<< Предыдущая

стр. 7
(из 18 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>





Таким же способом изготовлен рельефный портрет Жана-Анри Фабра, книги которого о насекомых так увлекли меня в детстве (наблюдает за осой-аммофилой, несущей гусеницу). Тоже полимерно-гипсовая масса, но окрашена под старую бронзу. Один экземпляр рельефа я подарил музею Фабра во Франции, другой находится в нашем музее под Новосибирском.



Глава IV.
ЛЕСОЧЕК




Шел тысяча девятьсот пятьдесят шестой год. Я работал в клубе художником — это было еще до изокружка, вдыхал полной грудью Воздух Свободы, которым, после недавних лагерей, никак не мог надышать­ся. Тем более что и в самом Исилькуле, и в его окрестностях воздух был не просто чистый, а всегда какой-то особенный, ося­заемо-свежий, такого «густо-голубого вку­са» — особенно по сравнению с карабаш-ским (это где слепень утащил за зону мой планер): стоило там ветерку повернуть от медеплавильного завода с его мрачными трубами в нашу сторону — сразу острый запах серы, ядовито-кислый вкус во рту, кашель, и некуда спрятаться от газа, и так порой не одни сутки — пока ветер не повернет в другую сторону. А направо от этих труб — цепи гор, мертвых, без единой сосенки, без одной травинки: все живое на огромной площади к востоку от завода было уничтожено. Трубы эти дымят и по сей день...
Какое же счастье быть далеко-далеко от всего этого, дышать настоящим, неиспор­ченным воздухом Сибири! Любовь к здеш­ним степям, колкам и полянам, помножен­ная на эту чистоту воздуха, росла и крепла у меня с каждым днем, мало-помалу по­гашая невеселые уральские воспоминания с их непременным привкусом — медносер-нистых дымов Карабаша. А обилие друзей-насекомых на лесных исилькульских лу­жайках подкрепляло эту любовь, и в рюк­заке моем почти всегда соседствовали этюд­ник с красками и сачок; оба эти инстру­мента плюс, конечно, бинокль — никогда не были без дела.
До чего это здорово — снова и снова обходить ставшие родными поляны и опуш­ки, любоваться красавицами-бронзовками, закопавшимися с головой в сладкое души­стое кружево таволг и подмаренников, вды­хать настоенный на ароматах полевых цве­тов воздух этих счастливых мест и подолгу смотреть вверх, в бездонное, ничем не ом­раченное небо в тщетных поисках жаво­ронка, посылающего оттуда, с поднебесья, свою переливчатую, тоже такую родную трель...
Но как ни всматриваешься в эту сияю­щую синеву и как ни остро мое зрение — небесный певец остается невидимым; стоп — а это что за точка? Нет, это не жаво­ронок, это высоко, очень высоко величавы­ми кругами парит какая-то большая птица.

Еще в начале 60-х годов я за полчаса вблизи Исилькуля мог набрать «просто так» множество насекомых, в том числе и этих жуков: бронзовку, шпанку, пестряка, златку, щелкуна, листоеда, бегунчика, тинника, долгоносика. Теперь многие из них в тех местах исчезли.


