохотала до упаду, не зная, чему верить в этих историях, чему не верить. Конечно же, Лена просто мечтала поехать в гости к подруге, и случай представился после третьего курса: выдались две недели между трудной экспедицией и началом учебного года, грех не воспользоваться...
Работы почти весь август велись в Красноярском крае, на берегах озера Косоголь (об этом месте еще будет отдельный разговор). Лена и Наташа участвовали и в разведках для поиска писаниц. Изображения нашли примерно там, где и ожидали: на скальных выходах, замыкавших старую долину озера,— километрах в трех от современной береговой линии. Погода до сих пор вроде бы радовала, а тут решительно испортилась, работы продвигались медленно.
Тут в отряде нашлись и любители играть в шаманистов. Такие любители, впрочем, регулярно находились во всякой степной экспедиции; вопрос только, насколько серьезно они играли и как это все воспринималось окружающими. На этот раз любитель нашелся солидный — заместитель начальника экспедиции, кандидат наук и так далее. Этот дяденька взял на себя все разведки и съемку писаниц, все время возвращаясь на базовый лагерь.
Почему-то этот человек придумал, будто духа-хранителя долины Косоголя зовут А-Фу. Почему именно А-Фу, а не, допустим, Чи-Ли, это никому неизвестно. Во всяком случае, хакасы, и в том числе и шаманы, покатывались со смеху, только услышав это бесподобное "А-Фу".
А Пидорчук (с этим человеком мы уже встречались) развлекался, как мог: связывал, например, металлические кружки, нанизывал на проволоку или веревку, дико гремел ими возле скал. Это он так привлекал внимание духов. Или орал диким голосом, приплясывал, колотя деревянной скалкой по крышке от котла,— изображал шаманское камлание. Веселило это развлечение многих, но вот видимого влияния на мир духов как-то не оказывало, и, во всяком случае, мерзкая погода установилась надолго.
— А-Фу, не шали! — махал пальцем на низкое небо Пидорчук, угрожая выдуманному им "духу". Металлической посуды в экспедиции хватало, дров для "шаманского" костра всегда было несложно собрать, и игра в шаманистов продолжалась, хотя всему остальному отряду, кроме Пидорчука, под конец изрядно надоела.
Дожди лили. Лили так, что начало разливаться крохотное озерцо возле скал — мелкая бессточная старица, почти болото. Столько воды выпало на степь в эти недели, что старица, вонючее теплое прибежище жуков-плавунцов и рыбешек, вышла из берегов и залила степь на несколько сотен метров вокруг — ни пройти, ни проехать.
По этому поводу Пидорчук тоже поскакал, повыл с кастрюлькой и связками кружек, но результаты были кислые, как и следовало ожидать.
В общем, все были рады окончанию сезона, и особенно Наташа, потому что могла съездить домой и показать подруге людей, о которых рассказывала уже года два.
Лена принимала и путешествие, и новые для нее места — казахстанскую степь — как всякий молодой и душевно здоровый человек, то есть с огромным интересом. Здесь, меньше чем в сутках езды от Кемерово, очень был заметен юг: вроде бы всего три градуса южнее Кемерово, а солнце стоит непривычно высоко, все залито пронзительным светом; Лена вспоминала невольно Украину, юг России, куда возили ее в детстве.
В синеве парили орлы... По крайней мере, Лена так называла для себя этих огромных птиц. Наташа со смехом уверяла, что это коршуны, а орлы гораздо больше.
Только тут, в Семипалатинской области, Лена сообразила, что слово "казашка" применительно к ее подруге действительно что-то означает. Лена выросла в Кемерово, родственники жили в Барнауле, а состав населения этих городов такой, что Высоцкий глубоко прав:
Вот бьют чеченов немцы из Поволжья,
А место битвы — город Барнаул.
Лена привыкла, что всяких народов бывает много, но все они друг на друга неуловимо похожи и разницы особой нет. Только тут до нее вполне дошло, что юрта — это и правда такое жилье, а не местное название пятиэтажки, что опыт жизни ее подруги кое в чем совершенно иной, чем у нее самой, у Лены.
Мало того, что, во-первых, в летнее время они и правда жили в юрте, а там все устроено совсем особенным образом, не как в квартире.
