<< Предыдущая

стр. 7
(из 12 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>

Мужик вдруг вскочил, стал заходить Богдану за спину. Богдан инстинктивно попятился, переступил вонючую скамейку, а хозяин зашел вдруг за печку — в закуток, куда и не заглядывал Богдан. Почему-то было видно, что он сильно раздражен. То ли по резкости движений — шел и дергался, то ли по выражению косматого лица, непонятно. Во всяком случае, он что-то ворчал и бормотал, косноязычно приговаривал, и Богдан все никак не мог понять — говорит он на незнакомом языке или бормочет без слов, только очень уж похоже на слова.
— Хозяин... А, хозяин, пошли пописаем... До ветру пойдем?
Почему-то Богдан счел за лучшее сообщить о своих намерениях. Хозяин не отреагировал, и Секацкий тихо надел сапоги, нащупал за правым голенищем нож. На улице — прохладный ветер, чуть меньше тишины и чуть меньше темноты, чем в избе. Светили звезды, угадывались забор, крыша соседней избы, кроны деревьев. Во всей деревне не светилось ни одно окно. Деревня лежала тихая, освещаемая только звездами и серпиком луны, как затаилась.
Секацкий сделал два шага, не больше, и почувствовал вдруг, что здесь, на улице, опасно. Кто-то стоял за углом дома и ждал. Секацкий не мог сказать, чего ему нужно и даже как он выглядит, но совершенно точно знал, что за углом кто-то стоит, живой и сильный, и что он явился не с добром. Перехватив рукоятку ножа, Секацкий сделал несколько осторожных шагов. Он еще не был уверен, что ему нужно сцепиться с этим, за углом, и громко окликнул:
— Ну, чего стоишь? Я вот сейчас...
Он еще понятия не имел, что он сделает сейчас этому, за углом, и вообще в его ли силах что-то сделать, как вдруг чувство опасности исчезло. Никто не стоял за углом, никто не поджидал в темноте Богдана. Он не знал, куда делся этот ожидающий, но был уверен — его больше нет. На всякий случай Богдан заглянул за угол — там не было никого. Чтобы посмотреть, нет ли следов, было все-таки слишком темно. И ветрено — спичка гасла почти моментально, Богдан не успевал рассмотреть землю.
Ну что, надо идти досыпать? Хозяин по-прежнему ворчал, поскуливал, скребся за печкой. А вот на ближней к выходу лавке что-то неуловимо изменилось. Секацкий не мог бы сказать, в чем состоит перемена, но обостренным чутьем чуял, знал — здесь сейчас не так, как было несколько минут назад, когда он только выходил. За то время, пока он выкурил папиросу, что-то в избе произошло. Взяв нож в зубы, лезвием наружу, Богдан чиркнул спичкой. В застойном воздухе избы огонек горел достаточно, чтобы Богдан Васильевич рассмотрел и на всю жизнь запомнил: на лавке, вытянувшись, как человек, спала огромная медведица. Возле ее левого бока свернулись клубочком два маленьких пушистых медвежонка.
Богдану Васильевичу и самому было странно вспоминать это, но паники он не испытал: наверное, и до того слишком много было в этой деревне чудес и всяких странных происшествий. Спокойно: мало ножа, надо немедленно взять карабин. Он решил: взял оружие, сказал вполголоса:
— Карабин армейского образца... Насквозь пробивает бревно, бьет на четыреста метров. Хорошая штука, полезная.
За печкой замолчали, и Секацкий повторил все это еще раз, так же негромко, разборчиво, и добавил, что против медведя такой карабин — самое первое дело.
За печкой опять завозились, потом мужик тихо прошел к двери, вышел. А Секацкий так и сел спиной к стене, держа карабин на коленях. Он то задремывал, опуская голову на карабин, то вспоминал, кто лежит на лавке в трех метрах от него, резко вскидывался, поводя стволом. Так и сидел, пока предметы не стали чуть виднее (хозяин так и не пришел).
Тогда Богдан тихо-тихо поднялся, надел на плечи рюкзак. Не очень просто идти тихо-тихо, чтоб не шелохнулась половица, неся на плечах полтлора пуда образцов плюс всякую необходимую мелочь. Но надо было идти, и Секацкий скользил, будто тень, держа в левой руке сапоги, в правой, наготове, карабин. Что это?! Серело, и не нужно было спички, чтобы различить: на лавке лежала женщина. Да, огромная, да, неуклюжая, но это была женщина в дневном цветастом сарафане, в котором проходила и весь вечер. И дети в белых рубашонках: один свернулся клубочком, другой разбросался справа от маминого бока. Почему-то от этого нового превращения Секацкий особенно напрягся— так, что мгновенно весь вспотел.
Над лесом еще мерцали звезды. Секацкий знал: если они так мерцают, скоро начнут одна за другой гаснуть. И было уже так серо, что можно было различать предметы, сельскую улицу, заборы. Уже на улице — чтобы ничто не могло внезапно ринуться из двери! — Секацкий надел сапоги, поправил поудобнее рюкзак и вчистил за околицу деревни. И как вчистил! Вот он, ручей, вот она, тропка вдоль ручья. Пробирает озноб, как часто после бессонной ночи, ранним, холодным утром Восточной Сибири. От кромки леса, проверив кусты, не выпуская из рук карабина, Секацкий обернулся к деревне. Серые дома лежали мирно, угрюмо, как обычно посеревшие от дождей дома деревенских жителей Сибири. Не светились огоньки, не поднимался нигде дымок. Где-то там его хозяин, не назвавший своего имени, где-то его славный гость, стоящий ночью за углом! Может быть, они как раз для того и рассказали про дорогу, чтобы засесть на ней в засаду?!
Двадцать километров по тропинке Богдан Васильевич шел весь день, а задолго до темноты проломился в самую чащу леса, в бездорожье, в зудящий комарами кустарник. Шел так, чтобы найти его не было никакой возможности, и лег спать, не разжигая костра, поужинав сырым тетеревом — тем самым, принесенным еще с перевала. А с первым же светом назавтра вышел на тропу, через несколько километров шел уже по просеке, где далеко видно в обе стороны, где идти было совсем уже легко. И не прошло двух дней, как просека привела к дороге, дорога — к деревне, самой настоящей деревне. С мычанием скота, лаем собак и любопытными людьми. И все, и путешествие закончилось, потому что до Красноярска Богдан Васильевич Секацкий ехал уже на полуторке.
В те времена была традиция: прибыв в управление, геолог сдает полевые документы, карту, оружие, компас. А потом он может делать три дня все, что только захочет. Никто не спрашивает, где он, куда девался, никто не требует предстать перед лицом начальства. Геолог отдыхает три дня, как и где ему вздумается, а уже на четвертый день он является, чисто выбритый и приличный, чтобы отчитываться за сделанную работу, за потраченные средства, вести умные разговоры с коллегами и планировать дальнейшую работу.
Следы этого обычая сохранялись еще в 1970-е годы — по крайней мере, в некоторых партиях. Своими глазами я видел... да что там видел! Своими руками я разливал водку, пил ее, когда геологи гуляли свои законные три дня. А нашел я геологов... по звукам ружейной пальбы. Оказалось, за околицей деревни геологи сноровисто вырыли шурф, засели в нем, а на деревьях метрах в тридцати развесили то, что накупили в магазине: сковородки и кастрюли. Геологи сидели в шурфе, пили купленное в другом магазине и сажали из ружей крупного калибра по привязанным за ниточки кастрюлям. При попадании разорванный металл с воем разлетался в разные стороны, а геологи дико хохотали и починали новую бутылку. И мы почали несколько бутылок, расстреляли до десятка кастрюлек и сковород, а потом... нет, я не буду писать, куда мы пошли потом и что делали! Вы еще маленькие и вообще редактор не пропустит.
Но это еще что! Это уже вырождение жанра, последние прости-прощай древних геологических законов времен Великой экспедиции 1920-х — 1950-х годов! Вот в 1960-е годы геологи устроили дуэль... Самую настоящую дуэль, и один из них всадил другому пулю из маузера в задницу. Почему именно туда — не знаю и вообще никто не знает, потому что геологи не помнили ни из-за чего была дуэль, ни обстоятельств самой дуэли. Они помнили только, что решили стреляться, и помнили, как стояли над орущим товарищем, у которого струёй хлестала кровь из зада.
Конечно же, в 1939 году Секацкий тоже вполне мог уйти в трехдневный запой, и никто бы слова не сказал. Но он пил только первый день, а потом сразу же пошел к особистам. Секацкий клялся и божился, что это был первый и последний случай в его жизни, когда он обратился к особистам и написал им подробный донос. Донос, конечно, странный: на медведей-оборотней, как-никак! Но Секацкий был совсем не глуп, и как раз об оборотнях там у него не было ни слова! Писал он только о двух вещах: что в деревне, показанной на карте брошенной, на самом деле живут люди; и что люди эти какие-то странные: живут без домашней живности, в разговоры не вступают и даже имен не называют.