Да она ведь не одна! Поймав в бинокль чету «планеристов», вижу: это орлы, хоть редкое, но привычное в те годы украшение неба тамошних мест (сейчас там орлов нет и в помине). Широкие крылья неподвижны, лишь хвост со светлой перевязью — значит, это беркуты, — расставленный упругим ве­ером, то и дело меняет угол, приспосабли­ваясь к дующей снизу вверх невидимой воздушной струе, и нагретый над дальней пашней воздух возносит величавых летунов все выше и выше, и уж в бинокль разгля­деть их трудновато; но вот орлы, развер­нувшись на юго-запад, на миг как бы за­мерли, чуть-чуть подобрали крылья и на­чали полого соскальзывать будто бы с вы­сокой горы, набирая скорость... Улетят ки­лометров за пять, нащупают восходящий воздушный поток, который поднимет их так же кругами, в поднебесье — и все это без единого взмаха крыльев... Эх, мне бы так!
И казалось, что здесь всегда будет как сейчас: чистейшее бездонное небо, бесчис­ленное множество ягодных щедрых полян с бесчисленными же золотыми жуками и пчелами, бабочками и стрекозами; это ведь не тесный промышленный Урал, а огром­ная — самая большая на всей планете! — Западно-Сибирская низменность, и от степ­ного Исилькуля, как я считал, далеко до дымных заводов — что на запад, что на восток: живи-радуйся!
Лишь изредка голубой чистейший купол неба перечеркивался, как по гигантской ли­нейке, инверсионным следом самолета, ко­торый вскоре сбивался в сторону, размы­вался и исчезал, и небосвод опять стано­вился чистым или же напускал на свои просторы стада пышных кудрявых обла­ков — точно таких же, какие «паслись» тут сто, тысячу, а может, и миллион лет назад.
Но инверсионные следы самолетов — теперь здесь пролегает главная пассажир­ская их трасса — все чаще и чаще пере­черкивали небосвод, и это для меня было, прямо скажу, неприятно: почему-то с де­тства я считал Небо для людей неприкос­новенным; как бы то ни было, если писал этюд с небом, и на нем был самолетный след, я его не изображал...
А в дни, когда подолгу не было ветра, где-то очень далеко над горизонтом, чуть севернее точки востока, из-под пологого горба земного шара явственно возвышалось какое-то сверхгигантское облако. Я долго не мог понять, что это, до тех пор, пока однажды ясным тихим утром не простелил за облаком из электрички: да это же вы­бросы Омского нефтеперерабатывающего комбината! Густые плотные дымы медленно выползали из множества высоченных труб и, клубясь, поднимались в синеву... Так вот что за «облачко» порой видно было из Исилькуля за полтораста километров!
После я не раз видел его с самолета, делающего перед посадкой круг над Омс­ком: эдакая гигантская многослойная сис-
















Этюд из цикла «Микропейзажи». Я писал их близ города с натуры, воткнув лупу в землю
у комля березы.
Мох Фунария
и лишайник Кладония
(он развивается
только
в совершенно чистом, без технических примесей, воздухе и может служить своего рода анализатором атмосферы.

Осенний шиповничек. Сколько таких милых уголков природы сгинуло
под безжалостными плугами!
тема высоких плотных облаков, а под ней, даже в самый солнечный день, темно-темно и мрачно, и в «сени» этой химической солнценепробиваемой тучи, в городке неф­тяников, работают и живут люди, растут, учатся и играют дети... Что же мы такое творим с нашей Планетой, с самими собой и со всеми потомками?
И, возвращаясь в Исилькуль, я думал: как все-таки хорошо, что я с семьей, с детьми — у нас уже родилась Оля — живу здесь, куда еще нескоро доберется Индуст­рия, а может быть, и никогда не доберется?

1 ЗчЧ
Но потом стал замечать: а ведь и тут не все ладно. Взять хотя бы колки: в со-

роковых годах вокруг каждого из них были широкие разнотравные опушки — остатки первозданной Степи: сельские хозяева тех времен прекрасно понимали, что леса, пусть небольшие, — надежные защитники полей от суховеев, и, если подпахать под самые деревья, нанесешь вред Лесу, а стало быть, будущим своим посевам; вдобавок останешься без выпасов, без сена, без ягод и грибов, и без Красоты, которую наши предшественники ценили, ей-богу, лучше, чем нынешние образованные хозяева зе­мель — агрономы. Подавай лишь план, вспаши в срок — а как, это все равно; и плуг тракториста отхватывал еще полосоч­ку нетронутой земли у перелеска — узень­кую, сантиметров в двадцать — стоит ли о том говорить?
Но подсчитайте: если такими, вроде бы небольшими, темпами будут съедаться ле­са, то за пятьдесят лет они уменьшатся так — полукилометровый в диаметре колок потеряет восемь процентов своей площа­ди — и немного, кажется, но безвозвратно; стометровый — сократится на одну треть; двадцатиметровый — исчезнет вовсе.
Особо сильный урон понесла сибирская и казахстанская природа в памятные годы Подъема Целины. Не оставлять ни одного клочка степи и луга, перепахать все — такова была жесткая установка Центра. И на огромном расстоянии от западных наших границ до Алтая и Байкала не оставили потомкам ни гектара настоящей не паханой степи — ни для научных целей, ни хотя бы как Памятник Природе, давшей людям Хлеб.
Читатель, наверное, знает, что надеж­ды, возлагавшиеся на Целину, оправдались далеко не все: в иных совхозах эта земля была щедрой лишь первые три-четыре го­да, а там понадобились и севообороты, и удобрения, и многое другое, и все это удаляло человека от Природы-кормилицы,