Во-вторых, родственников у Наташи было очень много, гораздо больше, чем у Лены. Все эти родственники приходили и приезжали, и со всеми надо было сказать хотя бы несколько слов.
В-третьих, тут были совсем особенные отношения... Приехал, к примеру, дед Наташи, совсем необразованный старик; он и по-русски-то говорил плохо. Имя-отчество деда запомнилось, как Керберды Мамаевич... А может быть, на самом деле было и не совсем так. Но главное, деда все очень уважали, и его слово было страшно важным. Дед смотрел на Лену так внимательно, что ей стало неловко, потом отвел свои светло-желтые, птичьи глаза, отвернул темно-смуглое плоское лицо, что-то сказал... И у всех тут же напряженное выражение сменилось улыбками, довольным смехом, одобрительными кивками.
Потом Наташа объяснила Ленке, что это дед ее признал. Сказал, что, видно, Лена и правда любит Наташу, надо ей помогать, и что все родственники обрадовались. Лена вовремя поймала себя за язык: ей очень хотелось спросить, а что, если бы дед ее не признал? Тогда ей что, пришлось бы сразу уезжать? Но Лена девочка была умная (и выросла в умную женщину); этот вопрос она задала Наташе уже зимой, когда обе учились в университете.
Во второй половине августа под Кемерово летали паутинки, а тут еще вовсю сияло лето, стояла жара под небом, выцветшим до цвета промокашки или старых солдатских кальсон. Стрекотали кузнечики, страшно хотелось купаться. А на излучине реки, недалеко от водопоя, виднелись выходы скал, и на этих выходах девицы без труда нашли писаницы. Часть сюжетов девушки уже знали по работам в Кемеровской области и в Красноярском крае: колесницы, бредущие быки, лучники стреляют друг в друга или куда-то в белый свет, скачут всадники.
— Ленка, это же скифы!
— Не-а... Вот не скифская деталь, и вот...
Быстро договорились, что "эту прелесть" надо показать "знающим людям", а для этого — скопировать. Родственники отнеслись к этому с чувством юмора: что, надо много бумаги? Рулон? Пожалуйста, играйте в археологов...
Девчонки с упоением снимали писаницы; приятно было применять то, чему их учили три года, и если уж говорить честно, то весь день заниматься им было как-то особенно и нечем. А тут — речка, купание, орлы в небе, писаницы...
Весь день работали (вперемежку с болтовней и с купанием), а под вечер что-то погода начала изрядно портиться. То за три дня вообще на небе не было ни облачка, а тут покатились какие-то сизые тучи, даже погромыхало в отдалении.
На второй день погода продолжала портиться, и вся эта картина девчушкам уж очень напоминала Косоголь! Собирались тучи, уже не только вдалеке, на горизонте. Над головами тоже ходило сизое, на глазах темнеющее безобразие, и вид у неба становился все неприятнее: сразу видно, что вот-вот польется. Появились комары, и это были насекомые, мало похожие на тихих сибирских комариков: рыжие, колоссальных размеров, они налетали с невероятной скоростью, прямо как "летающие крепости".
Девушки думали уже бежать в поселок, к домикам и юртам, как вдали показался всадник — огромный, грузный, он, казалось, был крупнее мелкой, плотно сложенной казахской лошадки. Ехал он шагом, пожалуй, даже торжественно. Хотя, конечно, с таким-то пузом волей-неволей будешь откидываться в седле и держаться с величием хана.
Дедушка Керберды Мамаевич подъехал к писанице, молча бросил Наташе повод, подошел к камню, присел. С минуту старик доставал папиросы, закуривал, а девушки стояли, переминаясь с ноги на ногу. Величавые, спокойные движения Керберды показывали яснее слов — этот человек никогда в жизни не торопился и не умел этого делать.
— Наукой занимаетесь?
Керберды обращался почему-то именно к Лене, а Наташа только переводила.
— Занимаемся, дедушка, занимаемся...
Тон у Керберды был такой, словно Лене был не двадцать один год, а лет самое большее тринадцать. А она сама не понимала, почему ведет себя, как подросток, а не знающий себе цену солидный специалист.
— Хорошее дело, хорошее... А тебе сильно дождик нужен, девочка?
— Не-а...
— Ну вот, и мне совсем не надо дождик... А как не делать дождик, знаешь?