— Ясное дело, не называют! — проницательно ухмылялись энкавэдэшники.— Небось ребята опытные, инструкции получали!
— Так это что, белогвардейцы?! — пугался, по-бабьи хватался за щеки Секацкий.
— Белогвардейцы, белоэмигранты! А ты думал, кто это к нам проникает?!
— Из Харбина пришли...— подхватывал другой, а, первый показывал глазами на Богдана Васильевича - мол, не при нем! Не раскрывай государственной тайны!
Но как бы ни веселился Секацкий от общения с энкавэдэшниками, какие бы глупости они ни несли, а добился Богдан Васильевич главного — рейда доблестных органов на эту поганую деревню. Не для того, чтобы отомстить! То есть умыть кровью тех, кто пытался сожрать его ночью, Секацкий бы не отказался. Но главным было все же любопытство — кто же они все-таки такие, обитатели этой деревни?! И добился: на две недели Секацкий был направлен в распоряжение энкавэдэшников для вершения своего патриотического долга.
Ехали двумя машинами, и Секацкий умилялся комфорту, скорости, количеству и качеству еды и напитков. Хотя геологов как будто тоже баловали, сравнить их обеспеченность с обеспеченностью энкавэдэшников было невозможно. Ехали весело — пятнадцать здоровенных лбов, с оружием, против нескольких жалких шпионов!
— Смерть шпионам! — орали пьяные энкавэдэшники на остановках, шмаляя из ТТ по стволам осин и березок.
По дороге добрались до просеки. Ладно, и по просеке можно ехать, если не жалеть автомобиля. А зачем его жалеть, если государство даст нам новый?! Вперед, товарищи, воюем по-сталински, вперед! По тропинке пришлось идти на своих двоих, но что такое двадцать пять километров, если дорога известна, а впереди коварный враг?!
Да, враг был очень коварным, и самая его коварная штука состояла как раз в том, что никуда не привела эта тропинка. То есть привела, но не в деревню привела, а в болото. Так вот и становилась тропинка все слабее, все нехоженей, вот уже и постепенно заглохла в болотине. То есть было все, что он рассказывал,— все изгибы дороги, все приметы лесного пути. Но только вот деревни не было — ни населенной, ни заброшенной, никакой. Получалось, что и карта врала — по ней должна быть ненаселенная деревня, а ее-то и в помине нет!
Секацкий покрывался холодным потом — вот вернутся, и посадят его на табуретку посреди комнаты те самые, с которыми сейчас он хлещет водку, и спросят его так задушевно: расскажи-ка нам, мил человек, зачем сочинил про ту деревню, ввел в заблуждение доблестные внутренние органы? А что? И не таких спрашивали, и не по таким еще поводам, и очень даже часто бывало, что геолог оказывался вдруг то агентом НТС, утаившим от революционного народа необходимое ему месторождение, то оказывалось, что он вообще недостаточно любит товарища Сталина и стал работать на вражеские разведки и эмигрантские подрывные центры, за что обещаны ему поместья и графский титул, когда враги Советской власти восстановят неограниченную монархию...
Но зря, зря дергался Секацкий, без причины; случай был совсем не тот, а энкавэдэшники сами пребывали в полном смятении духа. Потому что знали они точно — есть деревня! Была населенная до 1933 года, а потом население деревни вывезли "в район" за уклонение от коллективизации, и стала деревня ненаселенная. Но вроде бы сама-то деревня, дома и коровники, должны остаться! Не может быть, чтобы ее не было, деревни! А ее вот как раз и не было, и Секацкий был не виноват. Потом даже на самолете сделали спецвылет над деревней и тоже ее не нашли — внизу болото и болото, безо всяких признаков деревни.
Секацкого потом еще много раз допрашивали, дергали по самым разным поводам, и у него сложилось впечатление, что хотят его поймать на противоречиях. Вдруг он через месяц, в ноябре, уже забудет, как врал в октябре, и можно будет его замести. Но, может быть, Секацкий уж очень боялся и видел в действиях энкавэдэшников то, чего они и не думали затевать.
И только один раз Секацкий чуть не попался: когда пожилой, умный следователь Порфирьев долго пил с Секацким чай, почти весь вечер, а потом задушевно так сказал:
— Ну, а теперь давай-ка все рассказывай, все, что в этой деревне было на самом деле!
И такой он был свойский, мягкий, уютный за чайком, так они хорошо говорили, что Секацкий чуть было не рассказал про людей-медведей. Трудно сказать, чем бы это обернулось для Секацкого, но он все-таки вовремя вспомнил, с кем разговаривает, какой на дворе стоит год и что нечего нести всякую клерикальную и мистическую чепуху, развращать революционный народ сказками про то, чего не бывает на свете.
И, сделав дурацкую рожу, Секацкий развел руками:
— Да все я рассказал уже, Порфирьев!
И Порфирьев мягко усмехнулся, не стал нажимать... Но Секацкий видел — не поверил. И уже после войны, в конце пятидесятых, когда Порфирьев давно был на пенсии и уже плохо ходил, Секацкий — уже доктором наук, лауреатом всяких премий, как-то сидел с ним на лавочке, вспоминал минувшие дни. И Порфирьев, распадавшийся физически, но сохранивший полнейшую трезвость ума, спокойно воспринявший и XX съезд, и доклад Хрущева; Порфирьев, которому оставалось прожить считанные месяцы, задумчиво сказал тогда Секацкому:
— Дорого бы я дал, чтобы знать — с чем вы все-таки тогда столкнулись, в той деревне...
И вновь Секацкий не решился, повторил свою версию двадцатилетней давности. Порфирьев рисовал тросточкой в пыли узоры, не поднимая лица, усмехался...
— А вот теперь скажи, Андрюша, нормальный я?
— Нормальный... Да, вы вполне нормальный, это совершенно точно!
— А коли я вполне нормальный, что это было со мной? Что думаешь?
И я честно ответил:
— Не знаю... Не знаю, но я верю, что все это и правда было.
Мы сидели вдвоем в здании Научно-исследовательского института геологии и минерального сырья, пили водку, а за окном свистела вьюга. Скреблись мыши за огромными шкапами, колотился ветер в окно, дышал паром цветочный чай в кружках, и жгучие глотки водки оказывали какое-то особенное воздействие в этот поздний час, в историческом почти что здании.
Тогда я, помолчав, добавил:
— Скажите, Богдан Васильевич, а вы никому, кроме меня, эту историю не рассказывали?
Вот на этот вопрос Секацкий мне и не ответил, а я на ответе и не настаивал. И до сих пор не знаю — есть ли еще, кроме меня, слышавшие эту давнюю и непонятную историю.

Г л а в а 22
ЧЕРЕЗ ПУРГУ
Паула занимала высокое и почетное положение в местном обществе — она была содержательницей дома свиданий, и молодые, незамужние девицы находились на ее попечении.
Дж. Даррелл
Это произошло в 1987 году, когда моя экспедиция вела раскопки поселения Косоголь,— это на западе Красноярского края. По мнению академика А.И. Мартынова, в скифское время тут находилась столица небольшого княжества. Скифов, обитавших на крайнем западе скифского мира, в Причерноморье, описали греки. Живших на крайнем востоке, в пустыне Алашань,— китайцы. А скифов, обитавших в Южной Сибири, описывать было особенно некому. Купцы из Персии, Средней Азии, Центральной Азии торговали с ними, но не очень интенсивно, а уж летописцы и люди ученые вообще не знали ничего определенного об этих маленьких примитивных государствах, вырастающих из союзов племен.
Тогда, в III веке до Рождества Христова, Косоголь, для нужд обороны зажатый между озером и рекой Сереж, состоял из нескольких десятков землянок, нескольких больших домов, наверное знати, и глинобитного дворца вождя, все больше становившегося царем. Наверное, было в городе немало юрт, но от них почти ничего не осталось, и судить о них трудно. Немного людей жило в городе? Так ведь это — самое начало; и Киев начинался с перевоза через Днепр, устроенного неким Кием, Рим — с крепостцы на Капитолийском холме, куда прятался маленький разбойничий народец, а Москва еще в XI веке была попросту деревушкой с курными избами, обитатели которых ловили рыбу и собирали грибы на месте будущих площадей, проспектов и храмов.
А в Косоголе скифского времени было уже орошаемое земледелие— от озера отводили воду на поля. Были глинобитные, непрочные, но дворцы, и был свой город мертвых — по склонам холма, нависающего над Косоголем, поднимались курганные могильники. Чем выше по горе — тем курганы пышнее, богаче — наверное, чем богаче человек, тем выше его хоронили.