Ничего
не осталось
от таких вот
необъяснимо милых
хуторских уголков,
снесенных
и перепаханных.


























Таким был
исилькульский
элеватор
в пятидесятые годы.
Сейчас к нему
приделаны огромные
неказистые
пристройки,
и он стал угрюмым
и приземистым.

удаляло, удаляло... А урожаи — падали, падали, падали...
Под распашку попали тогда не только луговины, поляны, опушки, но и... деревни: началось укрупнение хозяйств, хлеборобов сгоняли со своих «микрородин» — из де­ревень, деревушек, хуторов, аулов, и места эти тут же перепахивались. И многие годы по весне, в нескольких километрах от Исилькуля, можно было видеть такое: на огромном, почти до горизонта, темном све-жевспаханном поле виднелись там и сям большие светлые пятна; подходишь ближе и видишь, что здесь — осколки кирпичей, черепки от посуды, ржавый сковородник, обрывки рогож; старый детский ботиночек, обломки игрушек, — и становится невы­носимо грустно от этой картины, особенно когда вспомнишь: да, именно здесь, к за­паду от райцентра, была милая деревушка
Сычевка, и четыре хутора недалеко от нее с богатейшими огородами и садиками, и был я здесь не раз по делам малярийным в давние годы, знавал здешних стариков и детишек, потчевал их лекарствами, брал анализы, ел нехитрое их угощение — ва­реную рассыпчатую картошку и небывало вкусное густое холодное молоко из погре­ба...
Ради чего понадобилось все это разру­шить и вот так безжалостно, тяжелыми плугами, буквально сровнять с землей?
Не пощадили и мертвых: за остатками деревень я находил на пашнях обломки могильных крестов с остатками надписей, старую, но прочно вделанную под стекло фотографию от надгробия, кусок раздав­ленной трактором седой от времени доски с арабской вязью на бывшем мусульман­ском кладбище...
Теперь, понятное дело, все это исчезло, перемешалось, сгинуло — и на местности, и на картах, и в памяти людской... А зря: хоть небогато жили те люди, «некультур­но», но в единении с Природой, окружен­ные ею со всех сторон, ею кормимые-по-имые. О такой жизни нынешний городской, да и не только городской, житель не может теперь даже и мечтать. А мне повезло: я застал-таки кусочек этой замечательной, но, увы, неповторимой Жизни...
Пошел тысяча девятьсот пятьдесят седь­мой год — четвертый год тотальной рас­пашки Целины, больших и малых ее мас­сивов. Ближних окрестностей Исилькуля, с десяток километров, это почти не затраги­вало, но целинный Большой Хлеб везли сюда со всех сторон: огромные скопления автомашин, сгружаемых с железнодорож­ных платформ, заполняли пристанционное пространство, подступая вплотную к окош­кам нашего железнодорожного барака, а потом — тоже огромные, невиданные ранее очереди этих же машин с горами золоти­стого зерна в каждой — у весовых ворот элеватора...
А весной пятьдесят седьмого что-то не­хорошее случилось с исилькульским Небом. Юго-западный ветер почему-то сделал его неестественно серым, с буроватым оттен­ком; быстро темнело, и солнечный диск потускнел так, что можно было смотреть на него невооруженным глазом. Сквозь ка­пельки облачного тумана его края виделись бы резкими, а тут они были смазанными дифракцией, отклоняющей свет вблизи твердых частиц.
Вспомнилось: много лет назад, в Тад­жикистане, я видел нечто подобное — не­естественно мрачное дневное небо, туман­ный диск солнца, полутьма средь бела дня; мне, объяснили, что это дует «афганец» —

