— Не-ет...
— Тогда уважать надо... Понимаешь?
— Как... уважать?
— Ну вот так...
Дед с кряхтением поднялся, шагнул к лошади, потащил из-под седла какую-то пеструю тряпочку. Подозвал жестом Лену и на ее глазах развернул тряпку, достал из нее... кусок сала. Сразу видно, что старого сала, прогорклого, и по степи распространился не самый дивный аромат.
— Вот смотри, как надо... А то у меня внучка ученая, она не умеет...
Переводя эти слова, Наташа потупилась, а Лена посмотрела на нее с невольным сочувствием. Странно было видеть в действии самый настоящий кочевой феодализм, тот самый, о котором рассказывали в институте на лекциях, с пережитками родоплеменного строя. На глазах у Лены глава феодально-родового клана не очень щадил личное достоинство младшей соплеменницы. И даже не очень заспоришь с ним... и через переводчицу не очень заспоришь, и вообще...
А глава клана, к изумлению Лены, стал что-то бормотать по-казахски и при этом тер салом по лицам изображенных человечков, по мордам быков и баранов, по непонятным изображениям. У Лены обмякли ноги, когда она поняла, что же делает Керберды Мамаевич.
— Теперь ты сама.
Лена взяла желтое вонючее сало из темно-коричневых пальцев деда, больше всего похожих на сардельки, ткнула в еще не протертые изображения. Керберды что-то бормотал.
— Дед говорит, ты плохо трешь... Ты трешь, будто палкой в муравейник тыкаешь. А нужно им давать еду, говорить с ними хорошо.
— А что он говорит? Я ведь не понимаю...
— Неважно что говорить, он так говорит. Главное, чтобы чувствовать и чтобы кормить...
Ни жива ни мертва, обалдевая от изумления, Лена долго терла изображения, старалась вызвать в душе побольше интереса, уважения. Керберды шел за ней, у последнего рисунка отнял сало, аккуратно завернул обратно в тряпочку.
— Ну, поняла?
— Поняла, дедушка...
— Ты занимайся наукой, занимайся. Это дело хорошее, это правильные люди тебя учат. А если тебе дождик не надо и комары не нужны, ты уважай, что изучаешь.
Керберды взлетел на лошадь так, словно ему было двадцать лет. На мгновение туша, какой мог позавидовать медведь, висела неподвижно над седлом, потом лошадь охнула, присела... И Керберды уже с высоты седла улыбнулся Лене, подмигнул желтым глазом и тронул лошадь.
Лена повернулась к Наташе... Та только усмехнулась и развела руками — мол, все ты видела сама...
— Что, теперь "уважать" будем?!
— Давай лучше "уважать", а иначе и правда дождь будет, дедушка тогда рассердится...
Тучи так и походили по окоему, но до дождя не дошло. Назавтра день вставал довольно серенький, но девицы намазали изображения сгущенным молоком, и к середине дня развиднело, разъяснилось.
— Может, случайность?!
— Лена, ты сама спроси, у дедушки...
Это происшествие подруги обсудили в Кемерово, в городской квартире Лены, вернее, родителей Лены. Наташа знала не больше Лены о том, как надо "уважать" изображения. Если дед, другие старики или другие мужчины и делали нечто подобное, то ее в эти дела не посвящали. Вероятно, и не посвятили бы, не займись она на глазах деда какой-то работой с писаными камнями.
Девушки долго пытались понять, с чем они имеют дело, но у них как-то плохо получалось. Раз даже побывали на собрании местных экстрасенсов, но речи их были туманны, а если девушки просили объяснить им более конкретно, что же происходит на камнях, экстрасенсы раздражались и сердились. Кроме того, двое молодых экстрасенсов стали приглашать девушек "вон на его день рождения", а пожилой глава этой достопочтенной корпорации смотрел очень уж сальными глазами на стройную фигурку Лены и намекал на необходимость "проверить ауру и включить астральные поля" в более интимной обстановке. Этот тип с золотыми фиксами и погаными влажными прикосновениями вызывал отвращение у обеих девиц, и знакомства они не поддержали — ни с ним, ни с двумя молодыми, "снимавшими" их более откровенно.