Мы участвовали в раскопках в 1986 году, а в 1987 году сложность пребывания на Косоголе состояла в том, что академик Мартынов все никак не мог приехать, и возглавлял лагерь человек, которого я назову его кличкой — Пидорчук. Кличка возникла от того, что сей великан археологии бронзового века открыто жил в одной палатке с неким старшеклассником. Этого мальчишку с порочным, вызывающе-дерзким и неинтеллигентным лицом я тоже назову его кличкой — Мамочка. Ведь Пидорчук очень заботился о высоком положении юного любовника и требовал от студентов 3—4 курсов, чтобы они называли школьника строго по имени-отчеству и на "вы". Ну и достукался Вовка Пидорчук, получил в ответ и собственную кличку, а мальчика — Мамочка.
Косоголь-87 запомнился мне двумя событиями. Одно из них состояло в том, что в этом лагере я 12 августа 1987 года начал писать свой первый в жизни рассказ. Пидорчук в очередной раз учудил, сделал вывод, что из реки воду пить нельзя; и поскольку вся техника сломалась, воду носить предстояло на руках за три километра, из колодца. Как?! А вот так: на носилки ставится канистра, и два человека торжественно ее несут. Ушли мы из лагеря всем коллективом, сразу по окончании работ и ужина, то есть часов в семь, вернулись часа в три ночи, с полными канистрами. Выспаться время было, потому что завтра — выходной, стояла чудесная звездопадная ночь, и никто особенно не торопился. Белела каменистая дорога, насыпанная между болотами, кричали птицы в темноте, кто-то шумно возился в озере — может быть, конечно, и русалка, но, скорее всего, это охотилась ондатра. А в серебряном сиянии луны, над молчаливыми громадами холмов стояли звезды. Одинокая звезда стояла в стороне, меж двух вершин; звездочка мягко мерцала, и у меня возникла полная уверенность, что именно эту звезду как раз и видел уже придуманный герой моего первого рассказа.
Вернулись в лагерь и отнесли канистры с водой в палатку Пидорчука.
— Гражданин начальник! Вот вам вода!
— А сюда-то ее зачем?!
— А чтоб не выпили... Подержите лучше у себя!
После чего народ отправился спать, а я запалил свечу в хозпалатке и до первого света писал рассказ.
А второе происшествие было такое...
Во время обеда я ушел на берег озера, к временному домику рыбака Сереги. Кособокий рыбак-горбун ловил сетями мелкую рыбешку и охотно менял ее на вино. Я пришел с бутылкой и не только унес ведро рыбы на ужин, но еще выпил из собственной бутылки и поел превосходной ухи.
Застрекотал мотоцикл — это приехал знакомый Сергея, Вовка... Скажу правду — на самом деле я не помню, как звали этого человека, и называю его Вовкой, просто чтобы как-то называть. Приехал он, конечно же, с водкой, с сеткой-бреднем и с желанием купить еще рыбы.
Сергей выпил и пошел ловить, а мы его ждали на берегу. Лежа на травке, мы слушали, как ветер шуршит в камышах и как журчит вода. Небо уже было синее, высокое — предосеннее, ведь в Сибири осень наступает очень рано. А облака плыли еще белые, пухлые — летние.
Может быть, Володя проникся ко мне доверием, но скорее всего — я оказался для него случайным встречным, одним из тех, с кем мало вероятности увидеться еще когда-нибудь и которому открываются так же, как случайному попутчику в купе.
Несомненно, действовала и выпитая водка, и обстановка — тихо, словно на краю земли, очень тепло и хорошо. А поскольку он носил эту историю в себе и сильно хотел ее рассказать, то вот ему и представился случай. Меня эта история поразила, и я передаю ее почти так, как услышал.
Володя был из железнодорожников; его дед был путевым обходчиком, а отец и дядька поднялись уже до машинистов; такая же судьба уготована была и парню — если только не закончит, по выражению родственников, какой-нибудь институт. Но и в этом случае родственники хотели, чтобы Володя работал на железной дороге; похоже, дело тут было не только в выгодности работы или в наметившейся семейной традиции, сколько в понятности для них самих того, чем будет заниматься сын и племянник.
Семья считала себя весьма обеспеченной и занимающей неплохое положение по понятиям станции Глушь. Володе светило будущее уж вовсе лучезарное — работать на железной дороге, и притом с высшим образованием. И когда Володя стал дружить с хакасской девушкой из сильно пьющей семьи, родственники горели одним желанием: как бы все это побыстрее прекратить.
Для родственников Марины, скотников из захолустного колхоза, вообще было не очень важно, за кого выйдет замуж Марина и выйдет ли она вообще. Их как-то больше интересовало, сколько водки они выпьют сегодня и будет ли на что им выпить завтра. Они пасли скот, потому что не умели делать совершенно ничего другого. Пасти скот было для них таким же естественным, само собой разумеющимся занятием, как для русского сельского жителя — сажать картошку весной и квасить капусту по осени. Но и этого дела они по-настоящему не любили, и вообще, похоже, не любили ничего на свете, в том числе и собственных детей, может быть, кроме водки. Жизнь была устроена, и не ими устроена так, что надо пасти скот и заводить детей... Но ведь из этого не следует, что скот и детей надо любить.
А Марина, неизвестно почему, совсем не любила водки, хорошо училась и оканчивать последние два класса школы должна была в Глуши (там, где училась она до сих пор, была открыта только восьмилетка). Они и познакомились в девятом классе, сведенном из нескольких восьмых (большая часть жителей Глуши, хоть и считает себя куда чище родни Марины, окончив восьмой класс, идет или работать, или в ПТУ).
Марина поразила воображение Володи, рассказав о прелестях жизни на хуторах,— то есть на уединенных, заброшенных в степи станках,— длинные, как сроки, овчарни, один-два домика для пастухов и ни одного двуногого разумного существа на двадцать, тридцать километров окрест.
— Можно весь день как встать, так и ходить в одних трусах, никого нет! — радовалась Марина.— Только коршуны в небе парят да хрустит трава — едят бараны.
— А зимой?
— А зимой еще тише! Встанешь, дашь баранам комбикорма и опять можно спать хоть весь день. А из тайги волки приходят; они по снегу бегут. Как скользят, совершенно бесшумно...
Отец Марины, когда был трезв, стрелял волков, гонялся за ними на снегоходе, но волки сумели удрать, а через три дня все равно залезли в овчарню и утащили трех баранов прямо из стойла.
— И тишина... В деревне то люди говорят, то мотоцикл проедет, а тут — по три дня не слышно и не видно ничего.
Володе и станция Глушь казалась местом скучным, чересчур уединенным, и хотелось переехать если и не в Красноярск, то хотя бы в Шарыпово или Назарове, где живут десятки тысяч людей, где жизнь интереснее и ярче, чем в поселках.
Так что и женись Володя на Марине, совершенно неизвестно, что бы из этого получилось,— очень уж разными были их жизненные интересы, бытовой опыт, желания. Но пока Володя вовсю ухаживал за девушкой, и после школы все это вовсе не прекратилось, хотя Володя в ожидании призыва в армию работал временно обходчиком, а Марина уехала на станок пасти скот — дальше ее претензии к жизни как-то не шли.
Володя, конечно, мог бы и сразу поступать в институт и тогда бы получил отсрочку, но тогда бы он мог и вообще не попасть в армию, а родственники считали это совершенно недопустимым. По их понятиям, парень должен был сначала отслужить в армии, а потом уже поступать в институт, заводить семью и думать, как ему заработать побольше денег. Так что он работал себе и работал, просто ожидая, когда ему исполнится 18 лет и он сможет выполнить священный долг перед Родиной. Тут имеет смысл добавить, что Володя пошел в школу поздно. 18 ему исполнялось в октябре, так что ждать призыва оставалось недолго — несколько месяцев.
А Марина жила на хуторе километрах в тридцати от Глуши, совсем одна, или с родителями, или со старшим братом, который приезжал время от времени с такого же уединенного, затерянного в снегах хуторка. Володя приезжал к ней несколько раз на мотоцикле и, не дорожа работой, порой оставался и в будни. Я не тянул его за язык, он сам проговорился насчет того, что у них с Мариной уже все было, и как раз во время его визитов к ней на хутор.
По молодости лет Володе было трудно понять, как относится к нему девушка, он привел только слова матери. Уговаривая его оставить Марину, мама много раз повторяла насчет того, что вот найдет он подходящую девушку, и она его любить будет не меньше, чем "эта Марина". Родители, как видно, зрили в корень и понимали больше, чем сам парень.
А для самого Володи запретная любовь к Марине стала способом впервые делать не так, как хотели от него родственники, быть самим собой, а не младшим представителем клана. То всегда и все решали за него, и даже если он вроде бы сам решал какие-то важные вещи, то все равно после совета со старшими (и поступал так, как советовали, конечно). А тут он и решал сам, и решал вопреки мнению семьи! Самостоятельность кружила голову, Володя пил ее, как пьют хорошее вино или выдержанный коньяк. Наверное, он мог и жениться на девушке, особенно если родственники продолжали бы их разлучать. И, конечно же, Марина была для Володи частью предармейского загула, пьяного буйства и куража, которым тешится рекрут перед тем, как уйти на два года.