1956 год,
лагерь целинников. «Начало конца» — так назвал я про себя этот уголок огромной «шаровой» картины, сферорамы «Реликтовая степь», над которой мы сейчас работаем.
такой ветер, который поднимает лессовую пыль и несет ее из Афганистана за сотни километров к нам; на второй день «афга­нец» материализовался: эта самая пыль осе­ла вниз, стали желтыми и тяжелыми листья деревьев, крыши, дворы, улицы; пыль была везде: в помещениях, водоемах, в пище, тонко и противно скрипя на зубах; у дверей стояли веники вроде тех, которыми в Си­бири обметали с валенок снег; обхлопаешь веником обувь и брюки — и «сотворяешь» вокруг себя облако тончайшей желтоватой пыли...
Откуда же «афганец» в Исилькуле?
Ответ пришел быстро, тоже с «неба»: над этой серо-бурой высокой пеленой, не­видимо для людей, собрались уже настоя­щие тучи и оросили дождем; но каждая дождинка, летя оттуда вниз, проходила че­рез пыльный слой, вбирая в себя его час­тицы и падала вниз уже не светлой про­зрачной дождевой каплей, а крупной брыз-гой обыкновенной для здешних мест грязи, как, скажем, обдало бы тебя струями из грязной лужи при близком проезде авто­машины; к слову, некоторые водители для развлечения специально так и делали, «прижав» прохожего к забору или канаве и газанув как следует через грязную лужу.
Казалось, что сотни, тысячи таких вот «лихачей» газуют там, наверху, по грязным облакам, выбрызгивая оттуда, из огромней­шей лужи, множество фонтанов, пролива­ющихся к нам на землю таким вот изде­вательским «дождем». И людям было страшно, обидно, непонятно: почему это с
Неба — вместо воды — грязь, почему ис­порчены костюмы, куртки и платки...
Разглядев одну из этих подсыхающих клякс, упавших на бумажку, я увидел: это никакая не «космическая пыль», а самый что ни на есть земной чернозем... И понял: он поднят ветром с тех самых «целинных» полей, тысячи гектаров которых лежат сей­час там, на юго-западе, в Казахстане, вспа­ханными и, может, уже засеянными; но давно не было дождей, задули ветры, под­хваченный ими пахотный слой поднялся в небо — и вот результат...
Пыльные бури «Целины» зачастили — то сухие, то с грязевыми дождями, подо­бными только что описанному. Одно лето нам пришлось жить в сарае — дом, в котором мы, наконец, получили комнатку, поставили на ремонт. А сарай-то, известное дело, дырявый, спасал нас разве что от дождя, «целинную» же пыль даже вроде как-то «втягивал», и мы едва успевали сти­рать одежду, постели, отмывать чумазых ребятишек...
После я узнал, что ученые подсчитали: плодородный почвенный слой настоящих степей — злаково-полынных, типчаковых, ковыльных — прирастал без вмешательства человека, в результате жизнедеятельности растений, микроорганизмов, насекомых в среднем в этих краях на один сантиметр за сто лет; средний же «мощности» пыльная буря пятидесятых годов выдувала этот сан­тиметр за один час...
Дорого же обошелся Природе почин, об­ставленный как целая героическая эпоха, как массовый романтический подвиг...





