Ученые же вообще отказывались обсуждать "уважение" к писаницам. Для них мудрый Керберды Мамаевич и дурак Пидорчук были совершенно одинаковы, а в речах, обращенных к подругам, явственно слышалась снисходительность. Ученые "точно знали", что на свете может быть, а чего нет, и когда девушки пытались им рассказывать о том, что наблюдали своими глазами, те улыбались очень уж "понимающе" и начинали намекать, что в СССР осталось еще много непойманных шарлатанов, а в отдаленных районах бывают еще не вставшие на учет гипнотизеры.
В результате девушки постепенно вообще перестали искать какое-либо объяснение происходившему. Бог с ним! Пути подруг разошлись так, как это обычно и случается: обе выросли, окончили университет и вышли замуж. А тут еще все усугубил распад СССР, когда они оказались подданными разных государств и когда в гости друг к другу не очень-то и поедешь. Лена стала не особенно знаменитым, но весьма серьезным научным работником, Наташа — менее серьезным, просто сотрудником одного из бесчисленных провинциальных музейчиков.
Со времен поездки в Казахстан Лена никогда не мазала ничем древние изображения и никогда не пыталась их специально "уважать". Однако помнилось чувство, постепенно приходящее к тебе, если всерьез стараться вызвать это самое "уважение": смесь почитания и поклонения с желанием заботиться, сделать получше, дать что-то повкуснее... Женщина должна быть уж совсем предельной дурой, чтобы у нее не получилось. А Лена далеко не дура, она просто создана для семейной жизни, и она умеет вызывать у себя это ощущение, даже без особенных усилий. Что характерно, если "уважать" — с писаницами можно работать сколько угодно и без особенных проблем: ни погода не портится, ни каких-то психологических трудностей никто не испытывает— скажем, в виде малоприятных ощущений.
На этом сходится большая часть тех, кто рассказывал мне о собственном опыте работы на писаных камнях: "Надо уважать!" Дело не в жертвах, не в каких-то камланиях и ритуалах. Тем более, не надо играть в совершение этих ритуалов. Главное — искренне, без всякой задней мысли вызывать в себе серьезное, уважительное отношение к изображениям, а главное — к тем, кто их создал. И к целям, с которыми они созданы. Если уважаешь и если это чувствуется — тебе не будет препятствий ни в чем.
Мне легко возразить: мол, а как же ученые прежних, классических лет? Они же были или христианами и никакого почтения к капищам местных племен не испытывали, или они не верили ни в бога, ни в беса, а к писаницам, курганам и погребениям демонстративно относились лишь как к историческому источнику.
Это и так, и не так. Православные христиане, как правило, как раз чтут капища, идолов, вообще любые верования других народов. И если писаница объект поклонения, то и отношение к ней будет серьезным, уважительным — именно потому, и именно в той мере, в которой она священна для каких-то других людей.
А если уж говорить об ученых, то можно себе представить, с каким эмоциональным подъемом, с каким восторгом, с каким благоговением подступались к писаным камням первые исследователи, будь то Мессершмидт, описавший "оленные камни" в 1717 году, или будь то Николай Мартьянов, основатель Минусинского музея, уже в конце XIX века. Уверяю вас, было в их восприятии писаниц это самое "уважение", и было в огромных количествах. Хороший ученый, между прочим, это почти всегда сильный религиозный тип. Если не хочешь истины, не стремишься к абсолютному знанию, зачем пойдешь в науку? Есть занятия и подоходное, и попроще, не требующие такой самоотдачи: торговать окорочками, гнать самогон, выращивать клубнику, ремонтировать автомобили.
Опыт показывает, что, имея дело с писаницами, почти невероятно столкновение с чем-то вполне материальным. Самое большее, нападают полчища комаров... хотя и это можно отнести за счет пасмурной погоды. Хотя да, ворона-то к Эмилю Биглеру прилетала вполне материальная, материальное некуда. Но с какими-то чудищами или с неприятными существами вы вряд ли столкнетесь, и уж тем более вряд ли вам явятся во плоти некие духи или те, кто создавал писаницу.