Ну, и еще одно... Марина обещала его ждать; Володя знал очень хорошо — ждут далеко не всегда, а Марине он почему-то верил очень сильно. Была ли и впрямь Марина из тех, кто ждет, судить мне трудно — я ведь никогда ее не видел, но Володя и спустя несколько лет, уже бывалым человеком, был совершенно уверен — ждала бы! Получалось, что в жизни Володи есть какая-то область, не только независимая от воли и желаний родителей, но и область, в которой он — взрослый человек, на которого полагаются, к которому относятся серьезно, кого выбирают из множества других людей.
Обещания и клятвы 17-летних — не самая серьезная реалия, и старшие глубоко правы, считая не очень серьезными отношения столь молодых людей. Но сами-то молодые люди оставались настроены крайне серьезно, по крайней мере пока.
Володю призвали неожиданно. Сам он подозревал, что это тоже способ разлучить его с Мариной, чтобы они не успели встретиться еще раз, перед самой дорогой дальней! А ведь военкома всегда можно попросить о том, чтобы повестка была сегодня, а забирали — уже завтра. Это просьбу об отсрочке военком вполне может и не выполнить, а уж об ускорении призыва — это всегда с удовольствием!
Впрочем, и теперь у молодых людей сохранялась возможность увидеться. Сам Володя никуда уже уйти не мог, но ведь его роману с Мариной очень сочувствовали девушки, учившиеся в том же классе. И соседка Володи, Лена, со своим парнем ("правильным", надо полагать) ринулась к Марине, предупредить.
Тут надо сказать, что на призывном пункте царил обычный советский бардак, и призывники сначала собирались в Шарыпово, в получасе езды от Глуши. А потом уже призывников везли в Красноярск, проезжая станцию Глушь... Станция Глушь и поселок Глушь располагаются на некотором расстоянии друг от друга, и на полустанке поезд всегда стоит минут сорок — тут к нему прицепляют тепловоз, составом маневрируют...
Успеть в Шарыпово Марина вряд ли смогла, а вот на станцию — шанс был реальный. Володя потом удивлялся, какая хандра навалилась на него, как только он оказался на призывном пункте, как бы уже не дома, а в армии, или, скорее, по дороге в это приятное заведение. Наверное, все тоскуют, кто больше, кто меньше, но тут уж на Володю навалилась такая страшная тоска, словно жизнь кончилась в его восемнадцать лет и все осталось за дверями, закрывшимися за спиной.
А тут еще выпал снег, продолжал падать всю ночь, закрыл землю, дома и деревья везде одинаковым саваном, будто отсек Володю от всего его прошлого и от всего, что еще могло быть в его жизни. В среде, где воспитывался Володя, служба в армии считалась обычным возрастным этапом, а он почему-то остро чувствовал, что снегопад отрезает что-то, бывшее в его жизни до приказа, до призыва и до этого буйного снега.
Поезд в Глуши простоял почти час, и они встретились, Володя с Мариной. Встретились, потому что Марина ухитрилась пройти больше тридцати километров по зимнику от своего хутора, и они даже прогуляли в стороне ото всех почти что целых полчаса — спасибо деликатным офицерам. А у Володи почему-то не отпускала, не отходила от сердца все та же ледяная тоска, и только усиливалась эта тоска от того, что гуляли они перед снежным полем, на котором снег скрывал все неровности, засыпал все лежащие предметы, и совершенно неясно было — где там, по полю, бегут проселочные дороги, где там валяется брошенный с сентября ящик или, тем более, где лежат ворохи соломы или где росла по обочинам дорог высокая пожухлая трава. За полем шли холмы, тоже белые, снежные, уходящие вершинами даже не в тучи, а тоже во что-то белесое, беременное снегом, снегом, снегом...
Марина несла влюбленную чушь, обещала ждать, Долго шла за тронувшимся поездом, и Володя видел, как она машет вслед составу. А парень как-то и не чувствовал ничего, кроме этой ледяной тоски, кроме белесого снежного мрака в душе.
Потом он казнил себя за эту душевную тупость - не мог сказать что-то хорошее! А может, он и говорил, но не запомнил? Володя и сам этого не знал. Но писем почему-то не писал, все ждал чего-то, и сам никак не мог понять — чего.
А через два месяца Володя получил письмо от соседки, той самой Лены. Лена писала, что они с ее парнем Марины на хуторе не застали, ждали до темноты и оставили на хуторе письмо. И что Марина уже поздно вечером приехала на хутор из-за перевала и прямо ночью пошла по дороге на Глушь. Ей говорили подождать до утра, но она знала, что поезд стоит на Глуши рано утром, и пошла. Дальше Лена писала, что труп Марины нашли совсем недалеко от Глуши, километрах в пяти. "Ты, может быть, помнишь, что в день, когда ты уезжал, все было засыпано снегом?" — писала Лена. Так вот, как ни было все засыпано, завалено, а кое-что удалось понять: в темноте Марина сбилась с пути, прошла лишние пятнадцать километров по нехоженой дороге, в снегу по щиколотку, и присела, совершенно измученная, прямо на снег. Она, конечно, знала, что так делать ни в коем случае нельзя, и если все-таки присела — значит, сил и правда совсем не было. Оставалось ей всего километров пять, и уже стали бы видны станция, столбы электропередачи и насыпь железной дороги.
И опять начавший было отходить Володя пребывал, как в тумане: кто же это приходил к нему на станцию?! Кто же говорил ему все замечательные слова, на которые он, как деревянный, почти не отвечал?! Кого он целовал в хвосте состава, отойдя от остальных, если Марина в это время на самом деле сидела мертвая в сугробе, примерно за пять километров?
И до сих пор, прошло вон сколько лет, не может он понять, кто же это был у него там, на станции?!
— Но ведь Марину видели и другие люди?
— Конечно видели, десятки человек!
— А были среди них те, кто знал Марину при жиз... до этого происшествия?
— Сколько угодно! Все, кто из Глуши,— все знали Марину.
— А это сколько людей?
— Человек десять...
Разговор у нас как-то увял сам собой. В синеве плыли облака, плескалось озеро, кричали по-прежнему птицы, даже сильнее разорались к вечеру. Мы лежали, курили у озера, и за время рассказа Володи еще раз опорожнили стаканы.
— А когда вернулся, проверял?
— Еще до этого проверял... Там же все письма читаются, а что я с ней встречался, был свидетель... В смысле, на станции встречался. Ну, мне один и прочел лекцию — про галлюцинации и про коварство ненавистного врага, Китая и Америки.
— А коварство тут при чем?
— Ну-у... А может, они что-нибудь придумали и теперь нашу боеспособность рушат...
— Но что Марина мертвая, они подтвердили?
— И что мертвая, и что Лена не соврала, замерзла в ночь до... ну, до того, как мы стояли в Глуши... Они по своим каналам проверили, что Лена не соврала.
Я лично гораздо больше склонен верить этой Лене, чем всем армейским особистам, вместе взятым, с их диким бредом про китайцев, разрушающих боеспособность наведенными галлюцинациями. Но Володя, как видно, думает как раз наоборот, для него важна эта проверка.
— Володя...
Он поворачивает голову.
— А сейчас ты что об этой истории думаешь?
— Да ничего... Стараюсь вообще не думать.
Володя давно поступил в институт и скоро его окончит, давно стал работать на железной дороге, давно женился, и его сыну четыре года. Все главные события в жизни с ним произошли уже давно. И я понял так, что старая непонятная история мучит его, но сам он не считает правильным, чтобы она его мучила, и себе воли не дает. Да и времени немного, чтобы думать: работа, учеба, семья, огород, вот еще и мотоцикл купил, копит себе на машину...
— Знаешь, как у нас говорят про перестройку? — обращается ко мне Володя, и я понимаю это так, что доверительный разговор кончился.
По России мчится тройка:
Мишка, Райка, перестройка.
Водка — десять, мясо — семь,
Ошалел мужик совсем!
И он смеется, выпуская сигаретный дым колечками. А из-за камышей подплывал к берегу кособокий Сергей, вез вытащенных из сетей рыб, и мы пошли к его лодке разбирать рыбу; а вскоре распрощались, как выяснилось — навсегда.
В тот вечер я вернулся в лагерь, неся в руках ведро с рыбой, а в голове — полный сумбур, и у меня нет уверенности, что этот сумбур за тринадцать лет стал хоть чем-то более осмысленным. И я не знаю... и тогда я не знал, и сейчас не знаю, чему удивляться больше и что считать более удивительным: явление множеству людей Марины, которая то ли сидела в сугробе, то ли махала вслед составу... Нет, действительно, история совершенно непонятная, необъяснимая даже в деталях, и в ней наплетено сразу несколько противоречащих друг другу вещей... В этой истории все, решительно все необъяснимо и непонятно!