Жуки-песочники (из семейства чернотелок), плотно прижавшись к земле,
пережидают бурю...
Читатель, наверное, заметил, что слово «целина» иногда взято мною в кавычки. Это потому, что в свое время было указано именно так называть не нетронутую, дев­ственную степь, а уже вспаханную — на­перекор русской грамматике. Ведь целина перестает существовать вовсе после первой же вспашки — вспомните шолоховскую «Поднятую целину» — и она уже никакая не целина, воспевавшаяся в мемуарах о тех временах и в песнях той поры: «У студентов есть своя планета — это Целина». Сейчас этот куплет имеет другой, горький смысл — неизлечимо испорчена значитель­ная часть нашей Планеты, в том числе руками студентов-целинников. Кстати, мы в этом не одиноки: целинная степь по-ан­глийски называется virgin steppe, то есть девственная степь, от латинского «вирги-нис» — «девственный»; отсюда название штата Вирджиния в США, в котором не­вспаханных прерий к западу от Аппалач-ских гор тоже не осталось, и фермеры пережили когда-то такие же вот пыльные бури, а штат так и называется — «Девст­венный». Ну а у нас — совсем необъяснимо и непереводимо на русский язык странное тогдашнее словцо «целинник»...
Большие площади лесостепной и степ­ной целины были подняты и в нашем
Исилькульском районе, особенно в южных и юго-западных его хозяйствах, прилежа­щих к Казахстану. И однажды, километ­рах в двадцати пяти от города, во время одной из своих энтомологических экскур­сий, я видел как раз зарождение пыльной бури.
Был солнечный ясный день. Обследовав несколько крупных и средних колков, я вышел на вспаханное и уже засеянное поле, огромное, почти до горизонта. До­ждей давно не было, и земля была сухой как порох; ее комочек в руке рассыпался в пыль — это в первые «целинные» годы средние и мелкие частицы почвы, скреп­ленные останками уничтоженных пере­пашкой степных трав, еще не рассыпались. Но несколько лет глубокой пахоты с не­пременным переворачиванием пласта и усердным боронованием сделали свое дело: хотя у почвы еще сохранялся химический состав, но она уже потеряла своих обра-зователей и сохранителей — насекомых, червей, инфузорий, бактерий, утратила свою структуру: когда-то она была как крупнозернистая жирная каша, темная и рассыпчатая, а теперь превратилась в прах — неуютный, безжизненный, под­властный всем ветрам.
Вот такой ветер, не очень даже сильный, как говорят метеорологи — «свежий», дул в тот день над полем, гребнистые борозды которого были от сухости светло-серыми; кое-где виднелись желтые, тоже сухие, незаделанные зерна пшеницы. Ветерок стал крепчать, и над полем временами пробе­гали пыльные волнистые струи, точь-в-

Кобылка-трещотка, застигнутая в полете пыльной бурей.



точь такие, как зимой при поземке, только не белые, а серые. Встречаясь и сталкиваясь в воздухе прямо у земли, эти струи давали как бы всплески или гребни, тут же разби­ваемые ветром и уносимые на восток по-над полем в уже изрядно запыленную даль.
А потом с ветром что-то сделалось. Он как бы разбился на тысячи маленьких струй, и каждая из них подняла на поле крохотные вихри-смерчики, почему-то уже не серые, а коричневатые, наклоненные на восток, которые как бы вывинчивались из пашни вверх, втягивая на моих глазах пыль с борозд и поднимая ее на полметра, где ветер был сильнее и ровнее. И смерчики эти вливались в широкие кудлатые пыль­ные валы, которые катились над полем уже мощным колеблющимся потоком.
Стайка каких-то небольших птиц ис­пуганно металась в этом бегущем облаке, потом пропала в кромешной пыли из виду. Становилось труднее дышать, пыль лезла в глаза, в нос, и не было от нее никакого спасения. Спотыкаясь о травы, я побежал






















Кто-то поджег муравейник, и его жители пытаются затушить пожар
струями кислоты...
в перелесок, откуда недавно вышел, — но его уже насквозь продувал безжалостный суховей, насыщенный густой-прегустой пылью.
Пыльные валы, накатываясь друг на друга, поднимались по ходу своего страш­ного бега, быстро высились, клубились, уплотнялись — и вот уже солнце не в силах пробить эту жуткую серо-коричне­вую мглу, и стало вокруг темно-темно...
Мрак, гонимый уже ровным тугим вет­ром, плотнел с каждой минутой, и это чем-то напоминало солнечное затмение, но с тою огромной разницей, что страш­ная, ощутимо движущаяся стихия, погло­щая все живое, орудовала не где-то в межпланетных высях, а тут, у земли.
В струях и клубах пыли, в этой жесто­кой свистопляске, оторванные от родных гнезд и растений, ослепленные пылью, не­слись куда-то — на верную гибель — на­секомые: большая мохнатая шмелиха с оранжевыми комками цветня на ногах, со­вершенно потерявшая ориентировку лесная бабочка-траурница с уже оборванными

Сбитая ветром оса-муттилида тоже потеряла ориентировку.