Скорее всего, начнет портиться погода, происходить всяческие атмосферные "чудеса", порой очень поганого свойства. Мне рассказывали и о внезапных вихрях, уносящих не то что палатки, а швырявших на десятки метров людей, прямо как американские торнадо. И про град с гусиное яйцо, пошедший посреди июля (двух участников экспедиции пришлось госпитализировать). И про разливы рек, внезапные, ночные и коварные. Все это крайне неприятно, порой и смертельно опасно и все-таки совсем не похоже на появление каких-то непонятных существ, призрачных или во плоти.
Самое плохое, что может случиться с человеком на писаницах, это появление призрачных, но притом даже и не видимых глазом, только ощущаемых и слышимых созданий, как это было с Ритой и Андреем. Эти явления уже нуждаются в объяснениях. Действительно, кто же это являлся Биглеру, толокся вокруг Андрея, пытался преследовать Риту? Кого научили почитать Лену? Тут может быть несколько и очень разных объяснений.
Первое: те, кто создали писаницу, продолжают обитать возле нее (с тем же успехом можно предположить, что обитают они непосредственно в самих изображениях). Им-то и приносятся жертвы, они-то и могут пакостить тем, кто относится к ним недостаточно уважительно.
Можно представить себе, что эти призрачные создания входят и в ворону, подчиняя ее своей воле. В конце концов, почему бы и нет?!
Это предположение привлекает тем, что позволяет объяснять очень индивидуальные формы поведения этих неведомых сущностей. Полное впечатление, что шедший за Ритой попросту был смущен (может быть, и возмущен) ее поведением. Если представить себе, что у этого призрачного существа сохранилась психология человека патриархального общества с его строгостью нравов и представлениями о женщине как о существе скромном, деликатном, не способном себя навязывать,— и многое станет нам понятно. По крайней мере, это внезапное бегство призрака наводит как раз на такую мысль.
Второе: древние жрецы или шаманы заколдовали писаницы, и теперь это колдовство проявляется... так, как проявляется. А может быть, при неуважительном отношении тут же пробуждаются к жизни давно усопшие жрецы и шаманы. Сильному шаману совсем нетрудно представить самое себя хоть толпой людей, хоть взбесившимся слоном, а не то что простенькой вороной.
И, наконец, третье: изначально на писаницах происходили, скажем так, не совсем обычные информационные или информационно-энергетические процессы. Возможно, они усилены тем, что в этих местах сделаны писаницы. Возможно, в этом не было необходимости, и само место, в силу своих уникальных особенностей, создает непонятные нам, но объясняющиеся вполне материалистически эффекты.
Можно сделать и другие предположения, более или менее обоснованные, но я не вижу такой необходимости. В любом случае мы не можем доказательно объяснить явление. То есть рерихнувшиеся могут "доказать" и "обосновать" все, что угодно, многословно распространяясь по поводу "тайн древних цивилизаций" и "произнесения магического слога „аум"". Экстрасенсы так же туманно расскажут про "пространственно-временной континуум" и про "изменение информационно-энергетических полей". Ну и что доказывают все эти слова? К чему все фиктивные объяснения, основанные на надуманных, высосанных из пальца доводах?
Гораздо честнее прямо сказать читателю, что причина всех этих явлений и их... гм... гм... их "информационно-энергетическая основа" нам совершенно неизвестна.

Ч А С Т Ь IV
ИСТОРИИ С СЕВЕРО-ВОСТОКА
Из Сибири всегда что-то новое!
И. Ефремов

Г л а в а 35
О ГОРОДАХ И МЕДВЕДЯХ
— Но вы же сражаетесь с медведями, поручик?! В Петербурге же столько медведей!
— А как же, мадам! Я как выйду из Зимнего дворца, сразу же саблей самого большого из них — р-раз!
Подлинный анекдот XIX века
Представления о Сибири обитателей Москвы и Петербурга — особая тема разговора. По моим наблюдениям, дичайших слухов о Сибири в этих городах сейчас ходит не меньше, чем в прошлом (Увы! Уже в позапрошлом, XIX веке!) ходило в Париже и Берлине о нравах Москвы и Петербурга. Особенно было забавно, когда рассуждали о медведях, бродящих по улицам российских столиц жители европейских городов, названия которых производны от немецкого названия медведя — der Bar: я имею в виду Берн, Брно, Берлин.
Уж если развлекаться, гораздо больше было причин у жителя Петербурга наивно округлить глаза и с придыханием, понизив голос, спросить у берлинца:
— А медведей у вас много? На Курфюрстендамм их больше или на Унтер-ден-Линден? А на людей не нападают?!