Что более удивительно и странно: эта темная, загадочная история или зрелище девчушки, едва-едва достигшей восемнадцати лет, которая в глухую ночь и в снегопад идет за тридцать километров, чтобы несколько минут поговорить и несколько раз поцеловаться со своим мальчиком, которого никогда больше не увидит?
Я не знал, что удивительнее, тогда, в 1987 году, и не знаю этого сейчас.

Глава 23
КОЕ-ЧТО О ДЕРЕВЕНСКИХ НРАВАХ
...освободить людей от идиотизма сельской жизни.
К. Маркс
Интересно, а освобождать людей от идиотизма городской жизни Карл Маркс никогда не собирался?
С. Есенин
Истории про сельских ведьм и колдунов не балуют разнообразием. Из одной деревни в другую, из поколения в поколение повторяется одно и то же; как будто сговорившись, ведьмы пугают запоздалых прохожих, превращают в кровь молоко у коров, накидывают обручи... В общем, действуют по стереотипу.
В деревне Карпицкая под станцией Чернореченская еще недавно жили две бабушки — светлая и темная, причем они были такими и по духу, и по характеру, и по цвету волос: светлая бабушка была седая, черная — темноволосая.
О демонических наклонностях обеих бабушек прекрасно знали односельчане, но если черная использовала свой талант, чтобы гадить односельчанам, то светлая — чтобы помогать. Например, корова темной ведуньи крала молоко у всех остальных коров в деревне: как начнет она реветь диким голосом, так значит, что у чьей-то коровы обязательно пропадет молоко. Вместо молока начинает идти из вымени кровь... а надо напомнить читателю, что ветеринаров в деревне, как правило, попросту не было. Если же и были, то лечили они только колхозный и совхозный скот. А если и лечили скот частников, то очень часто лечили так, что лучше бы они этого не делали. Наверное, это касается не всех сельских ветеринаров, но, видимо, были и те, кто создал этому сословию мрачную славу невероятных пьяниц и бездельников.
Одним словом, если с твоей скотиной такая беда и начинает она доиться и даже плачет она кровью, то тут путей только два: резать скотину или идти к светлой ведунье.
Звали эту хорошую ведьму Селиваниха (от фамилии Селиванова), и умела она исправлять зло, принесенной той, другой ведьмой, темной. Как что-то случится — идут к ней, несут кто курочку, кто молочка, кто копченого сала... В общем, когда мне рассказали эту историю, ассоциация у меня вс тикла куда как нездоровая — с бандой воров, которая сговорилась с милицией и после каждой кражи аккуратно сообщает, где искать. Бравые стражи порядка находят похищенное, но, конечно же, не задаром, и щедро делятся со своими кормильцами, криминальными элементами.
Во всяком случае, когда мужики скинулись уже живыми деньгами, попросили Селиваниху совсем искоренить черную ведьму, старушка объяснила, что последствия исправить она еще может, а вот вообще пресечь возникновение всяких бед — не может никакими силами. Так что подозрения мои, может быть, еще и не беспочвенны.
Рассказывают и о том, как некой девушке в поселке Иланском ведьма передала знание. Мол, подстерегла она некую впечатлительную девушку, когда шла она от остановки поезда к поселку, а в Иланском пройти надо около полукилометра, и первый же домик по дороге — как раз ведьмин. И остальные дома поселка лежат еще довольно далеко от него, одинокого ведьминого домика.
Ведьма жила одна, устала умирать, не передав никому знания, и когда девушка одна шла от станции, распахнула двери настежь:
— А ну зайди ко мне, красавица!
Девушка потом честно сознавалась, что зашла просто с перепугу — репутация у ведьмы была жуткая, и кто его знает, что будет, кинься она со всех ног бежать к поселку? Ну и зашла, что, конечно же, сразу заметили вездесущие деревенские кумушки.
Что происходило в домике, что говорила или давала девушке ведьма, покрыто мраком неизвестности. Вот что известно достоверно, так это изменившееся поведение девицы: стала она несравненно увереннее в себе, стала даже говорить иначе; не сыпала слова горохом, а роняла их веско, подумавши. Когда дня через три появилась она в общежитии, подружки сразу же заметили эту разницу, да и сама девица не скрывала— она изменилась!
— Ой, девочки! Я же теперь с каждой из вас что захочу, то и смогу сделать!
К чести девицы, от теории к практике она не переходила, но тут важен самый факт такого рода бесед. При том, что комплексом Наполеона девушка отродясь не страдала. Ну, а обо всем дальнейшем история тоже умалчивает. Известно, что девушка окончила институт, вышла замуж и уехала домой, в поселок Иланский. А появилась ли там новая практикующая ведьма, этого я не могу сказать точно.
Но таких или почти таких историй я мог бы сообщить читателю по крайней мере десять или пятнадцать, и все были бы до смешного похожи, различаясь только местом действия, годами да именами участниц.
Стоит ли? Тем более, что о судьбе сибирской сельской ведьмы я уже писал, причем подробно и получив информацию, что называется, из первых рук.

Обыкновенная история
Вот еще классическая, но все же кое в чем оригинальная история, и связана она с классическим любовным треугольником: две девицы хотели замуж за одного парня* [* Все имена, разумеется, изменены.]. Причем родня этого парня, Вольдемара, хотела ему в жены девицу по имени Алена. Сам же он хотел в жены совсем другую, по имени Людмила. А происходили события в деревне Косачи, и еще сейчас живы и даже не очень стары их участники.
Такая вот простенькая история, осложненная разве что вмешательством родственников (что в нашем обществе не исключительное явление). А одна из родственниц Вольдемара, его тетка, знала... И это наложило отпечаток на все остальные события.
Самые решающие события развернулись под новый, 1974 год. До того, видимо, тоже были какие-то разговоры, уговоры, но с позиции силы пока никто не действовал.
Молодежь решила отпраздновать Новый год отдельно от старших и расположилась в доме одной из подружек Людмилы. Большая компания, человек двадцать, сидела прямо на полу, за импровизированной скатертью. Все ставни дома закрыли, двери заперли на два поворота ключа, чтобы никто не смог помешать. Веселье шло по нарастающей, как вдруг рассказчица этой истории, Валентина, почувствовала где-то за своим левым локтем нечто чужеродное... Что-то такое, чего только что еще не было, а теперь вот появилось. Девушка обернулась, и изумлению ее не было предела: позади нее стояла тетка Вольдемара, Александра — та самая, знающая. Причем Валентина вовсе не была уверена, что остальные тоже видят Александру.
— Не пугайся, Валя, я не за тобой,— произнесла Александра такие духоподъемные, вдохновляющие слова и прошла в соседнюю комнату. Там тоже выпивали и закусывали девушки и ребята, в их числе и нелюбимая родней Вольдемара Люда. Здесь Валентина окончательно убедилась, что никто, кроме нее, тетку Александру не видит. А тетка прошла через всю комнату и вышла в соседнюю. Валентине показалось, что она проделала что-то возле Людмилы, но вовсе не была в этом уверена.
Валентина прошла за теткой и дальше, в следующую комнату... Тетки в ней не было, женщина бесследно исчезла из наглухо запертого дома. Как появилась, так и исчезла.
Тут позади вскрикнула Люда. Ей стало по-настоящему плохо — подламывались ноги, страшная тошнота, темно перед глазами, сердечные перебои. Девушка откинулась к стене, что-то невнятно, жалобно бормотала, отмахивалась руками от кого-то, и не узнавала никого, даже Вольдемара.
Тут Людмила крикнула, что только что видела в доме тетку Александру, девушки заголосили в духе: "ох, отравили!", "ой, извели!" Но оказались довольно расторопными: кто-то из них слыхал, что если на кого-то навели порчу, надо его умыть, а если порченого тошнит, то надо, чтобы его вырвало. Людмилу буквально выволокли в другую комнату, поближе к воде, стали умывать, заставили пить теплую воду и вызвали сильную рвоту. Постепенно Люде полегчало, она стала жалобно, раз за разом стонать и заснула тут же, свернувшись на коврике. Ее перенесли на постель.
Наутро девушка уже чувствовала себя совершенно здоровой, только болела голова, и довольно странно — левая половина лба и висок. Но не было бы счастья, так несчастье помогло: молодые люди объяснились и решили бежать из деревни — мол, все равно им не будет тут житья.
Насколько они были правы в своих предположениях, доказывают происшествия, случившиеся 2 января 1974 года в той же деревне. Вольдемар шел с Людмилой под руку и проходил как раз мимо дома тетки Александры. И вдруг молодой, совершенно здоровый парень вскрикнул, схватился за сердце и повалился, как подкошенный! Следующие несколько минут прошли в полном кошмаре: парень катался по земле и выл, суча ногами. Его лицо страшно посинело, даже почернело, он жутко хрипел: Вольдемару явно не хватало воздуха.