Исилькуль, 1958 год. Пыльная буря.

















Пыльным ураганом выдуло из земли и краснотелку — ярко-красного клещика (полезен тем, что истребляет насекомых-вредителей).

крыльями; буквально смешанные с пылью, мелькали уносимые бурей златоглазки, цве­точные мухи, дикие пчелы.
В небольшом муравейнике у старой, ближней к полю березы, царила паника: испуганные муравьи суетливо носились по куполу, зачем-то выносили из недр своего жилища личинок и куколок, которых тут же выхватывали у них другие муравьи и спешно затаскивали вглубь гнезда; кто-то, подтягивая палочки, заделывал ими один из входов, как это принято у них перед дождем, другие немедля разрушали это покрытие, и оттуда выбегали крупные крылатые молодые самки, которых, ухва­тив за ноги и усы, силой тащили внутрь рабочие муравьи.
Было видно, что труженики-муравьи впервые столкнулись с этим видом сти­хийного бедствия, незапрограммированно-го в их инстинктах в ходе многомиллио-нолетней эволюции. Они знали, как гото­виться к ливню, и отлично умели от него заблаговременно защититься; как вести се­бя и как спасать потомство во время ве­сеннего половодья, от преждевременного заморозка, даже от пожара, во время ко­торого уносили своих детей в самые глу­бокие камеры своей сложной постройки. А пыльная буря, каковых в этой местности никогда не бывало, повергла муравьев в совершенную растерянность...
Тем временем в природе происходило нечто совсем непонятное и жуткое. Начав­шись с небольшой «поземки», валы и струи пыли превратились в некий Летящий Мрак, все более и более тяжелеющий и всепог­лощающий, и не было уже никакого сол­нца, никакого света; грудь сжималась от пыли, от недостатка воздуха, и какой-то неведомый доселе страх овладел всем моим существом.
Читающий эти строки ухмыльнется: на­гоняет, мол, автор жути просто «для ин­тересу», не может ведь у нас в Сибири такого быть, разве что где-нибудь в Са­харе... Что тут скажешь? Может быть, эти строчки прочитает кто-нибудь из «перво-целинников» — он и подтвердит, что именно так и было.
Находясь в эпицентре зародившейся Пыльной Бури, я, повидавший, в общем-то, немало, ощущал нечто безнадежное, роковое, и сладить с этим восприятием Летящего Мрака не помогало сознание то­го, что Исилькуль лишь в паре десятков километров, что пыльная буря все равно кончится — либо ослабнет ветер, либо, в конце концов, верхний пыльный слой па­хоты сдуется с полей вовсе, и ветру вы­дувать отсюда будет больше нечего. Но попытки такого «здравомыслия» не помо­гали.
Темная мрачная пелена, несущаяся над Миром, была неравномерной — клубы уже исчезли, зато временами можно было раз­личить нечто вроде бесчисленных рядов извивающихся полос или лент, более плот­ных, чем остальной Летящий Мрак. Мне показалось, что иногда там, в глубинах этого мрака, мелькают какие-то слабораз­личимые вспышки. Превозмогая жуткую тоску, я вышел из колка, закрыл рот и нос мелкой сеткой сачка и направился по пахоте вглубь поля — рассмотреть, что это за вспышки.
Сделав сотни полторы шагов по пашне и обернувшись, я почувствовал совсем уж