А многие сибиряки выбрали другой вид развлечения и охотно повествуют москвичам и особенно москвичкам, никогда не выезжавшим за пределы Садового кольца, какие страшные звери бегают по нашим городам и их ближайшим окрестностям. Порой рассказываются истории вполне в духе бравого поручика из анекдота, совращавшего французскую актрисулю:
— Выхожу, значит, а около подъезда след... Во такой! (Рассказчик показывает руками след, какой под силу оставить разве что откормленному динозавру.) А его самого нет (старательно рассчитанная пауза).
— Медведя?!
— Ну кого же еще... Он, значит, возле подъезда ждал, а как люди стали выходить, отбежал, возле мусорных баков залег...
— Ну, и (наивное ожидание подвигов от парня, который уже сильно нравится)...
— Ну, отогнали мы его. Не убивать же — он в сентябре еще не жирный...
Автор тоже освоил такой способ общения и хорошо помнит, как на одном конгрессе пугал коллег страшными сибирскими медведями, а коллега из Одессы, профессор Одесского университета, ходил развинченной походкой и, пугая, одновременно чаровал окружающих дам сиплыми рассказами из морской жизни контрабандистов, на каждом шагу режущих "савецькую таможьню". Развлекались мы с ним примерно одинаково, играя в одну игру, и помогали сбыться ожиданиям людей, судящих о Сибири по плохим романам полувековой давности, а об Одессе — по песням Аркадия Северного. Мы же с одесским коллегой хорошо понимали друг друга и часто хохотали, встречаясь взглядами прямо через головы слушателей и слушательниц.
Разумеется, в Сибири несложно найти места, где охота до сих пор служит основным источником существования,— например, Таймырский полуостров или север Якутии. Но уверяю вас: население Красноярска (800 тысяч жителей), Омска (больше миллиона жителей), Новосибирска (полтора миллиона жителей) ведет образ жизни самых обычнейших горожан — примерно как в Москве и Петербурге (и в Брно и Берне).
Среди сибирских городов есть очень захолустные, но и их провинциальность вполне сравнима с провинциальностью многих городов Европейской России. А такие старые университетские города, как Томск или Иркутск, дадут фору любому Брянску, Вятке или Вологде (не говоря о Каргополе, Острове или Старом Осколе) — и слой интеллигенции в этих городах потолще, и промышленность посложнее, и культурная жизнь намного интенсивнее.
Так что где больше бродит медведей по улицам — это еще вопрос полемичный.
А Иркутск — это вообще особый город Сибири. С 1764 года это центр Иркутской губернии, с 1803 — резиденция генерал-губернатора Сибири, с 1822 — столица Восточно-Сибирского генерал-губернаторства, так что этот город был самым культурным из всех зауральских городов.
Как ни странно, этому способствовала и отдаленность— от Петербурга так далеко, что волей-неволей приходилось самим организовывать свою культурную жизнь. Это вам не Владимир, лежащий от Москвы в дне пути на лошадях; даже не Саратов — "к тетке, в глушь, в Саратов", ехать надо было в кибитке всего неделю от Москвы. А вот до Иркутска — три месяца... Даже из Красноярска, лежащего на 850 километров ближе к Москве, в свое время отправили учиться в Петербург талантливого парня, Василия Сурикова. Купец Кузнецов дал денег на благое дело, помог губернатор... и с богом! Что делать способному юноше, начинающему художнику, в Красноярске?! Надо его отправить в Петербург...
Иркутск и лежит дальше от Москвы и Петербурга, и весь XIX век, до самой "эпохи исторического материализма", считал себя небольшой местной столицей. Ехать учиться в Петербург или Москву еще считалось достойным делом, потому что своего университета пока не было (хотя многие иркутские жители не из бедных получали образование и в Европе), но уж совсем уезжать из Иркутска считалось попросту глупостью.
Парадокс в том, что богатства и культурная жизнь Иркутска основывались на освоении чуть ли не самого дикого уголка всей Сибири... и одного из самых диких углов Азии, это уж точно.