Слава богу, ставшая опытной Людмила сразу поняла, что происходит, тут же помчалась к знакомой ведунье. А бабулька, не успев услышать, помчалась, держа в руке столовый нож. Так и мчалась в одном халате по деревне, торопилась к умиравшему. А добежала, стала "резать путы", которые набросила на него жестокая родня в лице Александры. Видимо, вопрос для них стоял именно так: "Если не женится, на ком мы говорим, пусть погибнет!"
Во всяком случае, парень скоро стал дышать, глубоко втягивать воздух, затих. Через несколько минут он смог встать; Людмила и бабка-ведунья поддерживали его с двух сторон.
— А повели-ка мы его ко мне...— скомандовала старуха.— Под какой-никакой будет защитой!
И последние два дня в деревне Косачи молодые люди провели под защитой местной светлой колдуньи: так было надежнее, чем гадать — кому из них придется в конце концов уезжать одному. Что они дали колдунье за защиту, я не знаю. Знаю, что молодые люди уехали из деревни, поженились и, насколько мне известно, живут себе до сих пор, имеют детей и чуть ли не внуков. Так что, получается, черная магия как-то не очень сработала.
Более того... Девушка, которой пытались приворожить Вольдемара, Алена, тоже уехала из деревни. То ли крепко любила парня, не могла его забыть, то ли повели ее прочь с малой родины какие-то совсем другие заботы, но уехала навсегда. И не сложилась ее судьба, не получилась. Рассталась Алена с одним мужем, потом со вторым, потом мелькали возле нее какие-то непритязательные люди, и сама она становилась в общении с ними все более непритязательной.
В конце концов стала Алена сильно попивать, и от этого ее претензии к жизни вообще и к мужчинам в частности упали еще ниже, естественно. Незавидная судьба запойной бабы.
По словам моего информатора, если бы родне Вольдемара и удалось женить парня на Алене, ничего хорошего не получилось. Если получает кто-то жену или мужа не по своей доброй воле, а покоряясь магии, ворожбе или колдовству, кончается все это плохо: или умирает муж или жена, или изменяет, запивается, сходит с ума, заболевает неизлечимой болезнью. Или детей у таких супругов нет, или слоняются всю жизнь по чужим дворам нищими. В общем, что-то не так во всех этих браках, не так.
— Почему же люди идут на магию, на колдовство?! Если знают, чем в конце концов кончается?
— Наверное, надеются, что вот у всех так, а у них получится иначе. Люди вон банки и сберкассы берут, надеются, что именно их не поймают...
Но и эта история, про всех ее художественных особенностях, очень стереотипна. Все в ней, как в десятках подобных.

Интеллигентная ведьма
Только одна история про деревенскую ведьму оказалась совершенно иной... Рассказал мне ее старик, совершенно убежденный, что его давно покойная бабка была ведьма! Она вышла замуж за деда, который уже "был немолодой, ну вот как ты сам..." (мне было 34 года). А главное — дед так разжирел, что не мог работать в поле, и даже надеть сапоги без посторонней помощи не мог. Ну и лег, приготовился к смерти.
А будущая бабка и спрашивает родню:
— Отдадите его мне, если вылечу?
— Отдадим, отдадим... Лечи, главное!
— Никто не верил, что она вылечит,— так комментировал мой рассказчик, внук этой четы.
А бабка и начала с того, что пришла в избу и стала снимать одежду.
— Ты чего?! Я же помру скоро!
— Эх ты! Я тебя лечить буду, а ты меня, такую молодую, такую милую, знать не хочешь!
"Помирающий" устыдился и уж, по крайней мере, не сопротивлялся больше. А утром девица сажает его кормить.
— Что, только капусту и есть?!
— Нет, еще и морковь.
— А мяса не дашь?! А хлеба?!
— Кто кого лечит? Вот тебе кусочек хлебушка, и хватит.
Так неделю и провели, и к концу этой недели дед уже мог сам обувать сапоги; к концу второй недели —-выходить из дому. Стала его девушка гонять на долгие прогулки, на прополку огорода и прочие нехитрые, но необходимые и, главное, требующие больших затрат энергии дела.
В общем, ожил бедолага и, по словам внука, помер в возрасте 110 лет. Сколько лет было тогда бабке, рассказчик не помнил, но деда она пережила ненамного. И что она ведьма — был уверен на все сто процентов.
Но ведь какая образованная ведьма! У меня же возник один вопрос — откуда деревенская девушка узнала, как надо лечить ожирение? Вот это и правда непонятно. Интеллигентнейшая ведьма!
Если я в дальнейшем и буду рассказывать какие-то истории из жизни сельских колдунов и колдуний, то вот такие — самые оригинальные. И только такие.

Г л а в а 24
ВЕЧНЫЙ МАРШРУТ ЛЕСОВОЗА
Только валят лесорубы
Приангарскую тайгу!
Разудалая песня 1970-х
Эту историю я узнал в конце 1960-х годов. В те годы— 1968, 1969 — мамина лаборатория занималась проблемой восстановления леса, и работали мы за сезон во многих местах. В том числе работы шли и на Ангаре, в местах практически ненаселенных.
Совсем недавно тут поработал леспромхоз, и поработал, как всегда, предельно бесхозяйственно: взял только лучшие, самые прямые и ровные стволы, бросая на каждом гектаре до ста кубических метров деловой древесины — только чуть худшего качества. И, конечно же, груды веток, тонких стволиков неделовой древесины, хвои и содранной со стволов коры. Все это валяется и гниет, грибы растут, как нанялись, поднимается высокая трава, много молодой поросли сосны, осины, кустарников. На Ангаре сосна поднимается сразу после вырубки, ей нет нужды ждать, пока вырастет осинник и березняк. На вырубках-лесосеках зверей всегда больше, чем в чаще, потому что лесным зверям тут раздолье: много света, много пищи.
Экспедиция стояла в распадке, неподалеку от ручья. "Экспедиция" — это громко звучит, потому что вся экспедиция состояла всего из 6 человек, включая и меня, четырнадцатилетнего подростка. Три маленькие палатки и тент — вот и все признаки жилья в нашем лагере. Раньше сюда вела дорога, но на Ангаре часты ливневые дожди; года за три дорогу размыло так, что привозящий нас грузовик еле взбирался на склон сопки, останавливался как раз на краю старой вырубки. А несколько километров по этой вырубке, потом по другому склону огромной сопки, по распадку — это уже ногами. Потому и палатки все маленькие, подъемные для человека.
Насколько глухие эти места, можно судить по двум обстоятельствам.
Первое: деревня Манзя поставлена была в устье реки Манзя, при впадении ее в Ангару. Три самых главных притока реки Манзи имели названия, хотя и весьма непритязательные: Нижняя Зеленушка, Средняя Зеленушка и Верхняя Зеленушка. Но притоки этих речек НЕ ИМЕЛИ НАЗВАНИЙ. Вообще. И НЕ БЫЛИ НАНЕСЕНЫ НА КАРТУ. Лесоустроители сами называли реки и ручьи, как им больше нравилось. А мы, наша экспедиция, дали название ручью, на котором работали и из которого брали воду для чая и для еды: Катькин ключ — в честь сотрудницы экспедиции Катерины Харитоновой. Так все официальные документы и шли с этим самопальным названием — другого-то не было...
Но я назвал только одно обстоятельство, которое показывает, в каких диких местах мы работали. Второе — это все-таки полное отсутствие населения.
Лагерь на Катькином ключе находился примерно в сорока километрах от поселка Манзя. В этом поселке обитали от силы тысяча двести человек, а другие поселки были только на Ангаре, и ближайший лежал в пятидесяти километрах от Манзи. В отдалении же от Ангары тайга была пустая, вообще без постоянного населения.
Тайгу рубили? Да, но что это означает на практике? Это означает, что где-то на одной тысячной или десятитысячной части громадной площади лесного хозяйства идут работы. Там, на этом крохотном пятачке, лесорубы валят тайгу бензиновыми пилами. Опасный, адски тяжелый труд! Опытный лесоруб легко угадывает, куда упадет дерево; если нужно, к вершине привязывают веревку, и пока один пилит, другой тянет, чтобы ствол рухнул в нужном месте и под нужным углом.
Потом еще у сваленных деревьев обрубают сучья; уже голые стволы (их называют хлыстами) стаскивают в кучи тракторами и специальными чокеровочными машинами связки хлыстов грузят на лесовозы... Можно вывозить!
Что такое лесовоз? Гм... Это кабина, позади которой — машина на трех осях; бортов нет, кузова нет — все это не нужно. Между могучих металлических ребер складывают хлысты, закрепляют их цепями, и двадцать, тридцать тонн древесины начинают свой путь к реке.