животный страх: колка, откуда я только что вышел, нет — его за моей спиной поглотил Летящий Мрак, который окружал меня повсюду: сверху, снизу, со всех сто­рон... Позабыв про вспышки, я запанико­вал: найду ли дорогу назад, к спаситель­ному колку? Хоть бы чуть просвечивало через Мглу солнце — я б сориентировался: сейчас полдень, светило на юге, но свин-цово-пыльная Мгла меня, что называется, закрутила, окончательно сбив с пути.
Вдруг чуть-чуть забагровело где-то у горизонта, и между темных мглистых струй иногда стал вырисовываться солнеч­ный диск, почему-то совсем с другой сто­роны, на северо-востоке, а не на юге, где сейчас, в полдень, должно быть солнце.
Заблудился...
И дернуло же меня потащиться к этим вспышкам, будь они четырежды неладны!
Но — стоп! В полдень солнце над го­ризонтом возвышается тут градусов на пятьдесят дуги, а то, что едва видится сквозь Мглу — от силы градусов на двад­цать, притом вроде бы движется направо; впрочем, наверное, движение это кажуще­еся — струи Мглы бегут налево, других ориентиров нет; что же мне делать, куда идти?
С огромным трудом сообразил: лучше всего ориентироваться по ветру; когда я пошел в поле, он мне дул в спину и в правый бок, теперь нужно развернуться на 180 градусов, то есть идти так, чтобы ветер был навстречу и слева. И через несколько минут я уже мог разглядеть изогнутые ветром верхушки берез...
И лишь когда оказался в относительной безопасности — в колке, рядом с тем муравейником, хорошенько вспомнил уви­денное. Там, в поле, проносились мимо лишь косые «ленты» пыли, по краям не­которых из них действительно пробегали, причем снизу вверх, какие-то неясные от­светы — неприятного желто-фиолетового оттенка; это были не искры, не языки, а скорее какие-то всполохи — возможно, коронные электрические разряды, вроде огней Эльма, возбужденные полетом и вза­имным трением миллиардов сухих частиц земли в сухом жерле нескончаемого вихря.
А с «солнцем» я так и не разобрался. То, багровое, что я видел сквозь Мглу — было, и это уже совершенно точно, не высоко на юге, а низко на северо-востоке, и все-таки оно двигалось направо... Отсюда, из колка, ничего в той стороне больше не виделось, а идти туда, во Мглу, я больше не решился. Что это было, и было ли — сказать сейчас за давностью лет я не бе­русь. Могу предположить лишь одно: кроме вспышек в летящих темных струях пыль­ная буря, спровоцированная людьми, спо­собна рождать еще что-то; чудесного тут нет, ибо известно, например, что «хобот» больших смерчей нередко светится...
Вряд ли кому-то теперь доведется на­блюдать подобное: люди наконец поняли, что бесценное богатство — плодородный слой почвы — нельзя пускать на ветер, и нашли способы сохранения полей от выдувания, в том числе безотвальную их вспашку.
И Пыльные Бури Целины ушли в ис­торию*.
Но какой огромный, невосполнимый ущерб понесла от них Природа!
Кто и когда залечит эту рану, теперь вроде бы незаметную и как бы забытую, но на самом деле огромную, хроническую, невосполнимую, нанесенную Земле десят­ками тысяч тяжелых безжалостных плу­гов? Вспомним: на этих равнинных степях раньше, до прихода Человека, когда их хозяевами были сайгаки, жуки-чернотел­ки, орлы и дрофы, плодородный слой по­чвы прирастал лишь по сантиметру в сто­летие.
А впрочем, не могу поручиться и за обратное: где-то сверху опять что-то пе­рестроится, и Центр укажет: отменить, интенсифицировать, химизировать, прива­тизировать, мелиорировать, перепахать, акционировать. И все опять зарукоплещут и «перестроятся... »
Где гарантии, что так не будет?
Быть может, оттого, что я когда-то имел собственный заповедник для насеко­мых — симферопольский Двор, либо по­тому, что, наверное, человеку свойственно хотеть «свой» кусочек земли — огород, садовый участок, для хозяйственных ли целей, для отдыха ли, или «просто так»,— бродя по сибирским колкам и замечая, что каждый из них представляет особенное Царство Насекомых,— все чаще и чаще мечтал я о том, что очень бы не худо, пока не знаю как, но заиметь «свой», «собственный» колок. Знал, что это совер­шенно нереально, но при каждой энтомо­логической экскурсии прикидывал, обсле­дуя новые для меня местности, насколько подошла бы для этой цели та березовая рощица, либо тот осиновый лесок, или опушка у болота, что поросла пышными кустами ивы-тальника и не менее пыш­ными травами между ними.

<< Предыдущая

стр. 7
(из 18 стр.)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Следующая >>