На чем рос Иркутск
И в Иркутске, в точности как в Красноярске, всем заправляли богатые и богатейшие купцы — только были-то они куда богаче красноярских. В Красноярске купцов I гильдии было всего несколько, а в Иркутске — несколько десятков. Иркутские купцы тоже богатели на добыче золота, а кроме того, через Иркутск шла торговля мехами, мамонтовой и моржовой костью, шкурами морских зверей со всего необъятного северо-востока Сибири и побережья Тихого океана — почти неисследованного, малонаселенного региона, где на 5 миллионах квадратных километров жило от силы тысяч сто человек, из них половина русских, а остальные — инородцы, принадлежащие ко многим племенам, в том числе и самым первобытным.
Торговля этими товарами требовала не только умения хорошо считать деньги, но и легкости на подъем, умения ездить — и порой не только на лошади, но на оленях и на собаках, личной смелости, умения владеть оружием. Словом, качеств жителя малоосвоенной, населенной лихим людом территории, на которой доверять отправление закона и торжество справедливости полиции было совершенно безнадежно: полиция была в Иркутске, на самых основных водных и сухопутных трассах— на пристанях по реке Ангаре и Лене, в крупных селах по трактам, ведущим на восток и на запад, а ведь дикие племена, разбойники и всякий ссыльно-каторжный элемент был абсолютно везде.
Купец, который ехал покупать песцовые шкурки и Мамонтову кость, сначала переваливал через хребты, отделяющие бассейн Байкала от бассейна текущей на север Лены. Там он должен был 2000 километров добираться на лодке до Якутска по ледяной реке, текущей по вечной мерзлоте. Прохладное путешествие можно было окончить уже в самом Якутске — городишке из нескольких сот, к концу XIX века нескольких тысяч домишек. Уже здесь можно было торговать, потому что для обитателей колымской или алданской тайги Якутск был центром цивилизации, полным тайн и соблазнов. Были тут и меха, и золото, и мамонтова кость — все было. Но ведь покупать у местных купцов и перепродавать в Иркутске — далеко не так выгодно, как скупать пушнину в маленьких поселках по притокам Лены или прямо в самих становищах, как организовывать добычу мамонтова бивня прямо в тундре.
Ведь в тундре этот самый мамонтов бивень буквально лежал, вмороженный в землю,— сотни тысяч, миллионы бивней. Ученые до сих пор спорят о причинах, по которым на севере Якутии скопилось столько мамонтовой кости. Кто говорит, что все дело тут в очень холодном климате: в нем бивни не разлагались тысячелетия и постепенно копились.
Другие ученые думают, что в конце эпохи Великого оледенения, 8—10 тысяч лет назад, мамонты стали уходить с юга — на севере еще оставались условия для их жизни. Мамонты скапливались на севере, где условия тоже стали быстро меняться, и там вымерли.
Почти так же объясняют необычайное скопление мамонтовых костей на Новосибирских островах, лежащих под 70 градусом северной широты, к северу от побережья Якутии. Дело в том, что ведь во время Великого оледенения Северный ледовитый океан замерз. Не было толщи пусть покрытых льдами большую часть года — но вод. По крайней мере, окраинные моря — море Лаптевых, Восточно-Сибирское — промерзли до самого дна. На этот лед великие сибирские реки, в первую очередь Лена, тысячи лет выносили землю. Северная саванна — тундростепь, где росли и степные, и тундровые растения, покрывала этот лед.
Кончилась эпоха Великого оледенения — и океан начал растаивать. Все меньше древнего льда оставалось там, где цвела тундростепь и паслись мамонты. По мнению некоторых ученых, отступившие на север мамонты и скапливались на Новосибирских островах — последних местах, где еще могли прожить хоть немного. Неприятно даже думать о гибели последних зверей этого племени, погибших от бескормицы. Мороз не был страшен мамонтам, жить в условиях полярной ночи они, скорее всего, тоже вполне могли. Но растения, которыми они привыкли питаться, исчезали — тундростепь сменялась тундрой, корма становилось все меньше. Кроме того, мамонты жили в условиях очень сухого климата, с сухой и холодной зимой, когда доступны засохшие травы, естественное сено; теперь зимние снегопады не позволяли добывать даже то немногое, что еще вырастало на Новосибирских островах. Вокруг уже плескалось море, и мамонты, скопившиеся на Новосибирских островах, вымерли жалкой и страшной смертью — от голода.