Ползет по узкой, очень скверной дороге лесовоз, подпрыгивает на ухабах. Волочатся за ним хлысты; ведь какая ни низкая она, северная тайга, а пятнадцати, двадцати метров в высоту сосны все-таки достигают. Внутри лесовоза они не умещаются. Нужно уметь маневрировать невероятно тяжелой машиной, за которой тянутся стволы, метут по дороге. К тому же у этих стволов есть и инерция... Официальная инструкция гласит, что водителям запрещается резкое торможение, особенно если лесовоз едет под уклон. А если, не дай бог, остановится машина, стволы, двигаясь по инерции вперед, сметут кабину и сидящего в ней человека.
Своими глазами я видел это зрелище: кабина лесовоза, в которой сидят только ноги и тело до пояса. Все, что выше, смел вал бревен, двадцать или тридцать тонн, прошедшие над кабиной. И как едет водитель лесовоза, открыв дверцу со своей стороны, тоже видел. А водитель, сияя зубами, дает свои пояснения:
— Мужик, а мужик, ты бы со своей стороны тоже открыл... А то как хлысты в нашу сторону пойдут, так у меня времени не будет тебя вытаскивать. Ты на меня смотри и, как я прыгать начну, сразу сам прыгай, не тяни.
Тут любой пассажир невольно начинает вести себя несколько нервно, к радости водителя. Как герои Джека Лондона показали кое-кому "страшные Соломоновы острова", он показал вам "страшную Сибирь", и чем сильнее вы испугаетесь, тем больше удовольствия он получит.
Вообще-то, сажать в кабину лесовозов пассажиров запрещено, но, разумеется, никто не обращал внимания на эти правила, и лесовозы постоянно возили людей. Уже потому, что во многие места по-другому и добраться не было никакой возможности...
Лихие они были ребята, шоферы лесовозов! Как и везде, где денег платят много, но платят за ответственность и риск, подбирался контингент людей психологически устойчивых, физически сильных и смелых. Слабак и трус попросту не выжил бы.
В те годы среди работников леспромхозов полным-полно было вербованных, то есть людей, попавших на лесоразработки буквально из ворот лагеря. А что? Вольнонаемные даже за большие деньги не очень рвались работать в таких условиях: зимой по колено в снегу, летом размазывая по физиономии мошкару. И в любое время года — с увесистой бензопилой.
А тут является вербовщик прямо в лагерь, выясняет у начальства, кто освобождается в ближайшие недели и месяцы, и рисует лучезарную картину получения места в общежитии, а то и квартиры (тем, кто женится — сразу квартира, только не все хотели жениться), высоких заработков и вольной, веселой жизни в таежном поселке. Желающих было много, и не все они оказывались такими уж гнилыми типами. Большинство на поверку оказывались вовсе не какими-то страшными уркаганами, а просто довольно примитивными мужиками, которые в молодости наделали глупостей и расплатились за них, прямо скажем, сполна. Большинство из них работали неплохо, а некоторые даже сделали карьеру. А что? Работает мужик и пять, и десять лет на лесосеке. Узнает производство и технику, вплоть до сложнейшей чокеровочной машины, назубок. Поступить заочно в технический институт можно было и с судимостью, и глядишь — вышел человек из лагеря в тридцать лет, отсидев лет восемь или десять за что-то довольно гнусное, типа группового ограбления с причинением тяжких телесных повреждений. А к сорока он уже благообразный, приличный инженер, и когда он выступает на совещаниях в главке или в тресте — заслушаешься. Судимость давно сняли, образование высшее, жена — учительница в местной школе, а сынок пошел в школу, где преподает мама... Идиллия, да и только!
Оговорюсь, что блатных не люблю и не уважаю: за подловатость, за трусость, за патологический эгоизм, за способность причинить любое зло кому угодно, чтобы получить самому себе хотя бы микроскопическое добро. Сейчас принято восхищаться всевозможными "паханами" и "буграми", сюсюкать по поводу "бежняжек", которые всего-навсего перебили кому-то хребет, забрали денежки и пропили сбережения, которые человек копил несколько лет. А их, несчастненьких, из-за такой малости запирают в душные камеры, гонят на лесоповал, охраняют с овчарками да еще и кормят не так, как в ресторане "Прага"! Вот чудовища какие они, эти менты...
Ну так вот, преступников я не люблю и не уважаю, какие бы сопли и слюни не пускали по их адресу иные журналисты и писатели.
Но и мазать сотни тысяч людей одной, и притом черной краской — не лучшая политика. Попадали в лагеря очень разные люди, и система вербовки на лесоповал была для многих неплохим способом подняться. То есть мир тайги, хриплой сибирской кукушки, холодных желтых рассветов над зубчатой стеной хвойного леска, тяжелого непрестижного труда — это мир на любителя. Но если кому-то жизнь в этом мире казалась наказанием, растянувшимся на всю жизнь, то ведь кому-то и нравилось.
Вообще-то, в леспромхозах контингент бывших заключенных был все-таки лучше, чем на золотых приисках: там, у "золотишников", всегда была вероятность фарта— внезапного везения, не зависящего ни от чего. Просто вот промыл мужик лоток— а там самородок на килограмм!
Такого фарта нет на лесоповале, а есть тяжелый труд, и с ним вместе устойчивый и притом довольно высокий заработок,— потому и контингент весьма и весьма отличается.
Ну, а шоферы лесовозов — это вообще особая категория жителей северных леспромхозов. Эти шоферы лесовозов, независимо от своего прошлого, неизменно вызывали во мне острые приступы уважения. В них-то как раз присутствовала та сторона блатной жизни, которую воспел В. Высоцкий,— способность жить на пределе, и жить ярко, сильно и красиво.
Помню мужика, который демонстративно носил на телогрейке ромбик — значок высшего образования.
— Простите... А что вы кончали?
— Томский университет.
— Почему же вы крутите баранку?! У вас же такие... такие возможности!
— Возможности на сколько рублей?
Собеседник обалдело молчит, и шофер, окончивший Томский университет, веско разъясняет:
— Я в конторе получу сто пятьдесят... А здесь я имею семьсот. А у меня четверо детей, понял?
Другой шофер леспромхоза был не прочь поухаживать за моей мамой, и когда на крутом повороте хлысты занесло слишком далеко, машина чуть не слетела с дороги, он повернул к маме ни на миг не дрогнувшее лицо (а машина все еще виляла, как пьяная ласточка, металась между обочин) и задумчиво произнес:
— Вот так и ходишь бок о бок со смертью.
Картинщик? Трепло, не пожалевшее красного словца, чтобы обратить на себя внимание? Да, несомненно! Но свидетельствую — у него и правда было очень спокойное лицо в этот момент. Тогда как мама, далеко не трусиха, страшно побледнела — лесовоз и правда легче легкого мог слететь с дороги, и тогда после первого же удара о стволы деревьев хлысты пошли бы через кабину.
Нашу экспедицию, вернее, экспедицию моей мамы, забрасывали на старую вырубку лесовозами, так что познакомиться с этими колоритными ребятами было нетрудно. Утром нас завозили сюда, а вечером, разморенные жарой и полчищами гнуса, мы выходили к тому же повороту дороги и опять ждали полные хлыстов лесовозы.
Леспромхозовские рабочие, в том числе даже и водители лесовозов, относились к нашей работе сложно: ездят люди, вроде что-то делают, а зачем? Наука? А пес ее поймет, что это такое, наука... Впрочем, пренебрежение к науке, характерное для всех вообще примитивных людей, не мешало им все-таки относиться к экспедиции хорошо, даже немного покровительственно. Люди ведь такие... не вполне серьезные, и даже не вполне нормальные. Пропадут еще.
К нашей же работе именно на этой старой вырубке они относились особенно сложно, потому что была это не простая вырубка, а со странностями. Даже с большими странностями. Дело в том, что как раз на повороте, где нас обычно высаживали, год назад разбился лесовоз... Само по себе не великое событие, лесовозы бьются каждый год. Но это был не просто лесовоз, погибший из-за неправильных действий шофера или плохих погодных условий. Именно с этим лесовозом связана была какая-то романтическая история, и погибли в нем сразу двое; в этом лесовозе были водитель и его неверная жена, и лесовоз совершенно сознательно был пущен прямиком на огромную сосну...
Куда, в какую сосну врезался лесовоз, на полном ходу слетев с дороги, мог показать каждый сотрудник леспромхоза. И поскольку сломавшаяся от удара, изуродованная сосна заметна была очень хорошо, скорее всего, местные не ошибались. Тем более, в Манзе ведь жили и те, кто своими руками вытаскивал из перекошенной кабины останки погибших, крепили тросы, за которые вытягивали на дорогу машину, и ремонтировали ходовую часть — чтобы хотя бы на буксире можно было оттащить лесовоз в Манзю и отремонтировать. Кстати, эту машину больше никогда не использовали, а пустили ее на запчасти. Почему? Вот этого я не знаю.
О событиях же, которые привели к гибели этих людей, рассказывали разное. Кто говорил, что шофер попросту сошел с ума, заманил жену в кабину лесовоза и, дико смеясь, помчался ее убивать. Ну, а поскольку сумасшедший — он сумасшедший и есть, он как-то и не подумал, что убьется и сам.
Другие же, даже не отрицая сумасшествия шофера, говорили и о том, что вот, мерзкая баба спала с кем попало и ввела в грех хорошего человека. Как узнал — так сразу и свихнулся, и пошел на самоубийство и убийство.
Третьи рассказывали, что водителю раскрыла глаза на козни жены влюбленная в него девчонка. Она-то надеялась, понятное дело, что он жену прогонит, а к ней уйдет... а мужик-то вон как поступил!
Постепенно вокруг происшествия наворачивался такой пласт легенд, что различить под этими позднейшими напластованиями реальное происшествие сделалось уже совсем непросто. Скажем, ну откуда известно, затащил жестокий шофер неверную жену в кабину силой или заманил: мол, поедем покатаемся? Оба варианта описывались с такой художественной силой, словно рассказчики прятались в нескольких метрах от рокового лесовоза, когда он тронулся в последний путь.
Самые художественные истории, конечно, легко было разоблачить. Рассказывали, например, что развратный директор леспромхоза возил на "Волге" жену этого шофера лесовоза, чтобы заниматься с ней любовью в лесу. То же самое рассказывали и про главного инженера. Как насчет директора, не знаю, но с инженером старшие общались, и наблюдать его мне приходилось: замордованный женой человечек, который если бы повез в лес чужую жену, умер бы от страха задолго до того, как смог воспользоваться красоткой.
Но этот поворот сюжета оказался дорог сердцам работников леспромхоза: как-никак, была в нем извечная проблема неудачников, проблема униженности пролетариата, от которого начальство требует непосильной работы, да еще и покушается на их жен (простая мысль, что если их жены не захотят спать с начальниками, то и начальники обломятся, никогда не посещает пролетариат. Равно как и еще более простая мысль, что если пролетарские жены будут довольны своими семьями, никакие начальники их и не развратят, тоже глубоко чужда пролетариату).
Поэтому появилось опять же множество историй, продолжавших и развивавших версию блудливых начальников. Рассказывали даже, что это вовсе не жену порешил шофер вместе с собой, а вовсе даже и начальника. Посадил, мол, шофер начальника в лесовоз: "Сейчас ты у меня всласть покатаешься!"
По одной из версий, даже вовсе не бился вместе с начальником шофер, а просто как выехал из ворот мехдвора, так и исчез бесследно! Навсегда! Куда они уехали, начальник и шофер, никто не знает!
Все это полное вранье, причудливо накрутившееся на подлинный случай, но подстегивало рассказывание всяких фантастических историй вот какое обстоятельство...
Дело в том, что за одиноким путником на дороге иногда гонится лесовоз. Так и мчится, так и летит, дает километров под 80, и если настигнет человека, переедет его, "сделает его в лепешечку", как поэтично отзываются местные о мрачном событии. Правда, не было ни одного случая, когда этот лесовоз-убийца кого-нибудь на самом деле задавил бы. Так что насчет "лепешечки" — это скорее предчувствие, чем описание событий.
Опытные люди знают, как надо спасаться в таких случаях: надо встать за дерево, причем за такое толстое, массивное дерево, что даже лесовозу перешибить его непросто, и в которое если лесовоз ударится, то непременно погибнет. Вот якобы двое людей в разное время и проделывали такую штуку, а лесовоз проносился мимо них на дикой скорости. А в кабине видели они вцепившегося в баранку покойного шофера-убийцу, а справа от него заходилась в крике, дико хохотала, хватала себя за волосы молодая женщина с перекошенным от ужаса лицом.
Впрочем, видели лесовоз и непосредственно на лесосеке, мчащимся по поваленным стволам и нагромождениям сучьев. Разумеется, ехать по лесосеке никакой лесовоз никогда и ни при каких обстоятельствах не сможет, и по поводу таких встреч, когда рассказчики лезут пятерней в затылок, полагается задумчиво говорить или: "Это Сережка (Колька, Петька, Кирюха) рассказывает... Я что? Я только повторяю...". Или же еще один образец высокомудрой задумчивости: "А кто его знает, как он там ездит... Может, он колесами земли и не касается?!" — "Летает он, что ли?" — "А я знаю?"
Якобы этот лесовоз даже обогнал как-то лесовоз Андрюхи Рваное Ухо — одного из самых отчаянных шоферов. Лесовоз-убийца обогнал его лесовоз и пытался прижать его к обочине, а потом подставить заднюю часть машины. Кто находился в кабине, Андрю-ха Рваное Ухо не забыл, и вспоминал всякий раз после основательной выпивки (то есть раза два в неделю).
Одна из самых веских причин, почему о нас немного беспокоились шоферы лесовозов, была именно в этом: как раз неподалеку от поворота, где нас высаживали, на лесосеке, где мы работали, и видели лесовоз-убийцу. Наверное, местные не очень доверяли нашей способности вовремя найти подходящее дерево и спрятаться за него.
Скажу правду: за две недели работы на лесосеке, каждый вечер выходя к зловещему повороту дороги, ни мы вместе, ни кто-то один из нас ни разу не увидели пресловутый лесовоз-убийцу. Призрачный лесовоз так и остался для нас одной из множества ангарских баек, и далеко не самой убедительной.
Но в лесовоз верили, лесовоза боялись, и не раз было, что, выходя вместе с нами, кто-то из местных при звуках идущей вдалеке машины отходил под благовидным предлогом: то воды набрать во фляжку, то пописать. Причины всегда находились, но обычно именно в тот момент, когда машина должна была вылететь из-за поворота.
Груженный хлыстами лесовоз плавно, осторожно замедлял ход, замирал возле обочины дороги, и храбрый таежник тут же выходил из-за дерева, поднимался от ручейка и начинал долгую беседу с шофером.
— Что, призрака пока не видали? — радовался жизни водитель.
— Пока нет...— чуть смущенно улыбался местный.
Их разговоры запомнились мне в той же степени, как обнаруженный однажды вечером огромный медвежий след, длиной добрых сорок сантиметров. Когда мы подошли к дороге, цепочка следов пересекала дождевые лужи, и один отпечаток еще наполнялся водой.
И разговоры о лесовозе-убийце так же реальны, так же составляют часть нашей жизни в этой экспедиции, как и медвежий след, который еще заполняет вода.

Г л а в а 25
АНГАРСКИЙ ДВОЙНИК
Речист и на руку нечист.
Красив и статью молодец.
Спесив, угодлив, как делец,
В археологии — борец!
Стихи одного археолога, написанные про другого
Я уже упоминал о странном происшествии, когда ректора университета, B.C. Соколова, видели одновременно в двух местах — в Москве и на заседании парткома.
А оказывается, есть в Красноярске человек, которого постоянно видят совсем не там, где он находится. То есть раньше-то этот археолог довольно часто бывал на Ангаре: летом вел раскопки, зимой пил и общался с местным начальством. Но времена меняются! И великий археолог Чижиков* [* Уж этот человек никак не уполномочивал меня называть его настоящее имя. Поэтому буду предельно этичен — Чижиков, Ванька Николаевич Чижиков, и все.] появляется на Ангаре крайне редко, а как-то больше делит свое время между Красноярском, Новосибирском и Москвой.
Но в том-то и дело, что Чижикова постоянно видят на Ангаре! Причем видят за занятиями, ему совершенно несвойственными и удивительными, что еще более странно.
Из множества рассказов про встречи с Чижиковым три рассказа как будто достоверны, потому что видели Ваньку Николаевича Чижикова в этих случаях сразу несколько человек. Правда, это невероятное северное пьянство... Оно заставляет усомниться в любых свидетельствах. Но все же какая-то степень достоверности в этих историях есть, они достаточно оригинальны (не одни и те же колдуньи), и я поведаю их читателю.

Патриотический кросс
В 1990 году в поселке Кежма устраивали лыжный кросс в порядке патриотического воспитания школьников. Мороз по здешним понятиям был не сильным, порядка 25 градусов, ветра почти не было. По всем расчетам, победителем в кроссе должен был быть учитель физкультуры... Он тоже не просил меня сообщать свое имя, так что пусть будет Васей Олениным.
Человек исключительно здоровый и выносливый, Вася Оленин просто не мог вынести, когда его кто-то обгоняет. А на старте обнаружился такой... Роста более чем среднего, с противной ханжеской физиономией и подлыми глазками. Глазки эти ни секунды не могли сосредоточиться ни на каком предмете, ни на каком лице и все время бегали по сторонам. Кое-кто в толпе уже узнал Ваньку Чижикова и собирался его окликнуть; им очень странно было, что он стоит на старте, собирается куда-то бежать. Он же не местный! Но тут дали команду "Старт!", и лыжники рванулись вперед.
Оленин Чижикова не знал, и появлению его удивиться не мог. Но появлению такого мощного соперника он все же удивился до крайности и тут же пристроился догонять.

<< Предыдущая

стр. 7
(из 12 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>