То, что я излагаю, конечно, не истина в последней инстанции и не единственное, о чем говорит наука,— это наиболее вероятное предположение, объясняющее, откуда взялись в якутской тундре и на Новосибирских островах миллионы бивней мамонтов, а то и замерзшие в вечной мерзлоте куски их тел.
Однажды, как раз зимуя на Новосибирских островах в 1811 году, чтобы с весной сразу начать сбор мамонтовой кости, купец и промышленник Яков Санников сделал интересное наблюдение: что многие перелетные птицы продолжают лететь дальше, в океан. Яков Санников сделал верный вывод — что там, в океане, должна быть какая-то, до сих пор не известная никому земля. Ведь птицы должны были лететь туда, где они могут вывести птенцов, то есть на твердую землю.
Между прочим, Яков Санников (Мы не знаем о нем почти ничего! Даже годов рождения и смерти!) совершил много географических открытий и сочетал таланты промышленника и первооткрывателя. В 1800 году он открыл и описал остров Столбовой, а в 1805 — открыл остров Фадеевский, который описал позже, в 1811 году. В 1808—1810 годах он участвовал в экспедиции М.М. Геденштрома, которая изучала и описывала Новосибирские острова. Остров между островами Малый Ляховский и Котельный назван именем Санникова.
Если человек такого масштаба говорит, что к северу от острова Котельный должна быть большая земля, в это можно верить или не верить, но имеет смысл по крайней мере его внимательно выслушать.
И потом многие люди заявляли, что видели большую землю, край высокого острова в водах Ледовитого океана. Видели они что-то или все же только "видели"? "Видели" потому, что очень уж хотели увидеть?.. Но в 1886 и 1893 годах такой известный полярный исследователь, как барон Э. Толль, заявлял, что видел своими глазами эту загадочную землю!
В общем — загадка. То, что сейчас в этом районе нет никакой земли,— это факт. Но есть версия, что Земля Санникова состояла из ископаемого льда и исчезла в ходе потепления Арктики. Так это или не так?
Тайна Земли Санникова остается одной из самых непостижимых тайн Сибири, и не зря же про нее В.А. Обручев написал книгу, снимали романтический фильм...
В наше время известно больше 40 находок кусков тел мамонтов, а то и целых мамонтовых туш. Это — те, о которых стало известно ученым. Судьба же большинства таких туш печальна, потому что, как правило, ученые просто не успевают их изучить, эти туши... Ведь мамонты вытаивают из вечной мерзлоты везде — в том числе и в тех местах, где их никто никогда не увидит. Если их увидел местный охотник или рыбак — он должен еще понимать, что о такой находке надо кому-то сообщить. И неизвестно, как быстро сведения о туше мамонта попадут к профессиональным ученым, как быстро они смогут приехать...

Допустим, купцов и промысловиков мало интересовали мерзлые туши мамонтов (на самом деле как раз интересовали, но вполне бескорыстно), но ведь и собирать в тундре мамонтовую кость было делом и физически нелегким, и далеко небезопасным.
Вот шхуна, а то и попросту большая лодка-карбас, на которой ходят под веслами и под парусом, пришла в нужное место — на какой-то приток Лены. Сколько времени у промышленников, чтобы найти как можно больше мамонтовой кости и загрузить судно? Очень мало, потому что это по рекам Европейской России можно плавать в сентябре, а на юге, под Курском или Воронежем,— и в октябре. По рекам Сибири на юге (хотя бы под Красноярском) в сентябре плыть еще можно, хотя и неуютно.
А под Якутском уже в первых числах сентября морозы достигнут 10, а то и 15 градусов ниже нуля. По реке пойдет шуга, хвоя лиственниц пожелтеет и начнет опадать. Все это произойдет быстро, очень быстро! Не будет никакого медленного, романтичного начала осени, когда долго стоит "бабье лето" и по месяцу, по два природа находится в промежуточном состоянии — уже не лето, но еще не зима. Несколько дней — и возвращение в Якутск уже под вопросом, а зимовать в тундре или лесотундре, где искривленные морозом и ветрами деревца все равно не дадут ни древесины для отопления, ни защиты от ветров,— самоубийство.

<< Предыдущая

стр. 10
(из 12 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>